скачать книгу бесплатно
– Я, брат, – говорит помощник самоуверенно: – и не таких свертывал в комок…
– Эка! в живот-то пхнул…
– И ты пхай! Чего же? Ну-ко, пхни-ко меня… На! Отскочу я или нет?
– Давай!
– На.
Помощник выпячивается вперед.
– Ну пхай!
Писарь действует ехидно, из-под низу, так что и помощник отлетает в сторону.
– Нешто так можно, свинья ты этакая!
– Я ненарошно…
– Дубина этакая! – ненарошно…
– Ну прости, пожалуйста… Нешто я…
– Чорт этакой… Дай-ко я тебя так гвоздану, так ты у меня кубарем к чорту на рога улетишь… Ты пхай в живот – нешто так можно?.. Вот куда пхай!..
– Ну давай…
– Ну на!.. Да смотри, идол, башку сверну…
На этот раз три удара кулаком, направленные без ехидства в указанное место, не производят на помощника никакого впечатления.
– Ну бей, бей! – приговаривает он.
– Да! – говорит писарь. – Вспучил живот-то!..
– Вспучил! Ну-ка вспучь ты, погляжу я… Ну-ка, становись…
– Ну дуй!
Писарь раздувает живот елико возможно, но от одного удара в самом деле летит кубарем…
– Вот те вспучил! – приговаривает помощник.
– Свинья этакая… как хватил!..
– А! свинья!
– Чистая свинья!..
– Нет, брат, тебе до меня далеко!..
– Дубина!..
– Вот те и дубина!
– Нет, вот как! – оживленно заговорил писарь: – согласен так – давай?
– Как?
– А вот как… Я возьму палку…
– А я тебя ею тресну по башке…
Начинается хохот. В это время отворяется дверь, и показывается фигура учителя с удочкой.
– Что вы тут гогочете, как жеребцы в конюшне?
Писаря едва могут уняться.
– Куда это вы, Митрофан Петрович?
– Да вот хочу перед чаем немножечко посидеть. Авось к ужину ушицу наберу… Будет баловаться-то, бери у Петьки уду – пойдем…
– Пойдем, пожалуй, попытаем, отчего же! – произносит лениво помощник, к которому относятся эти слова.
– И я, – прибавляет писарь: – от нечего делать…
Одевают сапоги, запасаются табаком, спичками и отправляются рыть червей. Спустя десять минут всех троих, окруженных ребятишками, помогающими надевать червей, можно видеть на берегу реки. Каждый из ловцов выбрал по тихому местечку в кустах и терпеливо следил за поплавком. Тихо в кустах, тиха вода, и чудно хорош и свеж воздух. Ни одной тревожной, беспокойной мысли нет ни в ком, кроме сладкой тревоги в ожидании минуты, когда рыба потянет крючок книзу.
– И-ва-а-а-ныч!.. – откуда-то далеко, по верхам густого кустарника, доносятся звуки визгливого, очевидно женского голоса.
– Эй! – кричит в кустах помощник: – Скворцов! слышишь, что ль?
– Чего?
– Как чего? Слышишь, зовут!..
– Где зовут-то? Только было клевать начала…
– Бу-у-ма-аага-а!
– Бумага! слышишь, что ль… Пойдем!
Помощник и писарь бросают удочки, так однакож, что поплавки остаются на воде, и уходят.
– Скорей, – кричит им учитель. – Тут окунья – страсть!..
– Сейчас!
– Стадами ходит!..
– Приде-ом!
Но на этот раз им не пришлось скоро возвратиться назад: в правлении ожидал их нарочный из уездного города, привезший большой пакет с надписью «экстренно-важное». В пакете было распоряжение о немедленном призыве ополчения[5 - …о немедленном призыве… – Здесь, а также в последующих упоминаниях Дуная, Шипки, Карса и т. д. речь идет о фактах, связанных с русско-турецкой войной 1877–1878 годов.]. (Записки относятся к лету 1877 года.)
– Ого! – сказали писарь и помощник, прочитав содержащиеся в конверте бумаги.
Приходилось немедленно садиться за работу.
