скачать книгу бесплатно
Девочки против бога
Енню Вал
«Девочки против бога» – это роман о писательстве, музыке и ненависти.
Все начинается с юности главной героини в южной Норвегии в 1990-х годах, части страны, известной своей глубокой религиозностью и белыми деревянными домами. В девушке начинает расти мощное, примитивное чувство: ненависть ко всему «нормальному». В этой ненависти есть сила, которая остается с ней еще долго после того, как она оставила позади темные леса…
«Девочки против бога» – это рефлексивный, авангардный и глубоко увлекательный роман о блэк-метале и белоснежной идиллии, о подпольных движениях, магии и бунте. Повествовательное, сценарное и магическое органично сплетается в литературный текст.
Енню Вал – норвежская певица и писательница, работающая в экспериментальных жанрах. Выпустила семь полноформатных альбомов и три романа.
Енню Вал
Девочки против бога
JENNY HVAL
? HATE GUD
Данное произведение является художественным вымыслом и не преследует цели оскорбить чувства верующих, не направлено на разжигание ненависти к представителям какой-либо религиозной группы. Мнение Издательства и редакции может не совпадать с мнением автора и персонажей.
© Jenny Hval First published by Forlaget Oktober AS, 2018
Published in agreement with Oslo Literary Agency
© Орлова А.А., перевод, 2022
© Пачина В.А., фото, 2022
© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
Часть I
Колдовство
Я ненавижу бога.
Это примитивные и унылые слова, но такая вот я – примитивная и унылая.
Экран передо мной показывает кадры из 1990 года – ели, горные вершины, серое небо. Изображение покачивается и мерцает во вселенной видеокамеры с низким разрешением. Какой-то парень заходит в лес под звук брутальных гитарных риффов. Наверно, это Ноктурно Культо[1 - Тед Арвид Шеллум, выступавший под псевдонимом Ноктурно Культо (Nocturno Culto) – вокалист блэк-метал-группы Darkthrone. – Здесь и далее примечания переводчика.]. Камера провожает его своим безразличным взором. Изображение дергается каждый раз, когда оператор ступает по тропинке. Это что-то вроде рождения? Я помечаю в сценарии: «Домашнее видео, соответствует норвежской эстетике музыки. Уродливые, скупые и мистические передвижения камеры по деталям скучного норвежского пейзажа».
Я записываю: «Я ненавижу бога». Очень самоуверенное высказывание, но я самоуверенный человек (разве «я» в каком-то смысле не синоним слова «бог»?).
Я ненавижу бога в 1990-м.
В том году, до того, как Ноктурно Культо и его группа взломали код блэк-метала (они до сегодняшнего дня играют трэш-метал), я испытываю ненависть к классам начальной школы и сёрланнскому диалекту[2 - Сёрланн – норвежское название региона Южная Норвегия, одного из пяти регионов страны.] учителей. Я отказываюсь овладевать этим диалектом, ненавижу его тяжеловесные наставления и нравоучения. Южане вообще не особенно разговорчивы. Нет никакого способа сказать что-то новое, только повторения и формулы. Я не понимаю, для чего, кроме проповедей, может сгодиться этот диалект. Когда они говорят «воцеРковленный хРистианин», звук «р» получается таким картавым, словно согласные проходят сквозь чистилище – у меня кровь идет из ушей.
Но больше всего мне ненавистен БоГ – так произносят это слово жители провинции Восточный Агдер, и так его выговаривает учитель во время ежедневной общей молитвы перед уроками. Насколько я понимаю, бог – это лишь расплывчатая концепция из разных книг, в то время как БоГ – здесь, и он затягивает волосы и шеи южан в тугие узлы и петли. Это БоГ записывает в журнал, что я не вызубрила третий стих «Луны и солнца», и БоГ принял решение не вводить в нашу программу уроки светской этики. Я ненавижу боГослужения, кРестины, бРакосочетания и похоРоны. Я ненавижу ХРистианскую наРодную паРтию и ненавижу Символ веРы. Я ненавижу его наизусть, снизу вверх и сверху вниз. Отче наш, тот, который в аду.
Мне до сих пор становится тепло и приятно, когда я произношу это. Я все еще богохульница. Мне нравится пламенеющее чувство стыда, когда щеки распухают и пылают на костре антисоциальности. Я ассоци-ирую себя с героиней книги «Девочка со спичками»[3 - «Девочка со спичками» – сказка Ханса Кристиана Андерсена о маленькой продавщице спичек, которая в рождественский вечер греется, зажигая спички по одной. Перед ней появляются прекрасные видения. Когда спичечный коробок заканчивается, девочка замерзает насмерть.]. Ее в заледеневшем переулке согревает чужое радостное Рождество, а меня в моей заледеневшей дьявольской душе согревает чужой Символ веры. Девочка дрожит, сидя перед видением сверкающей рождественской елки и голограммами ангелов. Она промерзла до костей, пытаясь согреться призраками святых, протестантскими миражами.
Я так люблю ненавидеть, моя ненависть радиоактивна, это единственное, что струится из ребенка, которым я являюсь в 1990 году. Ненависть – мир моей фантазии, мой pleasure dome[4 - Величественный дворец или курорт, дословно – купол удовольствий (англ.).]. Как сказать pleasure dome по-норвежски? Никак. Так не говорят. Во всяком случае, в сёрланнском диалекте такого выражения нет, оно есть только в моем мрачном взгляде, который всматривается в картинки, всматривается так, словно мои глаза сейчас лопнут. Этот взгляд, этот внутренний язык – это и есть то, что называют ненавистью?
Разумеется, тебе не нужно отвечать; возможно, ты ни слова не знаешь на диалекте. Но, может быть, ты тоже любишь ненавидеть. Поэтому я тебе все это и пишу – чтобы открыться.
