
Полная версия:
Хакер в Зоне: Подземелья Таркова

Валентин Панов
Хакер в Зоне: Подземелья Таркова
Часть первая. Огни
Глава 1. Свои
Старик подвинулся на бочке, и я сел рядом с ним так, как садятся к костру после долгой дороги по холоду: сначала руки к огню, потом только лицо, потому что лицо за три часа по рельсам под снегом перестало быть моим и стало просто местом, куда бьёт мороз. Сойка опустилась на корточки с другой стороны бочки, не выпуская из кулака второй соль-камень, а Грач остался стоять на палке в шаге позади нас, потому что сесть он уже один раз сел на границе света и сказал, что считается, а садиться второй раз подряд турбинист не станет даже у огня.
Первые минуты никто ничего не говорил, и это было правильно: у костра, к которому подошли трое незнакомых, говорит тот, кто сидел тут раньше, а старик в сером молчал и смотрел на наши руки, как смотрят на руки на рынке, прикидывая, что человек умеет. Руки у меня были инженерные, с мелом на правом указательном, который я так и не вытер, и он это увидел и, кажется, понял больше, чем я хотел бы.
— Четыре года, — сказал он наконец, и голос у него был тот самый, глухой, каким говорят люди, которые давно не говорили вслух. — Четыре года сюда никто не приходил с той стороны проходной. Оттуда уходили. А вы пришли.
— Мы пришли из-за угла, — сказал я, потому что врать здесь было бессмысленно: Сойка проверяла каждого, и каждый, как выяснилось потом, проверял нас. — Из снега. Через проходную. Нас вёл тот, кто стоит у столба.
Старик кивнул так, как кивают здесь, и там, и везде, где не протягивают рук, и назвал себя: Прохор, бывший бригадир портовых докеров, последние четыре года — ждущий у третьего костра, если считать от насыпи, и первый, кому сегодня дали соль. Он сказал это без иронии, просто перечислил, как перечисляют анкетные данные, а потом достал из кармана на груди камень Сойки, посмотрел на него при огне и убрал обратно.
— Тот, кто стоит, — сказал он, — не водит. Четыре года не водил. Он только стоял.
— Теперь довёл, — сказала Сойка, и Прохор повернул к ней голову и посмотрел долго, как смотрят на тех, про кого уже слышали.
Я сидел и грел руки, а сам читал костёр, потому что это единственное, что я умею по-настоящему. Бочка была ржавая, с прорезями, выбитыми зубилом аккуратно и равномерно, значит, у того, кто её делал, были время и инструмент; в ней горели доски от ящиков с клеймом, которого я не знал, и уголь, настоящий, антрацит, а значит, где-то рядом был склад, который ещё не растащили, или кто-то, кто уголь выдавал. Вокруг бочки сидели семеро, если считать Прохора, в брезенте, в одеялах, двое молодых в тёмных куртках с такими же щитами на плечах, как у человека у столба, только у этих нашивки были споротые и пришитые заново, криво, на другое место, и это тоже было написано, и я прочёл: они не из тех, кто стоит; они сняли со стоящих. Оружие у них было, я видел его по тому, как лежат куртки, и по тому, как один из них, когда я сел, переложил руку с колена на бедро, ближе к тому, что под полой.
Сойка слушала. Я чувствовал это, не глядя на неё, по тому, как она дышит: она дышала редко, через нос, как дышат те, кто слушает дальше, чем видит, и голова её чуть вела вдоль откоса насыпи, от костра к костру, туда, где огней было столько, что они сливались в одну полосу света под чёрной, ровной, засыпанной снегом грядой с путями поверху.
— Их больше тысячи, — сказала она мне тихо, не поворачиваясь. — Не пятьсот. Я ошиблась от проходной: там были дымы, а здесь — люди. Тысяча двести, может, больше. Они не спят. Они ждут четырёх часов.
— Чего в четыре?
— Не знаю. Но все они знают. Все до одного считают, сколько осталось до четырёх, и это единственное, что здесь слышно хором.
Прохор, видимо, слышал нас, потому что сказал, не поднимая глаз от огня, что в четыре будет Объявление, и что Объявление бывает каждый день в четыре, и что нам лучше послушать самим, потому что рассказать это нельзя, это надо услышать. Он сказал это ровно, без надежды и без насмешки, как говорят о погоде, и я понял, что это и есть погода здесь: Объявление в четыре.
До четырёх оставалось около часа по моему счёту, который здесь ничего не стоил, и за этот час произошло то, из-за чего я до сих пор помню третий костёр лучше, чем все остальные.