7
Уж не думает ли читатель, что я, вслед за изображением волостной идиллии, изображу теперь сцену, в которой баловники-писаря окажутся манкирующими своими обязанностями? Помня прошлые времена, читателю может представиться, что, несмотря на серьезность и важность полученной бумаги, писаря, увлекшиеся рыбной ловлей, спокойно положат ее под сукно, а сами отправятся опять на берег и, сказав себе насчет бумаги – «успеется», будут преспокойно продолжать свои невинные удовольствия. Нет, не приходится теперь говорить о сельских и волостных властях ничего подобного. Времена стали не те, и точность в исполнении своих писчебумажных обязанностей в настоящее время составляет самую видную черту деревенской жизни. Не расспрашивая и не задумываясь, «почему», «зачем», писаря часа два скрипели перьями по бумаге, адресуя к сельским старостам приказания явиться в волость таким-то и таким-то крестьянам, вынувшим рекрутские жребии в таком-то году. Не расспрашивая и не думая расспрашивать о причине спешной посылки за старшиной, рассыльный гнал свою лошадь в соседнюю деревню, где жил старшина. И старшина в свою очередь, услыхавши, что пришла бумага, немедленно оделся и прибыл в волость. Точно так же, «без всяких разговоров», два рассыльных поехали развозить по деревням, для передачи сельским старостам, написанные писарями предписания, а сельские старосты в тот же вечер объявили призываемым о том, чтобы завтра они шли в волость, о том, чтобы такие-то и такие-то мужики приготовили подводы. И все это буквально «без разговоров» о причине, без расспросов о том, куда и зачем погонят. Плачут, конечно, женщины, матери, невесты; сапожник Петр тоже жалеет, что приходится бросить мастерство и за что ни попало продать инструмент; но ни у кого ни на единую минуту не мелькнет вопрос: зачем и куда? – раз приказание пришло из волости. На все эти вопросы, зачем гонят и куда гонят, не ответит никто – ни сельский староста, ни волостной старшина, ни писарь. Да и никто из них не спросит, или, вернее, отвык спрашивать и разбирать то, что приходит сюда в деревню в виде приказывающей, но никогда ничего не объясняющей бумаги.
Я три месяца жил в деревне, в то время как наши войска переходили Дунай, дрались, умирали, тонули, покоряли и покорялись. Три месяца вся читающая городская Россия уже жила тревожными интересами войны, и в течение таких-то трех месяцев я ни от кого, не исключая писарей, учителя, даже иерея, не слыхал здесь ни единого слова о том, что делается на белом свете. Газет никто никаких не получает, а в город или на станцию никто не ездил: огороды, косьба, словом – хозяйство. «Собрать рекрутов призыва такого-то года…» «Произвести приемку лошадей, выбранных тогда-то и тогда-то» – вот что доходит в деревню от самых крупных исторических событий, и, кроме этих официальных требований, вовсе ничего не говорящих о значении переживаемой минуты, – ничего, ровно ничего и никому неизвестно, и ровно ниоткуда не приходит в деревню ничего такого, что бы показало значение этого призыва или покупки казною лошади в общей картине совершающихся событий. Человек, который через неделю, через две будет защищать Шипку или Каре или освобождать Болгарию[6 - …освобождать Болгарию… – Победа русской армии в русско-турецкой войне принесла свободу, хотя и неполную, болгарскому народу, боровшемуся за свою национальную независимость и освобождение от турецкого гнета.], уходя из села, по совести может жалеть только о том, что сапожные инструменты пришлось отдать за бесценок и что не скоро опять заведешь эти инструменты; но ни о Шипке, ни о Болгарии, ни о причине, требующей его на защиту кого-то, – ничего этого ему неизвестно, никто об этом ему не скажет ни единого слова, а главное – он сам отвык расспрашивать об этом и узнавать.
Я бы сказал большую неправду, если бы стал утверждать, что в этом «нерассуждении» народа скрывается, положим в данном случае, охота идти в бой и детски-чистое желание постоять за правое дело. Нет этого ничего. Никто не знает – зачем, в чем дело, но всякий беспрекословно идет потому, что привык идти, когда ему скажут: «иди»; привык платить, когда скажут: «плати», и совершенно отвык от «разговоров» на тему – куда? зачем? и почему? так как идея большого или маленького явления, совершающегося в общей жизни государства, никогда не доходила до деревни. Сюда являются только какие-то дребезги, если можно так выразиться, этой идеи, не дающие о ней никакого понятия. Не только об общем ходе политической жизни, в данную минуту переживаемой всей страной, деревня не имеет никакого понятия – она никогда не знает даже о причинах, влияющих прямо на ее экономическое положение, на ее карман.