Я ненавижу бога, когда учусь писать. Так много слов нужно писать с большой буквы, и я это ненавижу. Иисус Христос, Отец, Бог и так далее, письменная покорность. Меня отправляют на дополнительные занятия, чтобы научить писать заглавную С – на уроке письма я просто рисую спиральки, и все думают, что я не могу нарисовать ровный полукруг. На дополнительных занятиях я должна сидеть и переписывать Слово с большой С, я четко помню, как повторяю Слово, Слово, Слово, как в Библии. Я помню ощущение, как будто горю изнутри, как будто Слова горят, и в конце концов я взрываюсь и пишу длинный ряд ссссссссссс на всю страницу – скорее завитушки, чем буквы. Я пересекаю все тетрадные строчки, пока лист не заканчивается, и тогда продолжаю рисовать полукруги на парте, пока ко мне не подходит учитель и не делает замечание. Ты когда-нибудь задумывалась, как похожи слова «писать» и «пищать»? Я ненавижу заглавные буквы, и я ненавижу Слово.
Нельзя вслух говорить «ненавижу», если речь не о Гитлере, – говорил чей-то папа, но я НЕНАВИЖУ, обожаю ненавидеть. Сейчас 1992 год, и я – Самая Мрачная Девочка.
На экране сейчас тоже 1992 год, это бонусный диск к новому изданию одного из первых альбомов Darkthrone. Несколько шумящих деревьев, снятых в черно-белом режиме. Напряженная атмосфера. Я слежу за поворотами колеблющейся камеры в лесу, радуясь попытке сделать из надежных, уютных и обычных деревьев что-то уродливое, угрожающее, мистическое, как будто группа пыталась выдавить всю грязь из 1992 года – или просто удалить из 1992-го все, что является типичным 1992-м.
Парень – кажется, по-прежнему Ноктурно Культо – курит на скамейке в лесу. Примитивно, как спустя много лет говорит по-английски Фенриз[5 - Гюльве Нагелль, выступавший под псевдонимом Фенриз (Fenriz) – ударник и вокалист группы Darkthrone.] в интервью. В нем участники группы подводят итоги и анализируют. Они могут оглянуться назад и сказать: мы решили сделать что-то более примитивное.
Ты можешь сама посмотреть это интервью. Оно есть в Интернете.
пРимитивно. Я никогда не слышала, чтобы кто-то произносил это слово на сёрланнском диалекте.
Пока я испытываю ненависть, переходя из класса в класс, до 1997 года и далее в старшей школе, становится все яснее, что мне недостаточно этого языка. Здесь, на юге, что-то не так, возможно, что-то не так со всем норвежским языком. Может быть, в норвежском нет таких слов и звуков, чтобы говорить об удовольствии. Он кажется провинциальным языком, языком кратких разговоров о погоде, собраний религиозных общин, языком нотаций и руководств по эксплуатации лодок. Он не такой музыкальный и старомодный, как слова в Old English Dictionary[6 - Старый английский словарь (англ.).] и старые английские стихи, напечатанные готическим шрифтом. Норвежский язык полон слов, описывающих мои грехи и ошибки, это навязанный мне родной язык, это язык для людей, которые вообще не понимают, что такое язык, не понимают поэзию и потребность в общении. В старшей школе норвежский ассоциируется у меня с Ингер из «Плодов земли»[7 - «Плоды земли» – роман Кнута Гамсуна о жизни норвежских крестьян в лесу. Главные герои – Исаак и Ингер, муж и жена, занимающиеся сельским хозяйством. Роман описывает патриархальные традиции норвежского провинциального общества.], обязательной книги из списка литературы. У Ингер заячья губа и проблемы с речью, она не может правильно выразить мысль и обычно помалкивает – или должна помалкивать, по мнению Гамсуна. Я радуюсь при мысли о ее невнятной речи. Возможно, мне бы следовало ассоциировать с ней себя, ведь она – воплощение генетического сбоя во рту и в голове, и я такая же. Но я этого не делаю. Я выбираю ненависть. Я ненавижу Кнута Гамсуна, особенно «Пана»[8 - «Пан» – роман Кнута Гамсуна о молодом человеке, который отказывается от достижений цивилизации и становится охотником, но не может полностью избежать общения с людьми, страдая от неразделенной любви к дочери торговца.]. Я отказываюсь его дочитывать. Я говорю учителю, что это – оскорбление мозга, и получаю замечание в дневник. Хотела бы я сказать ему, что Библия – оскорбление души.
Все детство, всю юность у меня во рту пенится слюна, когда я разговариваю. И когда не разговариваю. Единственное, с чем я себя ассоциирую, когда нас заставляют читать вслух всего «Терье Вигена»[9 - «Терье Виген» – поэма Генрика Ибсена о жизни моряка в годы наполеоновских войн.], – это стихотворение, где описывается бушующее море с волнами, бурлящими вокруг подводных скал неподалеку от Хомборсунда, потому что такое же бурление я ощущаю у себя во рту, когда читаю. Там нет ничего гладкого и мягкого, все пенится и шумит, как бесконечный бит.
Сигарета Ноктурно Культо догорела. Камера снова снимает лес, снег, черный и белый, под музыку из альбома «Transilvanian Hunger». Я помечаю: «Норвежская природа выглядит и звучит как жужжащие, разъяренные насекомые».
Я смотрю клип блэк-металлистов, потому что пытаюсь сочинить сценарий фильма. Я пока не знаю, о чем он, но мне нравится эстетика старого блэк-метала, лишь на волосок отдаленного по времени от моей собственной юности. Он странным образом дает мне надежду на то, что искусство можно создавать примитивным способом, не пропитанным профессионализмом и компромиссами. Искусство, хранящее ненависть. Я помню, как много надежды в ненависти.
Следующий клип, который я включаю, снят на блэк-метал-концерте и выглядит так, словно действие происходит в спортзале средней школы в ранних 90-х. Я помечаю: «Здоровая норвежская молодежь болтает, входит и выходит из зала, а группа совершенно невозмутимо продолжает играть. Блэк-метал незаметно пробирается через молодость, в том числе и мою. Он не вцепляется в нас, а движется, ползет до самого конца».
Это могла бы быть я. Если бы я была на несколько лет старше или если бы клип сняли не в 1991-м, а в 1997 году. Если бы я не была девушкой и не была бы автоматически стерта с черного экрана. Это могла бы быть я, и мы могли бы ненавидеть вместе. Вместо этого я была вынуждена ненавидеть одинокой, провинциальной ненавистью.
«Жонглер, – говорит Фенриз в клипе, – мы хотели поиграть в жонглера».
