скачать книгу бесплатно
Сказка о губах
Леба Вафельникова
Сборник пьес состоит из шести пьесопланет, вращающихся вокруг читателя. Сквозь конфетти комет летят вслед за орбитой: трагическая монопьеса о ребёнке, нежная пьеса без ремарок и имён, пародия на «Каменного гостя» А. С. Пушкина, добрый бытовой бурлеск, постмодернистская путаница об обретении себя и, наконец, ироничная – в традициях Е.Л. Шварца – история о любви к дракону. Возможно, всё это главы одного произведения, длинного, как язык шута. Возможно, эти сюжеты купили за бесценок на пригородной барахолке. Грусть или хулиганство – разобраться в этой книге придётся именно вам.
Содержит нецензурную брань.
Леба Вафельникова
Сказка о губах
Волны и вихри
Монопьеса в двух действиях
Действующие лица:
Жань-Поль, 7 лет.
Действие первое
Картина первая
Детская комната. Всё озаряет голубоватый свет. Край сцены, обращённый к зрителям, образует равносторонний треугольник с двумя стенами на заднем плане. В левой стене окно, за которым темно. В нём время от времени виднеется свет от проезжающих мимо машин.
Возле правой стены, в углу, стоит пустой деревянный белый стол, ближе к зрителям возле стены стоит белая тумба в том же стиле. На тумбе лежат блок-флейта вишнёвого цвета и несколько аккуратных стопок с нотами.
Под потолком висит бронзовая люстра. Свет от неё исходит слабый и будто бы смущённый.
Жань-Поль (в бежевой пижаме сидит на стуле в середине комнаты). Как у любого больного ребёнка, у меня есть обязанности и права; прав – достаточно, обязанностей – гораздо меньше. Я бы сказал даже, что они сведены к минимуму, если, конечно, от детей вообще можно чего-либо требовать.
На самом деле – дети обожают болеть. Первые несколько раз, когда девочка вгрызается в контуры губ (чтобы не рассыпать по всем комнатам смех) и похлопывает платье по складкам, – но оно мамочкино, куда уж ему быть – велико! велико! – ничего с ней не станется. А мальчик протирает удочку или мяч, чистит армейский нож; и славно, и дай им Бог так продолжать и дальше. После нескольких первых раз солнечный луч разрезает пол в коридоре наискось – без брызг и сияния из-за ушей всех этих юных созданий сыпется мысль обмануть мамочку, приложив руки к горлу, сказать, что где-то там колет, что горят щёки; наврать. Все эти дети, как будто рассыпав карамельки из своих разорвавшихся праздничных пакетов, забывают, как врать, что простыл.
Я никогда не выздоровлю. Всё отличие – я и остальные – растёт и вьётся из этих слов.
Сначала родители думали, что я не хочу идти в школу и специально так себя веду. Ты что, спросила меня мамочка, все тетрадки решил испортить? Посмотри, сказала она папочке, выхватывая его из кухни, все тетрадки свои раскрепил.
Я всего лишь сидел на полу своей комнаты и сортировал страницы; клетка на них прочерчена розоватыми или сиреневыми чернилами, неприятно писать в тетради, если они перемешаны. Это кажется мне таким простым и очевидным, что я долго ещё пытался тогда объяснить родителям – доверительно, приглашая тоже видеть, чувствовать это вокруг.
Когда мамочка поняла, что я не шутил и не пытался её разозлить, она закрылась на кухне с папочкой и говорила, и делала паузы – но я не подслушивал, просто читал. Мне так нравится читать, что я начал в три с половиной года (так папочка говорит), а сейчас медленно и неприятно жду, пока найдётся мне на полке что-нибудь незнакомое.
Потом родители знакомили меня с врачами и гладили по голове. Я правда не помню подробно, что тогда было, – мне хотелось вернуться к книжкам и всей остальной комнате. Меня просто успокоили, что всё будет хорошо, но я заболел, и что это обязательно пройдёт, но я должен им помогать. Я очень хотел помочь мамочке и папочке, но мне так сильно хотелось в свою комнату.