Посмотрите, в самом деле, – много ли требует его собственного рассудка тот широкий круг общественной, государственной службы, которую несет крестьянин, и вы увидите, что в этом отношении он не может играть никакой роли. Он может распределить между своими односельцами цифру взимаемых с деревни денег, но самая цифра эта приходит уж готовая – «из города». Высчитано, что с Слепого-Литвина приходится получить 1082 руб. 3/4 коп., и Слепое-Литвино разбивает эту цифру на количество душ. И так во всем. А всего этого куда как много проходит ежедневно чрез деревню, без всякой возможности с какой-нибудь стороны найти кончик нитки, по которой можно бы было добраться до источника. Изволь тут развиваться, понимать и думать!
Таких-то вот общественных обязанностей деревня имеет, правду говоря, бесчисленное множество. Их разнообразие и несвязность одного требования с другим хотя и отбили охоту у крестьян от общих взглядов и рассуждений, но занимают в крестьянском обиходе громадное и главное место. Каким-то тяжелым клубом свернулись все разнообразные отрасли общественной службы в сознании крестьянина, и, не распутывая этого клубка (так как распутать его почти невозможно), крестьянин определил его одним словом – «деньги». Вся куча повелительных наклонений низвергается в деревенскую глушь в виде простого требования денег и вообще каких-нибудь материальных расходов, но денег, денег – главным образом… Всякая, самая благороднейшая мысль, направленная на общую пользу, откуда бы она ни шла, дойдя до деревни, превращается в простое требование денег. Проекты «оздоровления», «образования», «поднятия народной нравственности», «оживления народа», словом – всякая благая мысль, как только начала приводиться в исполнение, непременно начинается в каком-нибудь Слепом-Литвине прямо со «взносов». В Петербурге, в губернском городе, в уездном – идут разговоры, проекты, доказательства, прения; слышны разные, бесспорно умные слова: «развитие», «улучшение», а в Слепом-Литвине, во имя этих прекрасных проектов и слов, происходит только раскладка. Из таких слов, как «образование», «развитие», «улучшение», в Слепом-Литвине, неведомо каким образом, образуются совершенно другие и всегда грустные слова: «по гривеннику», «по двугривенному», «по полтине». И все эти гривенники и полтинники вносятся «без всяких разговоров», а если и не вносятся в должном количестве, то все-таки каждый, старается заплатить, чувствуя, что за ним есть недоимка.
Обведя вокруг Москвы круг радиусом верст в четыреста, мы получим местность, в которой положение крестьянина и направление его мысли в общих чертах определится стремлением «добыть денег», только добыть денег – больше ничего. К этому направлению крестьянской мысли начало присоединяться плохо определяемое, но тяжко чувствуемое крестьянином желание – уйти куда-нибудь, желание как-нибудь полегче добывать то, что теперь добывается с таким трудом. И это стремление уйти из сухих и жестких условий крестьянской среды объясняется все тою же необходимостью добывать все больше и больше денег. В самом деле, никогда крестьянину не приходилось так много платить наличными деньгами, как теперь. Платить хлебом, тальками[7 - Тальки – мотки пряжи, льняных ниток.], курами, поросятами, как он в старые годы платил помещику, который все это мог сбыть оптом в губернский город или в Москву, – теперь не приходится: ни кур, ни холста, ни муки не возьмет ни одно волостное правление; нужны чистые деньги, кредитные билеты, и вот этих-то чистых денег и неоткуда взять крестьянину, настоящему деревенскому мужику. Он чувствует, что платить ему «надо»: об этом никаких разговоров и сомнений нет; но платить нечем. Вышло так, что в настоящую минуту нет крестьянского двора, по крайней мере в Слепом-Литвине, о котором главным образом и идет речь, который бы не платил за двух – никак не меньше – душ. Семь человек ратников, ушедших в ополчение, составляют вновь добавочный платеж за четырнадцать душ, раскладывающийся не более как на пятьдесят человек работников-мужчин. К покрову непременно необходимо представить эти деньги; нет сомнения, что недоимка будет громадная (на шестидесяти дворах Слепого-Литвина ее наросло уже 8000 руб.); но слепинские мужики, не зная, сколько придется выработать (тут тоже тьма кромешная), все-таки будут биться, стараться добыть деньги… Откуда и как же они их добудут?