Или он имеет в виду фокусника? Придворного шута, который все переворачивает с ног на голову, превращая мир в непроглядно-темную игру воображения, весельчака, которого нанимают, чтобы преподносить королю самые дурные вести? Фенриз говорит «the juggler»[10 - Жонглер, фокусник (англ.).]. Никогда нельзя сказать с уверенностью, что человек имел в виду, если ему пришлось переводить свои мысли на другой язык. Он еще говорил: «…мы сочиняли примитивную дрянь»[11 - Источник цитаты – документальный мини-фильм о группе Darkthrone, бонусные материалы к альбому Preparing For War (2000).]. Тотальная мизантропия. Тотально мизантропический блэк-метал.
Ребята из Колботна, Свейо или Рауланда и Ши, или даже из Арендала[12 - Населенные пункты на юге Норвегии.], я покажу вам мизантропию. Я хожу на такие концерты, как тот в спортзале. Я хожу туда, потому что хочу сбежать от конформистской норвежской христианской повседневности, найти себе новое сообщество за стенами класса. Я здесь. На сцене только парни. Парни с длинными, черными волосами, которыми они с хореографической точностью машут вперед-назад. Это чем-то похоже на движения из джаз-балета – я занималась им раньше. Только в джаз-балете вращения головой должны были выглядеть сексуальными, а в сообществе металлистов те же движения выражают агрессию, – здесь, где черный – единственный цвет, кожа и бархат – единственные ткани, а блестящие ручки гитар выглядят как мечи, или члены, или и то и другое. Когда я оглядываю зал, я вижу среди зрителей только парней. Или нет, возможно, пара-тройка нас, других, тоже есть. Но ни одна девушка не трясет головой, и только я позволяю себе быть собой. Никто здесь не выглядит ненавидящим. Сейчас 1997-й – слишком поздно, блэк-метал уже боится убийств и поджога церквей и перешел в фазу с блондинками и романтикой. Ненависти выписали рецепт на успокоительные. Жужжащие, хаотичные гитарные риффы в примитивной съемке сменились агрессивной грустью – она лучше сочетается с южной дождливой погодой, синтетическими наркотиками и улыбающейся немногословностью. В зале нет никого с трупным гримом, только пара юношей с черным карандашом под глазами, и даже они заняты не столько музыкой, сколько продажей экстази старшеклассникам. Только я стою в заднем ряду, слушаю и ненавижу, одна, неподвижно, приглушенно, зажатая в тиски между действием и значением, так же, как, возможно, стояла и ты.
Мы никогда не встретимся. Провинциальная ненависть такая одинокая. Но это спасает нас, не дает захлебнуться собственной слюной. Может, это спасает и тех парней.
Я пишу сценарий. Я пишу, чтобы найти что-то – или выход из чего-то. Выход из языка? Написать сценарий фильма – именно это и значит, я создаю документ, который позволит покинуть царство слов. Написание сценария существует не для себя самого, оно облегчает создание другого произведения, фильма, и принадлежит ему, как бонусные материалы принадлежат альбомам Darkthrone, вместе с которыми они вышли. Я думаю, что хочу писать именно так, небрежно, невозможно, примитивно. Сценарий – это заклинание, пока не проверенное на практике. Ни разу не проводившийся ритуал. Магический документ.
Возможно, в этом документе я могу поискать нечто примитивное. Возможно, в нем я пытаюсь выкопать что-то из языка, то, что не может существовать ни в написанном виде, ни в виде образа, а только где-то посередине. Это должно быть что-то новое, новое пространство. Оно не может быть похожим на старое. Если хочешь сочинить что-то, нельзя повторять то, чему уже научился. Это должно быть определением богохульства. Я так и не научилась ненавидеть бога.
В сценарии я создаю и уничтожаю сцены, я вижу все. Здесь я сама бог. И мне некого ненавидеть, кроме себя.
Я пересматриваю последний клип с бонусного диска. Мы снова в лесу, постоянно в лесу. В чаще темнеет. Наступает вечер? Теперь идет снег. Зимний лес. Гитары звучат словно издалека, словно их звук не передается через проводку или микрофон. Они звучат как насекомые, которые ползают и жужжат над камерой.
В свой собственный фильм я пытаюсь включить сцену с фестиваля, где однажды побывала. Там был один тощий настырный шестнадцатилетний подросток из Неденеса[13 - Неденес – деревня недалеко от г. Арендал.], который увлеченно рассказывал всем о сатанизме. Он говорил, что человек на самом деле думает только о себе и должен осознавать, что всегда является героем в своей собственной жизни. Или, может, он говорил, что Сатана – всего лишь образ жизненной силы в нас? Что-то такое он точно говорил, что-то вычитанное в книге, слишком похожей на Библию и Слово. Наверно, в ней так же много заглавных букв и так же мало женских голосов. И все же никто не понимает, что парень имеет в виду. Но когда он немного позже вонзает нож себе в живот и че-рез одежду проступает кровь, мы понимаем все. Мы понимаем порезы. Мы чувствуем их в собственных животах, на собственной коже. Мы ассоциируем себя с порезами и с кровью из них. Кровь говорит с нами на одном языке, и это не ломаный сёрланнский диалект.
Девочка примерно того же возраста пытается помочь ему, отбирает нож, сидит и разговаривает с ним. Другая девочка просто стоит и смотрит на происходящее, а потом возвращается с фестиваля домой по свежему снегу и оставляет за собой реку крови. Она, одинокая и кровоточащая, должна символизировать меня. Так я могла бы идти домой в 1997-м.
Я вычеркиваю эту сцену. Слишком много одиноких кровоточащих подростков, словно они конкурируют в страхе и одиночестве. Это слишком психологично. Я ненавижу психологию. Психология похожа на религию, а образ психолога слишком похож на бога, того, перед кем ты должна открыться, должна быть честной, должна разорвать себя на кусочки, самоуничтожиться, так, чтобы оставшиеся обрывки даже нельзя было назвать искусством. Когда мы говорим, что открываемся, на самом деле это значит, что мы повторяем заученное. Повторять заученное – это так по-человечески: одинокая девочка на коленях перед богом.