Когда мне было девять и я тосковал, что так некрасиво будут скоро две цифры вместо одной – там, в моих ответах друзьям родителей; а меня спрашивали о них всё реже, – мамочка уже давно подружилась с врачами, но всё больше хмурило её брови то, что они говорили ей, поболтав со мной. Она сама сидела со мной рядом несколько часов – каждый день, в последний день недели чуть меньше. Мы читали вместе, она просила меня написать разные слова, но я больше не хотел рассказывать ей о том, что невесомо лежало над нашими занятиями. Я знал, что она зайдёт – она заходила почти в одно и то же время; жаль, что не совсем, – и тогда теребил вазочки на столе, пытаясь поставить их некрасиво, чуть стягивал одеяло с кровати и иногда вынимал две книжки, чтобы положить раскрытыми страницами на пол. Хотя она ничего мне не говорила, я знал, что ей это нравилось, и очень старался не повторяться, а делать всё каждый раз по-новому.
Многое из того, что мамочка рассказывала, я читал до этого за несколько дней, недель или раньше; ей было приятно, она улыбалась и целовала меня в лоб, потрепав по волосам, но совсем быстро хмурила брови – почти незаметно, очень красиво, едва достаточно, чтобы увидеть разницу, – и продолжала занятие.
Сестра никогда не входила без стука. Я знал, что болел, и она знала, но для нас в этом слове было что-то вроде вежливого приветствия. Болеешь? – участливо спрашивала она, после стука заглянув в приоткрытую дверь. Я кивал, она заходила и плюхалась на мою кровать, вращая султанчиками ног.
Психичный, шёпотом говорила она, и мы смеялись до красноты. За время дружбы мамочки с врачами мы стащили у них много-много слов; сестра была моим шпионом.
Мы постоянно сидели так, листая страницы и рассказывая, что видим; было здорово, и сестра не видела во мне ничего нетакого. Иногда ей даже казалось (она честно говорила мне обо всём), что я не болею, или что она тоже болеет, или что все остальные дети болеют, или что врачи болеют.
Она старалась сделать мне приятно, очень старалась: она внимательно слушала мои объяснения, почему всё на столе должно располагаться ниспадающими рядами, следила за моими руками, вращающими вазы на изначальную, единственно верную ось; пробовала сама, но не попадала – я говорил, что она изумительная и что поставила точно так, как нужно; а она смеялась и не верила, зато целовала в нос и гладила по руке, прежде чем уйти в свою комнату.
А оставшись один, зная, что уже вечер, я просматривал новые книги – иногда осматривал вчерашние, прежде чем полакомить себя. Мамочка каждое утро, когда я просыпался в восемь сорок пять, оттягивала в стороны шторы, желала мне, тёплая, улыбаясь, доброго утра и ставила бумажный пакет с новыми книгами на тумбу, а те, которые я выкладывал рядом с кроватью, забирала.
Две из библиотеки и три новых, лучилась она, и я вместе с ней. Она, как и всегда в сыпучие утренние секунды, гладила меня по щеке и уходила на кухню, зовя на завтрак. Сестра уже вращала султанчиками ног возле самых ножек стола, растанцовывая их, а папочка пил холодную воду из стакана.
А потом мамочка сказала, что мне тоже можно попробовать школу.
Попробовать! Это было так вкусно и радостно, – я сгрёб с тарелки несколько овсяных печений и с хрустом зажевал.
Картина вторая
Оформление меняется на солнечное, дневное.
Жань-Поль: Как и все мамочки, моя мамочка долго кутала меня в шарф на самом крыльце школы, – хотя в этом не было никакого смысла, ведь мы стояли прямо у входа. Мамочка всё поправляла мой шарф и говорила, стараясь быть ласковой, наклонившись к моему лицу; но её левая серёжка постоянно раскачивалась неравномерно, следуя за резкими и настороженными движениями её лица; я хотел идти – если бы она отпустила мой шарф, я бы больше не вглядывался в её руки и сползший синий воротник водолазки. Мамочка поймала мой взгляд и выпустила шарф из пальцев, разогнувшись с чем-то вроде досады (тогда, совсем немного – через несколько недель после врачей (впервые врачей) я просил её показывать эмоции в алфавитном порядке, и досада была похожей, но гораздо теплее), и быстрыми щипками стала поправлять своё бежевое пальто. Мамочка, сказал я, мамочка! Тогда она удивлённо замерла, глядя на меня, и обняла, гладя по голове. Что же я делаю, сказала она, ты так опоздаешь. Она закончила обнимать и ещё что-то повторяла, держа меня за руку и присев передо мной на корточки, но я хотел попробовать школу, очень хотел.