На этот вопрос всякий слепинский мужик может дать вам только такой ответ:
– Откуда!.. Ведь господь милостив, батюшка… Человек всю жизнь бьется – все ничего, а вдруг «и из палки выстрелит»!
То есть вдруг, неведомо откуда и как, налетит на человека полтинник, рубль – и спасет его от беды.
8
Здесь кстати сказать о самой последней формации господского дома. Несмотря на то, что настоящий, колобродящий и капризничающий барин прошел, что прошел барин пожирающий и барин гуманничающий, {См. рассказ «Непорванные связи».} только теперь, когда в барском доме поселился просто немецкий кулак Клейн, барский дом стал заслуживать в глазах крестьянина внимание и даже уважение… Да! В доме живет просто кулак, а крестьянин начинает видеть в нем нечто высшее, так как здесь – единственное место в деревне, откуда можно хотя изредка, но все-таки получать чистые деньги… Отцом и благодетелем становится этот какой-то Адольф Иваныч, содержавший в Петербурге дом терпимости. Все знают это, но все-таки уважают Адольфа Иваныча, и уважают не только потому, что он дает хлеб, давая работу, а и потому, что он сумел выбиться, выйти в люди, в помещики, тогда как был такой же мужик, как и все. Это уж уважение интеллигентности, понятной крестьянину, поставленному в необходимость выше всего почитать рубль серебром. Что Адольф Иваныч этот нажил деньги нечистым путем – за то он сам и ответит пред богом: это его дело; а главное – умел нажить. О его высших качествах ума свидетельствует также и то, что он не капризничает без толку, не проедает добра, не колобродит с канавами и дренажами, а просто обирает, где только возможно, экономно и умно, запрягая этих же самых крестьян в труднейшие работы, которые стоили бы больших денег, если бы Адольф Иваныч не был умен и не сумел бы обыграть мужиков на водке, словно на картах. Решительно ни один крестьянин не может, то есть буквально не в состоянии не уважать этого Адольфа Иваныча как ум, как талант, так как у каждого крестьянина на плечах лежит та же самая тяжкая задача – «добыть денег», которую Адольф Иваныч так блистательно разрешил. Есть между слепинскими мужиками просто влюбленные в последовательность и неумолимую логику, с которою Адольф Иваныч преследует свои цели. Вот пример: у соседней помещицы стала пропадать мука из амбара. Она приказала караулить своему приказчику; приказчик укараулил какого-то мужика, царапнул eгo камнем и привел к барыне. Нужно прибавить, что приказчик – человек тоже «энергический» и тоже «последовательный».
Пойманный мужик стал просить помилования, и барыня простила. Последовательный приказчик немедленно попросил расчета.
Я видел его, когда, по получении расчета, он отправлялся к Адольфу Иванычу просить места. Рассказав историю с вором, он прибавил: «Что ж это такое? Нешто можно так поступать? Опосля этого они (то есть собственные же его односельцы) и всё будут таскать да в ногах валяться… Нет, у Адольф Иваныча этого нет: уж у него, брат, раз что сказано – свято! Сказал «бей!» – уж бей, постоит за тебя до последнего слова; хоть к мировому, хоть в сенат – уж не отступится от своего… А это что ж такое?..»
Итак, не отступайся от «своего», гони «свою» линию до последнего предела, наживай где и как можно, ответ один – богу!.. Вот в каких формах начинают выясняться преимущества умного человека перед глупым.
– Чистый дурак или чистая дура, – скажут вам о том или другом помещике или помещице. – Так надо сказать – балалайка бесструнная.
– Отчего так?
– Да как же, помилуйте! кабы ежели бы он (или она) свою пользу понимал, нешто бы он стал так-то?.. А то судите сами…
И затем рассказывается история, из которой видно, что человек своей пользы не понимает.
– И есть дурак! как же не дурак-то?
Пожив в деревне и ознакомившись с неоспоримою важностью рубля серебром, начинаешь соглашаться с мнением относительно людей, не понимающих своей пользы.
9
Возвращусь, однако, к разговору о средствах и путях, какими может быть добыта слепинским крестьянином кредитная бумажка. Словами «всю жизнь бьешься, а вдруг из палки выстрелит» опытный в этом деле крестьянин совершенно верно определяет полнейшую случайность в возможности приобретения рублей. И в самом деле, даже слепинским мужикам, деревня которых лежит на большой почтовой дороге и в десяти верстах от станции железной дороги, даже и таким, относительно сказать, благоприятно поставленным мужикам почти невозможно определить, откуда именно грянет выстрел рублем, из какой палки.