Я устала быть одинокой. Я хочу быть частью чего-то. Этому я училась с 1991-го. Пока Фенриз и Ноктурно Культо шатаются со своей камерой и разрушают структуру леса, я делаю то же самое в своих тетрадях и блокнотах. Я пишу свои домашние задания и сочинения по норвежскому кому-то. Не учителю, а известным писателям: Ибсену, Бьорнсону, Шекспиру. Они часто отвечают на полях ехидными комментариями о современной молодежи, исправляют орфографические ошибки и строение предложения задолго до того, как я сдам задание, и я получаю замечание, потому что учитель «не может испРавлять Работу, которая уже испРавлена». Но я продолжаю ненавидеть на полях листов А4, я делаю все что угодно, чтобы избежать мыслей о том, что пишу богу в образе учителя. Мне всегда нужен был кто-то другой, кому можно писать. Писательство должно быть местом встречи, местом, где можно встретить кого-то кроме бога.
Единственное, что мне нравится в сцене фестиваля, – это образ текущей крови, живущих и умирающих тканей. Она течет вперед, непрерывно и бесформенно, и дает мне надежду, как и камера, жужжащая в верхушках деревьев. У крови нет ни национальности, ни религии, ни пола. Возможно, мне стоит вычеркнуть все действия и всю психологию из фильма и сфокусироваться на крови и грязи. Таким был блэк-метал в своей самой абстрактной форме. Такое впечатление он производил, когда качество записи было настолько плохим, что тексты об убийствах и викингах нельзя было отличить от рева гитарных риффов или цимбалов, когда все вместе слышалось как крик, пространство, наполненное бесформенными частицами. Может, и мне надо писать так, погружаясь во тьму.
Я выросла в белом скандинавском раю Сёрланна: белые стены, свежий белый снег, выкрашенные в белый цвет жаростойкий пластик и ДСП, белые флагштоки, линии, нарисованные белым мелом на доске, белый сыр и белая рыба, молоко, рыбный пудинг, рыбная запеканка и рыбные фрикадельки в белом соусе, белые листы в книгах, белые таблетки в коробочках, белые самокрутки, платиновый блонд, белые невесты и белые халаты врачей, меренги и торты с белым кремом, христианские девственницы из «Революции Иисуса»[14 - Революция Иисуса (англ. Jesus Revolution) – протестантское общественное движение, объединяющее различные религиозные организации.] с крестами из белого дерева, христианский гранж, послушай, музыка похожа на обычный гранж, если не будешь обращать внимания на текст, ирония ничего не значит, парни из «Белой революции»[15 - Норвежское националистическое движение.] в молодежном лагере, девушки, которые считают нормальным, что парни расисты, потому что они симпатичные, и потому что мальчики есть мальчики, мальчики и их нацистские панковские песни, послушай их, текст такой нечеткий, что его все равно не слышно, послушай, мелодия же хорошая, девчонки будут от него в восторге, у него есть акустическая гитара. Сахар и соль – единственные приправы. Сахар и соль так похожи друг на друга. «Белая революция» и «Революция Иисуса», нацистский панк и евангелистский гранж, свастика и кольца непорочности. Молочная каша на второй завтрак, прыщи, яичные белки, манная крупа, семя.
Обрати внимание, слово hvitt (белый) начинается с непроизносимой h, скрытой буквы. Hvitt. Только подумай, как мы допустили подобное в языке? Что она делает с нами, эта скрытая буква, что (hva) мы скрываем в ней, что скрывается в белом цвете?
Белое послевоенное время отмыто до такого блеска, что не видно теней, как в фильмах Карла Теодора Дрейера[16 - Датский кинорежиссер, один из самых известных европейцев в киноиндустрии XX века.]. Протестантизм, недавно обретенное богатство, снисходительный либерализм и минималистский модерн. В Южной Норвегии поздних 90-х меньше нового богатства и модерна, но столько же белого цвета: считается приличным указывать на естественное превосходство белых. Совершенно нормально называть кого-то негром, задирать мальчиков, во внешности которых есть что-то женственное, или поднимать руку и спрашивать разрешения выйти из класса каждый раз, как нам попадается учительница-лесбиянка, потому что мы не уважаем гомосексуальность (мы уважаем вас как человека и молимся за ваше исцеление). Для нас приемлемо смотреть сверху вниз на несчастных, которые не христиане, не норвежцы, не белые или не гетеро. Внутри немой h скрываются сотни заповедей, от десяти первых и далее, в белую бесконечность, – их никто не может назвать, но все знают. Мое детство вспоминается мне как нематериальная свалка вокруг, на которую христиане выбросили свои мысли, свои молитвы о моем исцелении и спасении.
Каждый разговор искусственно очищен. Девочки-протестантки говорят «вот ужас» и «возмутительно», потому что не могут сказать «о господи», это было бы употреблением имени Господа всуе, которое в Священном писании сопоставимо с убийством. Язык не должен переходить границы, язык нужно обуздать, нельзя делать то и это, не приходи сюда со своими словечками. Н должна оставаться немой.
Единственное, что я могу сделать, чтобы держать Сёрланн на расстоянии, – это стать полностью черной и серьезной. Я начинаю играть в метал-группе, крашу волосы в черный, цвет богохульства, и одеваюсь в такие темные цвета, какие только могу найти. Я вижу, что разрушаю или расшатываю что-то, просто находясь в классе, даже если моя велюровая или бархатная одежда выкрашена в то, что я называю провинциальным черным, то, что можно найти в уютном торговом центре «Арена» в Арендале. Я брожу по школьным коридорам с Достоевским, Джойсом и Бодлером в руках, и они – броня на моей груди. На шее висит кулон с черной розой, цветком мертвых, а по пути в школу и домой в моих наушниках играет музыка, которую я представляю черно-белой. Свою съемную однушку рядом с гимназией я нарекаю жилищем ведьмы, вешаю куски черного бархата вместо занавесок, зажигаю черные стеариновые свечи и пишу малюсенькими буквами непристойные комментарии на полях экземпляра Нового завета, лежащего в ящике ночного столика. Вещи, слова, символы, все черное – это маленькие заклинания, магическая броня, которая не впускает христианство. Я провинциальный гот.