Она поняла и подвела меня к деревянным дверям, правая створка которых была некрасиво откинута наружу. Я повторял много-много раз, что смогу сам найти класс и что сам смогу поменять обувь, всё в порядке. Мамочка качала головой, придерживая неспокойные губы ладонью, и говорила, что и так пробует совершенно страшную вещь, но врачи сказали, что это не так плохо, и что она хочет сидеть где-то недалеко – хотя бы первые дни, потому что её волновали (она сама назвала это слово) остальные… Я слушал тогда, но не мог, потому что она столько думала обо мне и так – это называется, переживала, то есть хотела бы прижать руки к сердцу, чтобы точно знать, что всё хорошо; я помню, «п», «переживать» было очень смешным для сестры, рисовавшей красками на полу; – так хотела что-то мне дать, я понимал это, но думал, будет ли школа вся из новых книг, или они там другой формы, или из других букв.
Пока мы стояли на крыльце, мамочка ни разу не сказала, что я болею, и я подумал, что всем надоело делать меня больным, произнося эти слова. Я мог больше не болеть – и снова подумал о школе.
Мама провела рукой по моей куртке – на спине я почувствовал изумительную прямую линию, чуть изогнувшуюся в самом конце, когда прикосновение оторвалось. Этим она выразила – я бы сказал, как тогда, на «н», с ласковыми глазами и внимательным взглядом – нежную нежность; я зашагал энергичнее, смешиваясь с остальными рюкзаками и шарфами, и остановил себя, увидев над аркой электронные часы.
Картина третья
Оформление меняется на оранжевое, осеннее.
Жань-Поль: Через пять минут после начала урока я позволил себе повернуть голову в сторону, оглядывая другую половину комнаты; мамочка говорила, – я это слышал – что вести себя надо совсем по-другому. Они с папочкой показывали мне ситуации и эмоции, сестра тоже помогала, и мы смеялись, потому что ситуации были совсем дурацкими. Я смеялся и внимательно смотрел на лица родителей – когда мне показалось, что они смеются не из-за того, что нормальные люди в таких ситуациях не бывают, а из-за того, что они кажутся им забавными, я очень расстроился и с трудом удержал улыбку. Через несколько секунд мамочка заметила это и (переживание) села на пол передо мной, вглядываясь в меня. Что случилось, милый? Всё было в порядке, но я расстроился, а теперь не мог ничего поделать – это было неприятно (пожалуй, как мамочка со словом «досада»), я мог расстроить всех остальных, а я этого не хотел. Я сказал, что всё в порядке, и ушёл в свою комнату; сестра молча зашла через три минуты и тихо прикрыла дверь за собой. Потом мы сидели на кровати и молчали, опираясь ладонями на колени, почти в метре друг от друга, не двигаясь и не поднимая глаз. Тогда я думал только о том, что в книгах – или, скажем, я – не вполне то, что должно быть; как со взбаламученного илистого дна, завихрённого случайным падением дерева, во мне поднимались догадки, но всё не то; я понимал, что что-то упускаю – то, что родители иногда разговаривают на кухне, но совсем не так, как с нами – не «тепло», а «т»… «тревога», да, – что что-то должно измениться, и мне будет очень некрасиво; что даже в сестре может быть не то, что я привык видеть…
Я оглядывал класс, не вспоминая о том вечере. На следующее утро всё было снова, как прежде, – шторы, солнце, новые книги и мамочкин криво сшитый халат. Сестра ушла, так и не сказав ни слова тогда, но я был – я уверен, что чувствовал это, – благодарен; её султанчики неряшливо затихли в её комнате, а я спал ночью без снов.
