Юрий Казарин.

Культура поэзии – 2. Статьи. Очерки. Эссе



скачать книгу бесплатно

 
Снова о гибели? Был уже мальчик,
нам не чета.
Выбросьте книги, закройте журнальчик.
И – хоть до ста.
Лучшего не воскрешается призрак.
Нет ничего.
Что вы трясёте мотнёй романтизма?
Дети, во-во.
На окровавленных склонах Кавказа
наш романтизм.
Холод, вагон человечьего мяса,
вши, ревматизм.
Не начинайте. Окончится плохо.
Стиль есть война.
Стиль есть, простите за пафос, эпоха.
Нам это на?..
 …Сгинем уродливо, но элегично.
И не пророчь.
Чисто, чувствительно, гордо, лирично.
В звёздную ночь.
 

Стихи Олега Дозморова возмужали – вслед за его душой. Душа поэта растёт, когда больно. Теперь Олег это знает. И я за него спокоен. (Да нет, волнуюсь же: думаю о нём, мысленно с ним разговариваю, спорю, соглашаюсь. Соглашаюсь – чаще).

А ещё у меня расцвела сирень. Белая-белая-белая. Второй раз цветёт. Сирень невероятно прекрасна. И она это понимает. Сирень знает, что она – красива. Она стоит так, как возносится белый дух зимы. Она почти шарообразна, густа и необъятна, как русский язык. Я могу смотреть на неё часами. А когда я дома – я слушаю её. Я слышу её белое цветение. Я слышу её красоту. Закрываю лицо руками – и чувствую, что вот-вот смогу её произнести. Произнести сирень. Землю. Небо. Красоту. И мне – страшно. Страшно и как-то горько весело от того, что можно слышать сирень и даже говорить её… Здесь, у нас на Земле, всё – язык. Наш дар и наша мука. Наше счастье и наша беда. Наш свет и наши потёмки. Наша душа и наш Бог.

 
Родна речь, отойди от меня,
поди прочь, не приближайся ко мне,
я боюсь сейчас твоего огня,
между тем сгораю в твоём огне.
Так садится покойник, почти встаёт
в крематорской печке, зовёт рукой,
открывает рот и почти поёт.
Что со мной, что со мной, что со мной?
 
Стихи Олега Дозморова
Я знаю этого коршуна

Объём и качество моего одиночества в Каменке определяется небом. Если в городах неба нет совсем, то в деревне оно прижимается к земле. Зимой его больше: зимнее звёздное студёное небо – всё – на земле: в сугробах, в садах, на серебряных заборах, на овчинных крышах, на хрустальных и слюдяных окнах, на тяжелеющих ресницах, на зябнущих плечах. Небо всюду – светом, сверканьем, белизной, высотой и ознобом… Летом – другое дело: небо то отрывается от земли, застревая в деревьях и с трудом отлипая от воды, а то и вовсе утекает вверх – туда, где его главное место, определённое гравитацией, кинетикой, оптикой и нашим мифологическим сознанием. Власть физики и метафизики летом в деревне очевидна. Кто-то или что-то затевает пасмурную погоду – и небо прижато к траве, а вот когда вёдро, небо восходит в свои пределы и сгущается вокруг невидимых дневных звёзд. Если неба много – моё одиночество становится ясным и могучим. Если неба мало – оно возвращается в свои человеческие пределы, тянет душу Бог весть куда, жмёт сердце и гонит слезу – сухую, нутряную, русскую, неизбывную, золотую.

Летом в Каменке я весь во власти сочинительства и рыбалки (а это для меня одно и то же: на мостках с удочками видишь сразу два неба, так и сидишь, зависаешь между ними, прислушиваясь к себе и к мирозданию; так приходят слова, слова вместе с музыкой и ритмом, и с ознобом плечевым).

На озеро я иду в темноте, ещё ночью. Пробираюсь кустами и зарослями репейника и крапивы, вознося удочки к небу – не порвать бы лески, не потерять бы поплавки. Добираешься до мостков – мокрый по пояс и весь заляпанный травинками, лепестками, веточками, семенами дикой травы. В темноте, с фонариком в зубах налаживаешь, наживляешь и забрасываешь удочки. Потом куришь, разгоняя дым ладонью: он стоит на месте, как в помещении, нет – просто и прямо в помещении ночи и мирозданья. Тёмный воздух постепенно становится серым. Вот – серое вещество света. Приближающего света. Сначала свет тёмный, потом серый, а затем уже светлый, чтобы стать, наконец, окончательно белым.

С рассветом густеет туман. Плотный. Стелющийся. Клубящийся. Сплошной. Туман лежит (вернее, стоит) на воде – и пошевеливается. В нём образуются длинные узкие ходы, с поворотами, зигзагами и кругами. Кто-то или что-то ходит в нём – сквозь него. По воде. Кто? Что? – Ясно, Кто. В сером веществе света, предсвета, досвета, архесвета можно углядеть фигуру Того. Фигуру Его. Он движется не спеша, но быстро. Так быстро, что кажется, что Он везде. Всюду. Он и есть этот туман. И пустоты в нём – тоже Он. И его коридорами ходит свет: он ещё темнее ярко-влажно-белого тумана. Но – легче его. Воздушнее. Ты чувствуешь власть Его – и над туманом, и светом, и целым Светом: в сумерках утренних земля и небо – одно, неразделимое целое. Вот – счастье; счастье видеть это. Это… Потом Он исчезает – и всегда ровно и точно на середине (в географическом центре) озера. И тогда туман начинает отделять землю от неба. Он собирается в огромные белые шары, которые, отрываясь от воды, становятся облаками. Рождение облака, вознесение его – есть чудо. Кто этого не видел – тот не жил.