Они пришли со стороны насыпи, трое, и пришли так, как ходят те, кто ходит здесь хозяином: не глядя под ноги и не обходя костры, а прямо через них, так что сидевшие подбирали ноги и одеяла, и никто не сказал им ни слова. Впереди шёл широкий, в хорошем, не ворованном зимнем камуфляже, с коротким автоматом на груди стволом вниз, за ним двое помоложе с рюкзаками, и у всех троих нашивки-щиты были не споротые и не перешитые, а свои, настоящие, пришитые фабрично, только поверх щита белой краской была нанесена косая полоса, и я прочёл это тоже: они были из тех, кто стоял, и перестали. Широкий остановился у нашей бочки, посмотрел на Прохора, потом на нас троих, задержался на палке Грача и на мешке у моих ног, и сказал без приветствия, как говорят кассиры:
— Взнос.
Прохор молча полез за пазуху, и я увидел, как у него дрожат пальцы, не от холода, а от того, что он четыре года делал это каждую неделю, и достал свёрток, тряпичный, перевязанный проволокой, и протянул. Широкий не взял, а кивнул одному из своих, тот развернул, посмотрел, сказал «мало», и Прохор ответил, что соль он сегодня получил, но соль не отдаст, потому что соль ему дали, а не он взял, и в его голосе впервые за этот час появилось что-то, кроме усталости.
— Соль, — сказал широкий, и посмотрел на Сойку, потому что он тоже умел читать, по-своему, и понял, от кого соль. — Трое, которые пришли через проходную. Нам про вас сказали. Вы ещё не в списке. В списке — все, кто хочет выйти. Взнос за место — с каждого. С вас — втрое, потому что новые.
— Какой список, — спросил я, хотя уже знал, какой: так всегда бывает там, где люди ждут; кто-то обязательно начинает продавать очередь.
— На эвакуацию. — Он сказал это без улыбки, как кассир называет цену. — Выход организован. Места ограничены. Кто в списке — тот выйдет. Кто нет — останется ждать. У вас есть что? Еда, патроны, соль, что угодно. Нет — так возьмём палку у хромого, у него хорошая палка.
Грач сказал сзади, негромко и без выражения, что палку он не отдаст, потому что палка не его, а Сойкина, и чужое он не отдаёт, и широкий повернулся к нему всем корпусом, как поворачиваются люди, привыкшие, что после такого поворота все замолкают.
Я встал.
Это надо записать так, как было, потому что я потом много раз пытался понять, почему я встал именно тогда, а не минутой раньше и не минутой позже, и пришёл к тому, что тело решило раньше головы. Восемь лет за клавиатурой не стёрли того, чему меня учили до того, а год в двух Зонах и шесть дней у снега вернули это обратно, и когда широкий положил ладонь на цевьё и шагнул к Грачу, я уже был между ними и уже держал его за ту руку, которой он держал автомат, не выворачивая, просто держа, так, чтобы он понял, что сдвинуть её не сможет.
— Он сказал: не отдаст, — сказал я ему в лицо. — Я читаю. Ты слышишь плохо. Повторяю: не отдаст.
Он был сильнее меня, это я почувствовал сразу, и моложе, и ел последние четыре года лучше, чем все вокруг, а я не ел толком две недели; но он был сильнее так, как сильны люди, которым давно никто не сопротивлялся, то есть не умел пользоваться силой против того, кто умеет. Он рванул руку на себя, я отпустил на полсекунды раньше, чем он ждал, и он потерял равновесие назад, а я шагнул за ним и забрал автомат так, как забирают у человека то, что он держит одной рукой, когда вторая ушла ловить равновесие: не силой, а углом. Ремень лопнул, потому что был старый, и автомат оказался у меня, и я сразу выщелкнул магазин, сунул его в карман и передёрнул затвор, чтобы патрон улетел в снег, а потом бросил пустое железо назад через костёр, в темноту, туда, где его придётся искать.
Двое с рюкзаками не успели ничего, потому что Грач сделал то, что умеет: шагнул вперёд на палке и ударил один раз, в грудь, открытой ладонью, тому, который стоял ближе, и тот сел в снег так, как садятся, когда из лёгких разом вышел весь воздух, а второй, увидев это, сам отступил на два шага и поднял руки, не вверх, а перед собой, как показывают, что не трогают.
Широкий встал. Он стоял и смотрел на меня, а потом на Грача, и на Сойку, которая не поднялась с корточек и не отвела глаз от его лица, и я видел, что он читает нас заново, и что прочитанное ему не нравится.
— Вы не выйдете, — сказал он. — Никто не выйдет без списка. Это не я придумал. Это так. — Он отступил, не оборачиваясь, как отступают те, кто ещё вернётся. — Голос вас услышал. Он решит.