Метал-группа тоже пытается отпугнуть христианство текстами, гитарными риффами, мрачными тонами басов и небольшим расстроенным церковным органом – он как звуковой перевернутый крест. От наших концертов я жду облегчения, момента, когда не придется так много ненавидеть. Вместо этого я впадаю в бешенство от всего, что вижу со сцены рок-клуба: табличка аварийного выхода, печальные гардины словно из 70-х, потрескавшаяся деревянная мебель, выкрашенная в белый и зеленый. Все это выглядит, как концерт в молитвенном доме. Зрители – в основном молодежь – тоже выглядят обычными. Одни громко болтают у стойки с кофе, покупают газировку, отчего кассовый аппарат непрерывно попискивает. Другие трясут головой с открытым ртом перед сценой и, хотя они никогда бы этого не признали, напоминают христианских фанатиков во время глоссолалии[17 - Особый вид религиозного экстаза, во время которого человек бессознательно произносит слова молитв или пророчества, иногда на других языках. Считается, что во время глоссолалии Святой дух говорит устами человека.], тех самых, которые сейчас молятся за нас на собраниях «Филадельфии» или «Вифании»[18 - Протестантские религиозные объединения.] и называют это Jesus Revolution.
Даже сама группа такая обычная, в ней столько правил и иерархии. Парни за мной стоят неподвижно и играют рифф за риффом на черных гитарах, они смотрят вниз, на пол, словно склоняя голову перед высшей силой, и я тоже не могу никуда двинуться, потому что микрофон начнет выть, а мой голос будет не слышен. Я крепко держусь за микрофонную стойку. Я так хочу все изменить, выйти из замкнутого круга, я хочу найти что-то другое, что-то, что поможет мне оказаться в другом месте. Я хочу, чтобы рокерский клуб превратился в буддийский храм или в средневековый замок, а лучше – в аббатство ведьм.
В 1998-м я порчу фотографию гимназического 2b класса. Я нахожусь слева в верхнем ряду, в своей черной одежде и с черной помадой, и в какой-то момент устаю от просьб фотографа улыбнуться и говорю «черт»[19 - В норвежском языке самые сильные ругательства – религиозно окрашенные слова, например «черт», «о боже» и т. д. Произносить их в норвежском приличном обществе так же недопустимо, как в русском – ругаться матом.]. Полкласса оборачивается на меня, как будто они правда верят, что из-за этого слова к нам в центр Гримстада спустится дьявол собственной персоной. (Или поднимется? Откуда он, собственно, приходит?) Мы окружены верой в магию, в сверхъестественное, и это не позволяет языку сокрушить нашу набожность и благочестие.
Я ненавижу бога с 1990-го по 1998-й и делаю это с убежденностью истинной южанки, в надежде, что смогу использовать язык для проникновения в пограничные районы, на территории, лежащие между фантазией и действительностью, между материальным и нематериальным. Для этого мы и пишем – чтобы найти новые места, подальше от Сёрланна.
Пространство
Давайте теперь уменьшим масштаб съемки на нашей камере.
Мы в длинном коридоре с серыми и зелеными стенами. Люминесцентная лампа на потолке мигает, краска на стенах облезает, а пол покрыт слоем пыли, мерцающей в лучах света. Слышен звук шагов, но он – всего лишь слабое эхо, как будто мы заблудились за кулисами заброшенных декораций к старому фильму в стиле соцреализма. Не только краска, но и реализм слезает большими пластами.
Мы в мире, где только отголоски реальны, а изначальные звуки принадлежат фильму, который здесь давно уже не снимают. «Здесь» и «сейчас» размыты или вообще не существуют для нас.
Я хочу заниматься писательством именно здесь, в нереальном месте, которого больше нет. В пустом пространстве, оставшемся от фильмов, снятых в 1969-м («Маргаритки»), в 1974-м («Фен Пенды») и в 1976-м («Юбилей»)…[20 - Экспериментальные фильмы, поднимающие вопросы моральных границ и вседозволенности.] Пустые декорации все еще стоят. Давай войдем в них. Может быть, здесь есть и другие следы, до которых никому нет дела, которые никто не видит, которые невозможны, на полях сценария, на перфорированных краях кинопленки, в вырезанных сценах, в бонусных материалах.
Я начну свой сценарий здесь, в этой покинутой глуши. Я хочу прикоснуться к моментам, когда реализм был отменен, или побывать в сценах, где незыблемые правила сторителлинга разбиваются о величайшую очевидность. Я хочу побывать там, где из примитивного было извлечено нечто тонкое и возвышенное.
Фильмы, о которых я говорю, показывают нам дыры в нашем собственном сознании, рамки, ограничивающие повседневную жизнь. И еще дыры в понятиях добра и зла в искусстве, таких же мистических и иерархических, как и система норм сёрланнского протестантизма. Смотря эти фильмы, я вспоминаю о ненависти и начинаю ценить ее, чувство, от которого Сёрланн, бог и университет приказывают мне отказаться. Они считают, что я должна «открыть свое сердце», или «показывать, а не говорить», или «быть более тонкой». Ни «Маргаритки», ни «Фен Пенды», ни «Юбилей» не показывают на занятиях по киноискусству в университетах, где я училась – сначала в Осло, а затем в Новой Англии. На этих занятиях мы узнаём, что «Гражданин Кейн» – лучший фильм в мире, а после него идут все произведения Тарковского и Бергмана. Мы не узнаём об основах. Мы узнаём, что быть примитивным и рисовать слишком толстой кистью – плохо. Точнее, мы вообще не узнаём, что такое толстая кисть. Когда в киностудии я три раза подряд слышу, как преподаватель превозносит визуальный мотив «пластикового пакета, кружащегося на ветру» из «шедевра» «Красота по-американски», я чувствую, как кисть ненависти двигается в горле, и мечтаю, что мой рот откроется и все толстое и черное польется наружу, не чтобы опустошить меня, а чтобы закрасить весь экран черным, закрасить этот пластиковый пакет и всю сцену с пакетом из «Красоты по-американски», закрасить каждый плакат и каждый диск с этим фильмом, все фильмы Орсона Уэллса – и почему бы вместе с ним не закрасить Тарковского и Бергмана? Пусть все оно станем черным, «Сталкер» и «Земляничная поляна» и вся эта гадость, долой канон, да здравствует монохромность, пространство, наполненное бесформенными черными частицами. Ненависть не тонкая, но она прекрасна. Ненависть – мой pleasure dome.