Теперь вокруг было что-то совсем фантастическое – за столами сидели остальные, записывая в тетради – совсем как мы с мамочкой, – вот только как мамочка за столом сидела одна, а остальные столы были заняты такими, как я. Мы были похожи на буквы, только совсем близкие по форме; девочки были как Д, с косичками или хвостиками, а мальчики подпирали щёку кулаком, похожие на У.
Я снова перевёл взгляд на тетрадь и продолжил записывать.
Картина четвёртая
Оформление меняется на тёмное, ночное.
Жань-Поль: Дома родители и сестра оглушили меня вопросами, полные радости, обнимая и целуя. Сестра и сама ходила в школу, так что по-доброму (она всегда так) смеялась, глядя на родителей, для которых это был новый мир, а я захотел сесть на кухне, чтобы всё им рассказать.
Мамочке было очень интересно, она смеялась и прижимала ладонь к своей щеке, расспрашивая меня всё дальше; папочка иногда задавал свой вопрос, но больше смотрел на мамочку, гладя её по плечу и одобрительно («о») кивая на мои замечания. Выйдя из школы, я тут же увидел мамочку, ждавшую меня возле крыльца, но не стал ничего ей рассказывать, о чём тут же ей и сказал; смеясь над её растерянным лицом, я повторил, что нужно быть дома, чтобы всё рассказать. Мамочка улыбалась и гладила мою ладонь, за которую вела к дому, но в её наполовину накрашенных глазах сквозило что-то, что я в словаре упустил.
Картина пятая
Оформление меняется на сонное, перламутровое.
Жань-Поль: А школа оказалась вполне себе; конечно, с книгами там было совсем по-другому, и я было подумал – неужели всё окажется таким некрасивым? – но потом сам же и вспомнил, что и дома только моя комната была обставлена, как я люблю; в комнате сестры, к примеру, книжные шкафы обвивали только три стены, а до потолка от них оставалось ещё настолько далеко, что все лишние вещи сами впрыскивались на эти уступы; в других комнатах я, по правде сказать, не очень смотрел по сторонам. Как-то раз (и я был тогда совсем маленьким и ещё не болел) я захотел посмотреть, что вверху; до этого, уже умея ходить, я смотрел только на свои ноги и на разные островочки пола – на зелёном можно было сидеть, как будто трава с улицы выросла дома, и это было чудесно – мамочка не пускала меня ходить во время прогулок, даже когда я мог писать – тогда это были несколько слов и всё, но я мог (а несколько слов или много – и что с того?); я садился на мягкий и высокий персиковый пол и падал вперёд, закапываясь в него, а мамочка прятала в него свежие персики, и мы с сестрой их искали (на неё я никогда не думал не смотреть – она не такая красивая, как мамочка, но всё тело у неё изгибается волнами – она тёплая и как я, только я не изгибаюсь); были островки, куда нельзя было садиться, была мамочка, один раз разозлившая себя (мы ничего не делали), – тогда мне стало очень неприятно, у неё почти ничего не было не так – даже кулон висел, не перекрутившись, а в лице всё распрямилось почти до…
Я плакал тогда почти час, и хотя всё почти сразу прошло – мамочка обнимала нас и тоже плакала – я успел запомнить, как некрасиво тогда всё стало: плюшевые персиковые мягкости схлопнулись в коричневатый картон, а сидеть стало твёрдо и неприятно; всё стало таким непогнутым и отдаляющимся, что я очень расстроился.
С сестрой мы об этом никогда не говорили, но она всегда гладит меня перед уходом, и я догадываюсь, что она имеет в виду всё то, чего мне, наверное, не хватало. Мамочка никогда на нас больше не кричит, папочка – тоже, но у него и так всё прямее (и нос, и глаза), так что мне бы не хотелось сидеть с ним. Хорошо, что мамочка сидит со мной, это очень красиво.
Действие второе
Картина первая
Вся комната обклеена схемами и картами маршрутов.