Они ушли через костры, и никто не посмотрел им вслед, кроме нас и Прохора, который так и держал в руке свёрток, который у него не взяли, и смотрел на него, кажется, не понимая, что с ним теперь делать.
— Не бери, — сказала ему Сойка. — Положи обратно. Это твоё. Четыре года было их, теперь — твоё.
Он спрятал свёрток. Потом сказал, что я зря, что они вернутся впятером, и что до меня так делал один, год назад, у седьмого костра, и его потом нашли на путях на насыпи, и что с тех пор никто не делал, и я ответил, что я не делал, а просто не дал забрать чужое, и это разное, и он посмотрел на меня так, как смотрел Таможенник, когда я сказал, что уеду и войду — это разное.
Магазин я разрядил и выбросил патроны в снег по одному, подальше, потому что здесь, как и везде, где я был за этот год, оружие не доставали, а если доставали, то дело было плохо; и потому что мне нужны были руки, а не железо.
В четыре часа — по счёту тех, кто считал хором, — заговорили громкоговорители.
Их было много, по всей насыпи, старых, с жестяными раструбами на столбах, таких, какие стояли у нас на Станции и в Припяти на той стороне, и они включились не разом, а один за другим, с тем треском, с каким просыпается старая проводная сеть оповещения, и я прочёл по этому треску, что линия идёт от насыпи к городу, что усилитель один и стоит далеко, и что кто-то его включает рукой, потому что первые секунды был слышен фон, как бывает, когда микрофон уже открыт, а запись ещё не пошла.
Потом пошла запись. Женский голос, ровный, дикторский, с интонацией, которую ставят годами: «Внимание. Эвакуация населения организована. Сборный пункт — площадь у Радиодома. Прибывающим иметь документы. Ожидайте дальнейших указаний». И снова, тем же голосом, через паузу: «Внимание. Эвакуация населения организована…» Три раза. Потом щелчок, и тишина, в которой тысяча двести человек у огней не шелохнулись.
Я смотрел на них, пока шла запись, и видел то, что видел у холма, когда Таможенник читал книгу: люди слушали так, как слушают то, чего ждали весь день, и в их лицах не было ни надежды, ни разочарования, а было только то, что остаётся после четырёх лет одного и того же, — внимание, из которого ушло всё, кроме самого внимания. Прохор слушал с закрытыми глазами. Двое молодых с перешитыми щитами слушали, глядя в огонь. Никто не встал и не пошёл ни к какому Радиодому, и я понял, что никто не ходил туда уже очень давно, а запись крутят не для того, чтобы шли, а для того, чтобы ждали.
Сойка слушала иначе. Я видел это по тому, как она подняла голову не к ближайшему раструбу, а дальше, вдоль линии, к городу, и как у неё сжались губы на втором повторе, и как на третьем она положила ладонь на бочку, на горячее ржавое железо, и не убрала, как будто проверяла через металл то, что слышала через воздух.
— Под записью, — сказала она, когда стало тихо, — живой. Второй голос. Не диктор. Мужской, близко к микрофону, дышит. Он молчал, пока шла запись, и дышал. — Она убрала руку с бочки и посмотрела на ладонь: ожог, небольшой, она не заметила. — Он слушал, как слушают. Он их слышит так же, как я. Не ушами. Он знал, что мы сели у третьего костра, раньше, чем те трое ему сказали.
— Это Голос, — сказал Прохор, не открывая глаз. — Который за насыпью. Он всегда там, за записью. Он и есть запись. Четыре года.
— Нет, — сказала Сойка. — Запись — женщина, диктор, её нет давно, это плёнка. А он — живой, и он не дикторствует. Он думает. Я слышала, как он думает, и это было не про эвакуацию. Это было про нас.
Громкоговорители щёлкнули снова, все разом, и я успел подумать, что это конец, что усилитель выключают, и ошибся: включился микрофон, тот самый, который был открыт в начале, и в нём дышал человек. Он дышал секунд пять, пока тысяча двести человек слушали его дыхание, а потом заговорил, и это был не дикторский голос и не запись, а обычный мужской голос, усталый, с хрипотцой, каким говорят в радиостудии в четыре утра, и он сказал на всю насыпь:
— Дополнение к Объявлению. Трое, прибывшие сегодня через проходную. Один с палкой, один с мешком, одна без платка. — Пауза, в которой он снова дышал. — Вы не в списке. Явитесь на сборный пункт до утра. Один из вас читает, мне сказали. Мне нужен тот, кто читает. — И тише, не в микрофон, а себе, но микрофон был открыт, и тысяча двести человек это услышали: — Остальные мне не нужны.