Возможно, Николасу Роугу удалось придумать что-то одновременно тонкое и вызывающее, когда он снимал фильм «Ничтожество». В этом фильме середины 80-х, изображающем 50-е, в отеле встречаются несколько персонажей, воплощающих политические и философские проблемы послевоенного времени. Персонажи вымышленные, но один в один похожие на знаменитостей 50-х: кинозвезда похожа на Мэрилин Монро, профессор – на Альберта Эйнштейна, сенатор напоминает Джозефа Маккарти, а бейсболист – Джо Ди Маджо, но, несмотря на все сходство, герои ими не являются. То, что они – всего лишь копии настоящих личностей, сначала раздражает и кажется искусственным, потому что они похожи на образы Мэрилин Монро и остальных, созданные в других фильмах. Потом об этом забываешь, и разрыв между фильмом и действительностью приобретает все более сложную форму. Персонажи передразнивают свои прообразы, но, кроме того, отыгрывают полностью вымышленные сцены. Например, ту, где Почти-Эйнштейн и Почти-Монро меняются ролями, и она пересказывает теорию относительности с помощью детских игрушек, карманного фонарика и надувных шариков. Когда это заканчивается взрывом в гостиничном номере, всякая схожесть с реальностью пропадает. Этого события не могло быть на самом деле. Это вряд ли связано с динамикой фильма, исключая тот факт, что часы перед взрывом показывают 08.15, время, когда атомная бомба была сброшена на Хиросиму. Сцена становится праздником эстетики, где игрушки, шарики, фонарик и тело Почти-Мэрилин распадаются на части, горят и тают. Еще одной заметке нашлось место в сценарии, еще один «почти-персонаж», Почти-Маленький мальчик.
Прежде всего, взрывается что-то вымышленное. Действие фильма происходит в номере отеля, построенном в киностудии. Номер – что-то вроде иллюзорного временного дома для производства иллюзорной действительности. Когда иллюзорное пространство взрывается и частицы комнаты распыляются и медленно оседают перед камерой, кажется, что этот фильм взрывает всю историю киноиндустрии. Рушится постройка из иллюзий, рассказывающих нам, что мы должны испытывать почти настоящие чувства к чему-то, напоминающему действительность, но ненастоящему. Маленькие кусочки дерева и металла, перья из подушек, волокна тканей, плоть, капли крови и части органов кружатся в пространстве в замедленной съемке и находят себе новые места, как кусочки мяса, застывающие в заливном.
Может быть, этим взрывом фильм выражает еще и примитивное желание превратить реальность в вымысел. Не так, как в блокбастерах, превращающих насилие и смерть в нечто прекрасное и тем самым вносящих свой вклад в милитаристские крестовые походы политиков, а совсем наоборот. Здесь взрывается что-то выдуманное и ничтожное. Николас Роуг как будто спрашивает: могли ли мы взорвать что-то ненастоящее вместо Хиросимы и Нагасаки? Если бы то, что мы взорвали, было выдуманным, и бомба была выдуманной, взрыв не унес бы ничьих жизней. Для мира он имел бы такое же значение, как снежок, выпавший из руки умирающего гражданина Кейна. В масштабе истории это было бы незначительно, ничтожно.
«Могли бы мы отмотать время назад и взорвать вымышленные японские города вместо настоящих?» – спрашивает «Ничтожество». Могли бы мы осуществить наши фантазии, не доходя до убийства настоящих людей? Может, реальность – всего лишь преграда на пути удовлетворения наших скрытых желаний? Могут ли незначительные взрывы в произведениях искусства взорвать наши иллюзии?
Я хочу написать свой сценарий в этой комнате, взорванном гостиничном номере. В пространстве разносится долгое эхо взрыва иллюзии, пока все, что мы привыкли считать действительностью, разрывается на кусочки и опускается на нас, словно снежинки.
Летом 2005 года я заканчиваю в Осло бакалавриат по давно устаревшему киноискусству и еду отдыхать в Японию. Не в Хиросиму или Нагасаки, а в Киото, бывшую столицу, известную своими храмами, кимоно, чайными домами и магазинами бумаги. Я вспоминаю улицу за улицей в жилом квартале с невысокими деревянными домами, похожем на маленькую деревню прямо посреди города. Сквозь выходящие на улицу окна невозможно ничего увидеть, они скрыты за оградами, растениями или ставнями, и я скольжу по этим улицам, не сопровождаемая своим отражением. Во мне непривычно мало меня самой, я как невидимка. Я понимаю, что японцы не любят откровенничать. Они – загадочные существа. Они смотрят в пол, избегая моего взгляда, и многие ходят в белых масках, закрывающих рот и нос – казалось бы, просто не хотят заразиться или заразить кого-нибудь бактериями и вирусами, но это не единственная причина. Они хотят спрятаться. Они по всему Киото, неузнаваемые и неуязвимые под масками, как система, ни один элемент которой не контактирует с другими. Их история – долгая и скучная череда исчезновений, уничтожений и восстановлений. Здесь так много причин, чтобы не существовать – или существовать не полностью.
Для меня проводят экскурсию в дзен-буддийском храме в центре города. Меня удивляет, что стены, крыша и пол выглядят такими нетронутыми, хотя территория храма кажется очень старой, и мне говорят, что она действительно старая, но здание храма относительно новое. Его разрушают и снова отстраивают каждые 50 лет. Это делается, чтобы не забылась древняя технология строительства, и еще потому, что заниматься ручным трудом важнее, чем сохранять храм как объект. Может быть, еще и для того, чтобы избежать почитания материального? Или избежать почитания самих себя, взорвать иллюзию?
Я вспоминаю это сейчас, много лет спустя, как будто написание сценария вытаскивает сцены из памяти: вот воспоминание, где я беседую с экскурсоводом в храме о «магии», совершенно не стесняясь использовать это слово. Выясняю, что японцы думают о «магии», что такое «ритуалы», кто такие «духи». Япония настолько мне незнакома, что я даже не задумываюсь о том, что впервые в жизни говорю с кем-то о богах и духах, не ощущая пульсацию сёрланнской ненависти в теле. В какой-то момент Сёрланн, должно быть, перестал меня контролировать – или Киото вытолкнул его из моего сознания так далеко, что мне удается забыть, откуда я. Провинциально-черная ненависть вытеснена и оставлена позади.