Жань-Поль: Когда сестра в первый раз спросила меня, почему всё должно стоять именно так, я сказал, что иначе за столом нельзя будет писать. Она спросила, почему; я не был уверен, что она серьёзно, но – с другой стороны – она даже не вздрогнула, заходя, а ведь одну вазу ощутимо сдвинула съехавшая стопка книг. Я произнёс, внимательно обхватывая во рту каждое слово, что если не будет так, как должно быть, – то всё будет плоским и твёрдым (как тогда). Сестра задумалась, разглядывая бордовую книжку, торчавшую сбоку на уровне её глаз; я раскрыл другую, новую – в сиреневой обложке – и показал ей. Если не расставить, как надо, всё будет таким, – и я осторожно и медленно указал ей глазами на чёрную стружку, немного ссыпавшуюся из книжки, распахнутой в сторону сестры прямо под моим подбородком. Сестра, что-то почувствовав, кивнула и так же осторожно перевела взгляд со стружек на моё лицо. А теперь, – сказал я, – посмотри ещё раз.
Мы подошли к столу, сели; сестра немного больше шевелилась, чем обычно. Я легко и точно расставил вазы, как нужно, поправил занавеску сбоку от стола; лёгкими, всё время (прошедшее с того случая) отрабатывавшимися вихрями руки привёл комнату вокруг стола в порядок и сел обратно к сестре; она вздохнула, а я снова раскрыл книжку в сиреневом переплёте и положил на стол. Подождав четыре секунды (дольше – ради сестры), я набрал полную грудь воздуха и подул в страницы. Сестра всё это время сидела, зажмурившись; она не двигалась ещё секунду или две спустя – и – одним движением широко раскрыла глаза.
И тогда сестра поняла.
Картина вторая
Вся комната обклеена школьными расписаниями.
Жань-Поль: В школе не было комнат, как люблю я. Но довольно скоро, через восемь дней, я нашёл библиотеку, и её обстановка меня очень сильно обрадовала.
Я читал, а за окном выпрямлялись деревья, становясь холодными и плоскими. Мне не нравились эти перемены – никогда, сколько бы я ни смотрел, – но мама так вздыхала и – расстраивалась, почти как я без книжек? – что я не говорил ей, хотя мне хотелось. Папочка почти не мёрз, когда всё это снова начинало происходить; да и ему только больше нравились плоские перемены.
Сестра сидела в моей комнате, свесив пальцы рук в кружку с чаем, а иногда просто вращала своими султанчиками. Сидишь, – говорил я, не отворачиваясь от книжки. Она в ответ кивала и запускала вращение в другую сторону.
Я ходил в школу, пока всё становилось плоским, а в самой школе всё было хорошо – у меня были свои друзья с тёплыми буквами в волосах; одна девочка вся была на голове покрыта «З», «С» и, похоже, ещё чем-то, но я не могу смотреть долго, потому что у неё начинали покачиваться бусы, а иногда ещё кольцо обхватывало пальцы. В такие моменты я бежал со своим рюкзаком под одну из лестниц и доставал книжку. Читал я тоже не всегда – иногда просто держал её, закрытую, одной ладонью, а голову, закрыв глаза, прислонял затылком к стене.
Картина третья
Вся комната обклеена воздушными шарами.
Жань-Поль: Поэтому, когда снова наступил мой день рождения, я позвал не только родителей и сестру, но и своих тёплых друзей. В школе были и другие, совсем не изгибающиеся, но они были некрасивыми и неприятными, поэтому я не звал их на свой день рождения.
Мы все, вшестером, сидели за столом и трогали упругий торт, я рассказывал – много-много – про красивое, что гнётся, и обычное плоское – рассказывал девочке с буквами и ещё чем-то в волосах. Родители играли с сестрой и моими тёплыми друзьями в игры с фишками, а я смотрел на них и чувствовал, что могу оказаться в словаре, могу понять, что мамочка пыталась тогда показать, называя слово. Я смеялся, и это было как «радость»; а потом я сел играть вместе с остальными, и у нас была очень-очень-очень большая радость, только на «с» или на «ч» – я не помнил, но не хотел отвлекать мамочку.
Картина четвёртая
Пустая комната, ничего нет.