В ряду таких случайных заработков слепинского мужика первое место все-таки занимает заработок, даваемый барином, на этот раз барином шальным на «новые деньги», деньги железнодорожные, случайные, пьяные. Отвоевав в Питере концессию, схватив куш и просто-напросто «объевшись» купленых столичных утех, яств и питей, такой новый случайный барин чувствует утробную жажду «воздуха», «снегу», «черного хлеба», вообще деревни; и вот уже несколько лет сряду, начиная с половины или с конца октября, в Слепое-Литвино стали наезжать эти «господа» на охоту.
Каждый убитый такими охотниками заяц, по рассказам слепинских мужиков, обходится господам не менее как в двадцать рублей серебром – цифра баснословная, сумасшедшая, не имеющая сравнения с цифрами никаких заработков, требующих того же промежутка времени, что и приезд господ. Благодаря этим охотам в крестьянских домах Слепого-Литвина то и дело встречаешь пустые бутылки от шампанского, от рейнвейна и т. д. Такая черта господских наездов в деревню сулит еще множество посторонних заработков, влечет за собой другую серию услуг, также всегда щедро оплачиваемых. Явные и для всех видимые следы благосостояния в некоторых крестьянских семьях, начавшегося именно благодаря этим случайным господским наездам, заставляют всю деревню поголовно ждать этих наездов с нетерпением. Но вот беда: чтобы наезд этот был так же выгоден, как он оказался выгодным для «умелых», надо уметь приметить и поймать в массе наезжающих вместе с господами прихотей и капризов – такую прихоть, такой каприз, удовлетворяя который можно рассчитывать на верную выручку. В этом вся штука: узнать человека, распознать, на что он «ходит», «ловится», и потом уже «бить в эту точку». Тут, во время этих наездов, производится двойная охота: господа охотятся за зайцами, выслеживают волков и лисиц, а мужики охотятся за господами и выслеживают их капризы и прихоти. Трудна эта, надо сказать правду, ух как трудна эта охота крестьянина за барином! Выслеживает его вся деревня, от мала до велика; каждому нужно найти свой кончик нитки и крепко держаться за него, а между тем никому неизвестна вообще конструкция господских внутренностей; неизвестно, как, откуда и каким путем пойдет каприз, с которого боку схватиться. Все это темно, покрыто мраком неизвестности. Правда, в общих чертах крестьяне знают, что из барина выйдет, если он не настоящий охотник, что-нибудь веселое и капризное, необъяснимое; но кто именно из этой толпы настоящий охотник, кто только бахвал, бабник, любитель скоромных разговоров – это еще неизвестно. И вот тут-то и требуется страшная работа ума, к несчастию решительно не поддерживаемая более или менее обстоятельным знакомством с аппетитами, управляющими вообще господским образом жизни. И попрежнему приходится полагаться на случай, на выстрел из пня.
– Вон Михайло Петров… Тот чем господам понравился? А попался ему, братец ты мой, купец с Калашниковой пристани[8 - Калашникова пристань – торговая пристань в Петербурге.]… Ну только оченно этот купец был сурьезен!.. Так сурьезен, что это даже ужасти! Думал, думал Михайло-то Петров, что тут с эстим сурьезным купцом делать… И так не выходит, и в эвту сторону тоже не берет… А богат купец-то, отойтить от него «так» – обидно! Ну, думает Михайла, что будет! – и больше ничего, что стал ему угождать… Ничего не просит, чтобы там на водочку или что, а так стал вроде как раб бессловесный… И вперед-то его в сугроб забежит, по шею провалится: «не ходите, говорит, ваше сиятельство, глыбоко тут, не в это место идете»… И ножки-то ему обчистит, веточку приподымет, то есть всеми способами… И ни-ни-ни насчет чтобы награды, ни боже мой! Расточил он вокруг купца – этого самого почтения и благолепия видимо-невидимо; услуживает ему, и благодарит, и напредки приглашает, и хвалит – расхваляет, а денег не просит… Что ж ты думаешь, пронял ведь!
– Прронял?!