В Японии мне так легко забыть о ненависти, забыть весь регистр привычных чувств, которые я привезла с собой. Здесь я – незнакомка, предоставленная самой себе. Я не знаю ни одного иероглифа, не представляю, какой или какие из них используются в слове «ненависть». Поведение людей, традиции, религия здесь настолько другие, что я не нахожу в них своего отражения. Меня почти не осталось. Если бы было возможно забыть или стереть саму себя, то именно здесь. Я ассоциирую себя с храмом, который разрушается и восстанавливается. Прошлые жизни не определяют его. Он не показывает своих истоков.
Пока я продолжаю беседу с гидом, мимо нас все время проходят люди. Они останавливаются рядом со статуями богов-хранителей храма, которые покоятся на своих пьедесталах около входа в самый священный зал. Посетители приветствуют богов, благословляют их или жертвуют им что-то, молча шествуя по февральскому холоду. Позже в тот же день я ловлю себя на том, что тоже что-то поприветствовала или сделала пожертвование везде, где побывала. Я сняла обувь перед входом в храм и красные храмовые тапочки перед входом во внутренние залы, отдала билет контролеру в поезде. Бариста в кафе передал мне чек обеими руками, и я протянула ему монеты, пытаясь поблагодарить с таким же достоинством. В Киото даже покупка кофе приобретает значение, я отдаю что-то, и вес этого действия, поклон, ударение в слове, дает мне ощущение, что я отдаю частичку себя. Я принимаю участие в ритуале. Он может быть таким простым и невинным, словно магическая транзакция, совместное движение, в котором можно поучаствовать.
В тот же вечер я начинаю здороваться. Я киваю комнатам квартиры, в которой ночую, рукам официантов из чайного дома, наливающим чай в мою чашку. Я останавливаюсь и наклоняю голову перед художественной галереей внутри станции метро, раздвижными дверями той же станции, курящим охранником на этаж выше. Склоняюсь перед двигателем поезда метро, контролерами, водителями, пассажирами, выходящими мне навстречу.
Я повсюду думаю только о том, чтобы приветствовать, видеть, замечать или оценивать вещи вокруг себя. Только сейчас, много лет спустя, начиная работу над своим фильмом, я понимаю, что тогда, в поездке, совершала благословение – то же самое действие, что и пасторы в Сёрланне. Я благословляю помещения, вещи и людей. Возможно, я, сама не сознавая, компенсирую что-то, что никогда себе не позволяла. Возможно, я не узнаю благословение, потому что оно кажется таким легким, не отягощенным грузом христианства. Мне кажется, в Сёрланне благословение совершается, чтобы получить у бога что-то вроде одобрения, святую белую печать. Мне недоступен этот вид общения. Я в совершенстве овладела только его позорным подобием – проклятием. Из окна своего ведьминского жилища я смотрела на окрестности и проклинала гимназию, магазины «Рими» и «Рикет»[21 - Норвежские супермаркеты с дешевой едой, популярные в период, описанный автором.], заправку, круглосуточный «Макдональдс», машины, проезжающие одна за другой по магистрали.
В Японии все иначе. Я в первый раз могу перестать контролировать себя и заставлять ненавидеть, и первое, что я делаю – исследую религию. Сейчас я помню многие события той поездки. Я помню, что магазин библий в Токио не отпугивает меня, я решаюсь в него зайти. Изнутри он выглядит как обычный книжный магазинчик, где качество бумаги, переплет, форма кажутся более священными, чем содержание. Я помню, что в чужеземных храмах, среди богов, духов и ритуалов чувствую себя оторванной от собственного содержания, грехов и души. Я могу быть вполне материальными костями элегантной формы, хитро упакованными кишками, яркими почками и яичниками под гладкими клетками кожи. Я существую как части и целое, как еда, красиво уложенная в коробочки бенто[22 - Бенто – азиатский вариант западного ланчбокса, контейнер для обедов с отделениями для разных продуктов, часто используется школьниками. Бенто принято наполнять эстетичной, аккуратно сложенной едой.]. Мне не нужно ненавидеть все религиозное. Я принимаю благословение, не думая об этом, не зная этого.
На полях сценария, рядом с заметками о блэк-метале, я пишу: «Образ действия взять из незнакомых мест». В этом месте, в Киото, о воздействии которого я не знала до сегодняшнего дня, благословение и проклятие соединяются в более разнородное целое, в действие, которому не обязательно быть религиозным. Лучше пусть оно будет магическим: более простым, открытым и не таким амбициозным. Я могу заключить соглашение или пакт, выраженный пунктирным рисунком, между собой и миром богов, или подземным миром, или между собой в прошлом и собой в настоящем. Или все вместе. Может быть, я могла бы еще нарисовать карту пространства между мной и тобой.
Может быть, сценарий фильма – это место встречи. Ты узнаешь себя в желании тайных и невозможных связей? Ты узнаешь себя в одиночестве? Мы можем разделить его? Можем ли мы стать ближе друг к другу? Можем ли ты, я и фильм стать началом «мы», того «мы», что формируется в расширяющемся сообществе девочек, которые ненавидят?
Давайте-ка посмотрим… Итак, мы в пространстве, еще не описанном… Предварительно оно может быть любым пространством… Пространством, пока не имеющим глубины, ширины, длины или времени… У него могут быть другие измерения, еще не знакомые нам, еще безымянные. Возможно, мы находимся в пространстве, которое отказывается быть в центре и вместо этого уступает место чему-то другому – всему остальному. Возможно, пространство без нас самих – это пространство для связей между нами.