Жань-Поль: Девочка с буквами прятала в свои волосы перламутровые игрушечные волны, а потом смеялась, когда я спрашивал, зачем они нужны. Деревья снова дыбились стружками, округляясь изнутри, и становилось не так холодно и страшно – когда мамочка вела меня за руку домой, а ещё когда мамочка разговаривала с незнакомой, но не холодной мамочкой девочки с лимонного цвета вихрями в волосах; по-моему, они подружились гораздо лучше, чем мамочкины врачи.
Сестра научила меня прятать шарики в вазу, у меня получалось не с первого раза, хотя и папочка, и мамочка тоже ненадолго заходили и пробовали нам помогать; а ещё мы попробовали переворачивать страницы без рук и сдувать чёрные стружки вместе.
А потом я умер от какой-то штуки в голове.
Конец
Голая пьеса
Сцена 1
Наверное, это особая форма мазохизма, хоть это слово глупо звучит. Мне просто так пусто и хочется отчего-то просить прощения, хотя не за что и не у кого. Да и слава богу, что перед глазами всё, что может расстраивать, это ведь даже не причина для грусти, просто что-то неправильное внутри, какая-то подтекающая деталь. Всё могло бы быть иным, но песни, которые заставляют меня улыбаться, покачивая головой в такт, ни в чём не виноваты.
Ни в чём.
Знаешь, меня будто режет изнутри. Один раз я разговаривал со своим другом, он сказал, что если это продолжится ещё хоть месяц, нужно пойти к врачу.
И как?
Прошло два года.
И как?
Мне хочется упиться чем-нибудь, но быть в себе, лежать на летней крыше и смотреть вверх. Это так скучно и так пошло. Лучше бы мне дать себе волю и сделать то, что хочется.
Ты сам не знаешь, сам не знаешь, сам не знаешь.
Ничего этого нет. В моей памяти крупными осколками серебрится зеркало.
Всё, что нас терзает – зеркала. Я не вампир, но лучше к ним не приближаться.
Ох, как же мне грустно.
Перестань, ты мучаешь себя.
Я люблю гулять, да это же весна, и я думаю обо времени, проведённом в школе, с такой вот улыбкой (улыбается), я рад, да, я рад, всё как надо.
Когда растает снег, тебе будет проще. Настоящая весна! Говорят, лето самое несчастное время в году. Неправда: ты – самый несчастный человек.
Когда ты говоришь так, я даже немного злюсь на тебя. Иногда я сажусь и вспоминаю, вспоминаю. Я подумал, что если бы сейчас поговорил со своим другом, он посоветовал бы мне рассказать о таких вещах, знаешь, абстрактных.
Я ни о чём не жалею.
Я жалею, что не начал учиться в 5 лет, и что думаю, и что мне есть, с кем поговорить, потому что себе я уже устал рассказывать – мы молчим, как старые знакомые, знающие друг друга настолько хорошо, что остаётся только молча чокаться, даже не произнося тост.
Я так и не заметила перехода от детства к этой грусти. А ведь мне уже столько, что можно всё.
Когда-то я думал о том, чтобы коллекционировать шляпы. Но потом я сказал себе – ты всё равно не соберёшь всех шляп, в чём тогда смысл? Даже если ты объявишь на весь мир о выплате денег каждому, кто отдаст свою шляпу, один тугоухий старикан заупрямится её отдавать, а может, и в самом деле забудет, что за коробка пылится на антресолях. В этом нет смысла.
К тому же, так трудно определить, что такое шляпа. Должен ли ты собирать треугольные шляпы из газеты? А кукольные шляпы? Если ты остановишься только на мужских фетровых шляпах, рассчитанных на людей, и там найдётся тысяча причин, чтобы чёрт ногу сломал.
А если какой-нибудь дурак начал бы собирать перчатки, отдал бы я ему свои? Думаю, что нет, и даже определённое вознаграждение не исправило бы ситуации.
А я вот думаю – мы могли бы разыгрывать с тобой сцены из античной истории. Ты так любишь играть, почему бы тебе не выбрать чего-нибудь?
Тиберий, Калигула, Клавдий? Я ни секунды не сомневаюсь, что эти имена первыми пришли тебе на ум.
Славные имена, я никогда не понимала, чего в них зловещего.