Щелчок. Тишина. Насыпь не шелохнулась.
Я сидел у бочки с обожжённой рукой Сойки в своей руке — я взял её, чтобы посмотреть ожог, и забыл отпустить, — и читал то, что только что услышал, так, как читают строку, которая появилась на экране там, где должно было быть пусто: по-нашему, адресно, с ошибкой в одном слове. Он сказал «мне сказали». Трое с полосами на щитах дошли до него за час, по снегу, через насыпь, и успели доложить до четырёх. Значит, у них была связь. Не ноги — связь. А у связи здесь был только один вид, и я знал, как она называется, потому что видел её строку на чёрном экране у человека у столба: «СЕТЬ: 1».
— Он нас позвал, — сказал Грач сзади, и это были первые его слова за час. — Как тогда, в первой Зоне. Через ящик на башне. — Он переступил палкой. — Тебя позвали. Нас — нет.
— Нас — нет, — повторила Сойка, и в её голосе было то, что я слышал у неё только один раз, у снега, когда она сказала «я боюсь». — Он сказал: остальные не нужны. Он не врал. Он думал это вслух.
Прохор открыл глаза и посмотрел на меня, и в его лице было то, чего не было весь час: он смотрел так, как смотрят на человека, который только что стал опасен для всех вокруг.
— Теперь вы в списке, — сказал он. — В другом. Голос не зовёт дважды. Он пришлёт.
Я отпустил руку Сойки, достал из мешка свёрток Бабы, отломил на ожог, и подумал, что до утра здесь осталось часов двенадцать, если здесь вообще бывает утро, и что за эти двенадцать часов мне надо понять, где стоит усилитель, откуда идёт линия, что за сеть у тех, кто ходит с полосами на щитах, и почему человек, который четыре года крутит плёнку, в которую никто не верит, вдруг сказал в микрофон правду.
Сойка встала первой. Она отряхнула снег с колен, посмотрела на насыпь, на тысячу двести человек, которые снова ждали завтрашних четырёх часов, и сказала:
— Они услышали. Все. Что ему не нужны остальные. — Она повернулась ко мне. — Один у третьего костра встал. Ещё утром. Теперь встанут другие. Не из-за нас. Из-за того, что он сказал вслух то, что они четыре года слышали под записью и не хотели слышать.
Я посмотрел на Прохора. Он сидел на своей бочке, с которой подвинулся для нас, и смотрел на свёрток в руках, который у него не взяли, и на лицо его из огня ложился свет так, что я впервые увидел, сколько ему лет: не шестьдесят, как мне показалось у границы света, а меньше, много меньше, просто четыре года ожидания считаются за десять.
— Я не пойду на сборный пункт, — сказал я ему и Сойке, и Грачу, и, наверное, тому, кто дышал в микрофон, если он ещё слушал нас оттуда, откуда слушал. — Я пойду туда, откуда идёт линия. Это разное.
Прохор поднял голову, и я увидел, как он это читает, медленно, как читают люди, которые четыре года не читали ничего, кроме огня, и как дочитывает.
— Линия идёт к Радиодому, — сказал он. — Через депо. Там тоже ждут, там тише. — Он помолчал. — Я покажу. Я бригадир. Я четыре года не показывал никому ничего.
Он встал с бочки. Это было второе событие того дня, которое я помню лучше первого, хотя первым я дрался, а во втором старик просто поднялся на ноги; но когда он встал, у двух соседних костров встали ещё двое, не сговариваясь, просто потому, что увидели, как встаёт тот, кто сидел тут дольше всех, и Сойка сказала мне тихо, не оборачиваясь к ним:
— Три. Сегодня — три. Он сказал «остальные не нужны», и трое встали. — Она подняла воротник. — Голос ошибся. Он сказал правду не тому, кому надо.
Со стороны насыпи, издалека, с путей, где никого не было видно, щёлкнул одиночный выстрел, и пуля ушла в бочку с другой стороны от Прохора, пробив ржавое железо насквозь и вышибив искры в снег, и семеро у нашего костра легли, как ложатся люди, которые знают этот звук, а я уже стоял за бочкой, уже держал Сойку за плечо, прижимая вниз, и уже читал откос насыпи, где над снегом, в двухстах шагах, на фоне чёрного неба что-то коротко блеснуло и погасло.
— Не целился, — сказала Сойка снизу, из-под моей руки, очень спокойно. — Он стрелял в бочку. Это — чтобы встали обратно.
Никто из троих вставших не сел.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