– Пробрал, братец ты мой, в самый корень!.. И что ж ты думаешь? – И всего-то в сурьезном купце и было товару, что одна глупость… Почитай его да хвали – и все!.. И преспокойно совсем с лапочками возьмешь!.. Вот, поди ты, узнай их! А уж какой был сурьезный, боже мой! Мы думали уж, и подходу к нему нету, точно какой, например, столб деревянный; а он, братец ты мой, больше ничего что балобан[9 - Балабан (тат.) – жеребец; здесь в смысле: болван, дурак.]: хвали его да угождай – и все!.. С тех пор Михайло-то и пошел в ход… И дом оправил, и лошадей тройка – все, слава богу, пошло. Теперича как сурьезный купец едет – уж Михайло без шапки бежит за тройкой верст пять… И купец-то, братец ты мой, никого, кроме Михайлы, не зовет… Уж наши пробовали было, да нет! – «Михайлу, говорит, давай!..» Поди ты вот…
– Нет, братцы, как я однова влопался было с этими с господами! – начинает речь новое лицо из слепинских мужиков.
Разговор происходил на бревне, где собрались в праздник посидеть слепинские обыватели. Бревно лежит близ реки, у моста; место здесь просторное, веселое, видно далеко.
– Так было втесался, так это – ах!.. Попался мне тоже ха-ароший «теленок». Утрафил я ему тоже, вот как и Михайло, в почтение… Что угодишь, что похвалишь, глядь – гривенник да двугривенный. Вижу я такое удовольствие – попер в эвтот бок. «Уж барин, этаких господ, надо так сказать, и не было и не видано…» Расписываю его так-то, да и махони: «Какой, говорю, это барин? Не барин это, а бог!..»
– Охо-хо!.. – загоготали слушатели: – эк ты его как вздыбил… ха-ха-ха!..
– Передал, брат! – заметил старый старик.
– Ровно через крышу перебросил, – прибавил другой. – Ну что ж он-то?
– Как, братцы мои, взбодрил я его эдаким-то манером – и что только сталось с барином, не ведаю! Покраснел весь, ровно рак, и уж принялся же он меня пушить, на чем только свет белый стоит! До того же все молчал, а тут как пошел, как пошел!.. «И холоп, и подлец, и пошел прочь!» и, боже только милостивый, чего-чего не наговорил… Вижу – шабаш! Просолил барина начисто!..
– Просолил, это уж верно!
– Стою, молчу, ничего не могу в толк взять, а вижу, братцы мои, – понял… «Тебе, такому-сякому, двугривеннички надобны?.. ты из-за гривенника собаку дохлую готов целовать и богу на нее молиться?..»
– А-а-а… понял!
– То-то – понял, братцы мои!.. Слушаю я так-то, вижу, плохо; а жаль барина-то… Думаю, каким теперича манером мне его оборотить?.. И что ж, ребята? Ведь оборотил!..
– Ну? – единодушно возопило все облепленное народом бревно.
– Перед истинным богом, оборотил!.. Перво-наперво дал я волю: звони, мол, во все!.. Что уж, вижу – ничего не поделаешь.
– Уж тут что! Чего уж тут поделать!
– Думаю, ребята: дуй, ваше благородие; может быть, господь нам и поспособствует…
– Ха-ха-ха!..
– Лупи, мол, не жалей кубышки… Распечатал он меня, надо сказать прямо, вполне. Места живого не оставил… Замолчал. «Пошел вон!» Я и ушел, а сам думаю: нет, шалишь! Ушел и он к Адольфу Иванычу в покои – обедать с прочими господами… Я остался у крыльца с лошадьми; думаю, уж как-нибудь надо выбираться из бучила… Думал, думал и надумал. Часа через два этак места – откушали, выходят… Выходит народу сразу человек десять… Перекинулся я тут на грубость. Подхожу к моему, говорю: «За что ты меня, барин, говорю, обидел – я к тебе всей душой…» – «Пошел прочь!» Договорить не дал. Я к господам; «Вот, говорю, господа, обидел меня ваш канпанион: всю дорогу я его одобрял, а он меня что ни на есть худыми словами обругал!..» Господа сейчас: «Что такое, что такое?!.» Я рассказал, как было, да и говорю: «Ежели, говорю, их сиятельству не по нраву, что я, то есть, их ублаготворяю всячески, так не угодно ли, мол, пущай они мне положат хошь пять рублей серебром, и тогда, заместо того, я ихнее благородие обругаю… Ежели им это лучше по сердцу».