Голоса девочек-подростков слышны издалека. Они жужжат в маленьком, плохо отапливаемом классе в конце коридора. Мы, невидимые, проскальзываем туда, как камера на съемках, и находимся между девочками, которые по очереди называют свои имена. Похоже, у них всех имена короткие и простые, но мы их не разбираем, нам слышно только жужжание голосов, как будто мы за дверью или у нас в ушах вата и мы ощущаем только вибрацию в голове. Нам приходится читать по губам, чтобы понять, что говорят девочки. Одна из них – мы видим только губы, они заполнили весь экран – представляется двумя слогами. Наверно, ее зовут Венке. Когда она произносит свое имя, изо рта у нее идет пар, как на морозе, а между губами образуются нити и пузырьки слюны, когда рот открывается и закрывается. Из горла вырывается мерцающий свет, как от экрана ноутбука, преодолевая препятствия ротовой полости, языка и зубов.
Вокруг девочек нет ни окон, ни полок с книгами, ни крючков для одежды, ни доски. Вместо этого чистые и белые, как мел, стены служат экраном, и на них высвечиваются изображения окон с деревьями, качающимися на ветру, и книжных полок с учебниками по математике, географии, истории, химии, норвежскому языку, христианству. Все это выглядит почти настоящим, только поверхность стен немного неровная. Форма девочек тоже смотрится почти реалистично – черные, немного жесткие пиджаки с подплечниками и плиссированные юбки того же цвета, но на рукава и кроссовки нашиты желтые неоновые полоски. Похоже на школу из будущего.
Учительница сидит впереди за своим столом и отмечает присутствующих. Она одета в обтягивающий черный костюм с полосками, цвет которых меняется с красного на фиолетовый, а потом синий. Она тихонько вздыхает. Правый указательный палец касается экрана каждый раз, когда кто-то произносит свое имя, а в паузах между прикосновениями она по очереди засовывает пальцы левой руки в машинку, напоминающую автоматическую точилку. Машинка придает ногтям изящную форму и покрывает их красивым неоново-розовым лаком.
Мы продолжаем следить за движениями губ. В жужжании голосов и шуме вентилятора невозможно различить отдельные слова, но складывается впечатление, что идет разговор на тему учебы. Некоторые губы энергичные, они выстреливают многосложными словами, жестко и с брызгами слюны. Другие более вялые и двигаются вопросительно. Блестки теней падают с век на плечи, грудь, парту, пол, смешиваясь с лучами света.
Девочка на задней парте не особо следит за ходом беседы. Все, что на ней надето кроме формы, черного цвета – носки, футболка, трусы, лифчик. Она поднимает взгляд от предмета, лежащего на парте, – сначала кажется, что это книга, но, присмотревшись, мы видим планшет. Сверху на нем прикреплен небольшой проектор в форме козлиной головы с открытым ртом. Из этого рта фонтаном бьют лучи, подсвечивающие 3D-изображение с линиями, надписями и картинками на экране планшета.
Девочка пишет в книге ручкой, потом нажимает на проекцию, и надпись исчезает. Она продолжает думать.
Девочка – это, конечно, я, и она олицетворяет мою страстную мечту сделать себя – и тем самым тебя – частью истории. Может быть, это она ненавидит бога в 2002-м, в университете, и проводит час за часом, пытаясь придать программе Microsoft Word что-то оккультное, поменять в настройках цвета и печатать белым на черном фоне. Я закипаю. Почему это должно быть так сложно? Почему нужно делать наброски черным цветом на белом экране, почему именно белый – цвет девственности, цвет всех начал, цвет пустоты и поэзии? Почему моя голова должна биться о белую стену, почему мои глаза вечно должны пялиться на белое? Единственное, чего я хочу, – чтобы мне позволили перевернуть все с ног на голову, писать белым цветом надежды на черном фоне ненависти. Чтобы позволили начать с ненависти.
Мы возвращаемся в класс. Вот эта девочка – не персонаж, она невидима для других. Она – камера, снимающая фильм и в то же время обладающая собственными чувствами и мыслями. Судя по движениям ее губ, она представляется Терезой, в честь актрисы, сыгравшей Почти-Мэрилин Монро в «Ничтожестве», Терезы Рассел. Тереза снимает в негативе, перевернув цвета. Белое – это черное, а черное – белое. Она не субъект, она – глаз, вещь, объект, который видит, чувствует, приближает масштаб, поворачивает голову. Она могла бы быть тобой. Она – вещь, которая ненавидит.
Тереза всегда играла в невидимку, представляя себя камерой. Она не смотрела клипы блэк-метал-групп и не общалась с мальчиками в гриме трупов, но она провела половину детства, глядя на кроны деревьев, солнце и небо и прищуриваясь, чтобы они потемнели и закружились в глазах. Она провела юность в Интернете, отправляя и принимая информацию в mIRC[23 - Чат-программа, созданная в 1995 г. Пик ее популярности пришелся на конец 90-х – начало 2000-х.] в форме текста и картинок и чувствуя, что каждый раз маленькая частичка ее самой исчезает, пока она не пропадет полностью. Она ассоциирует себя с персонажем Элли Шиди из «Клуба “Завтрак”» – чудачкой, одетой в черное, трясущей головой над партой так сильно, что перхоть сыплется, словно снег. Я всегда думала об этой сцене как о молодежном ведьмовском ритуале, в котором она окружает саму себя непроницаемым снежным шаром с толстыми стеклянными стенами.
Стекло – это линза камеры. Тереза поднимает одну руку и сгибает большой и указательный пальцы, изображая объектив. Она подносит объектив из пальцев к правому глазу и обводит камерой весь класс. Линза застывает напротив девочки, которую, возможно, зовут Венке, и медленно начинает приближать изображение верхней половины ее тела.
Одновременно с этим я пишу на полях файла со сценарием список. Мне нужны списки на полях, списки того, что я попытаюсь сделать с этим классом. Список начинается словосочетанием научная фантастика, но я не подразумеваю, что действие фильма должно происходить в будущем или включать фантастические технологии. Для меня научная фантастика – это нереальное место, альтернатива действительности. Кадры похожи на реальность, я вижу перед собой собрание (или соцветие) девочек в классе. Я вижу девочек, которые ненавидят вместе. Белым по черному. Мистическая коммуникация, общность. Экстатическая близость, приближенное изображение. Близость веществ, выделяемых телами. Способ тел создавать сообщество.
(как Интернет до Интернета)
((как Интернет под Интернетом))
(((или глубинный Интернет)))
((((deep web))))
(((((сети из волокон тканей глубоко в теле)))))