Туман – власть. Власть его, что называется, испарилась. Воспарила – и пропала в бесконечности изначального неба. Нет его – и не было. А вот Он, Тот, – был. Такие дела… Становится совсем светло. И над озером появляется коршун. Один и тот же. Десять лет мы смотрим друг на друга, и он мне нравится. Да и я ему не мешаю. Он делает облёт всего овала водного зеркала – и начинает охоту. Чаще – за рыбой, которую выхватывает из воды, как серебряную ложку. Через час-полтора в небе появляется ворона. Она орёт, матерится, истерит, рыдает и нападает на коршуна, который нехотя уворачивается от картавой дуры, но никогда не отвечает ей: он мог бы убить её одним ударом клюва или когтистой лапы. Но он её не убивает. Знает, что это провокация, что сейчас налетит этих тварей штук десять, и тогда придётся туго. Он вежливо и серьёзно выслушивает вороньи мать-перемать и не менее вежливо уходит выше, выше, очень высоко, где власть этой дуры превращается в ничто. Власть – дура. Власть – ничто. Когда у тебя есть запас высоты. Высоты беспредельной и запредельной.

Поэзия – высота. И высота – поэзия. Поэзия и вообще художество. Мой старый приятель как-то пошутил: ты, мол, заметил, что после опустошительных и сокрушительных войн, после эпидемий, мора и глада, – в России (да и в любой другой стране) всегда уцелевают, остаются в живых две социальные группы населения – чиновники и писатели. Хороша оппозиция: бюрократия и сочинители. Косноязычие и словесность. Концеляролект и литературный язык, поэтолект. Чиновники не любят писателей (как и обыватель): они НЕ понимают, Зачем и Почему эти господа пишут, а не наживаются и не наслаждаются жизнью. Здесь и Сейчас.

Население России варваризируется. Визуализация информации. Гибель семантики. Текст превращается в текстоид. Речь убивает мышление – тараторят, и безответственно, все: политики, юмористы, чиновники, писательницы и дикие сочинители, работающие на рынок, на обывателя, на пошлость. От любой информации остаётся только шелуха: мнимая фактология и гламурные эмоции. Пошлость разрастается, поляризуется (от быдла до Кс. Собчак), атомизируется, крепчает в каждом человеке, в каждой семье, в каждой корпорации. Теперь все институции – суть корпорации. А корпоративный интерес – это деньги. Просто деньги. Бумажки. Власть. Недомышление масс порождает духовные пустоты, в которых усиливается гравитация зверя: недомышленники (всюду: в жизни, в судьбе и даже в поэзии, в художестве), варвары НЕ думают – они фиксируют (визуально) всё на свете, просматривают. Российское человечество разделилось на две группы дикарей: для одних думать – это горе (от ума), наслаждение и основа / суть существования; для других – НЕ думать есть их конститутивное качество; ловчить, креативить, хитрить, денежки добывать, жульничать etc. Первые сидят по кухням, литобъединениям, в творческих союзах (которые, правда, приказывают долго жить), в универах, на кафедрах, в редакциях и в дешёвых кафе – думу думают: как бы так уцепиться за вечность и всё такое. Вторые считают себя хозяевами жизни. Любой жизни. Первые не замечают вторых. Вторые презирают и ненавидят первых. (Так и не удалось мне, бывшему «главному писателю» Екб, объяснить чиновникам, что есть литература, кто суть писатели, зачем нужны книги: все как один и в один голос вопрошали – риторически: плохо вам, сочинителям? – Все увещевали: затолкайте свою литературу в шоу-бизнес – вот и деньги появятся…). И все, все до одного, тянутся к власти. И протестующие (хоть камнем – но дотянуться, пощупать её, ощутить, приобщиться), и возлюбившие власть (любую: дэнги давай, дэнги!). А художник парит себе промеж небес – верхним и отражённым водою нижним – и лениво уворачивается от ворон, и легко, играючи преодолевает гравитацию зверя. И уходит в свою высоту.

Художник знает иную Власть. Власть неизведанного и познаваемо-непознаваемого.

АРИОСТ
 
В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея.
О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,
На Адриатику широкое окно.
Над розой мускусной жужжание пчелы,
В степи полуденной – кузнечик мускулистый,
Крылатой лошади подковы тяжелы,
Часы песочные желты и золотисты.
На языке цикад пленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси,
Как плющ назойливый, цепляющийся весь,
Он мужественно врет, с Орландом куролеся.
Часы песочные желты и золотисты,
В степи полуденной кузнечик мускулистый,
И прямо на луну взлетает враль плечистый.
Любезный Ариост, посольская лиса,
Цветущий папоротник, парусник, столетник,
Ты слушал на луне овсянок голоса,
А на дворе у рыб ученый был советник.
О город ящериц, в котором нет души, —
От ведьмы и судьи таких сынов рожала
Феррара черствая и на цепи держала —
И солнце рыжего ума взошло в глуши.
Мы удивляемся лавчонке мясника,
 Под сеткой синих мух уснувшему дитяти,
 Ягненку на горе, монаху на осляти,
 Солдатам герцога, юродивым слегка
 От винопития, чумы и чеснока,
 И свежей, как заря, удивлены утрате…
 
4–6 мая 1933 – июнь 1935
Стихотворение О. Мандельштама

Я сижу над водой и над небом, над плёночкой его, обтянувшей озеро, каждую его водяную неровность и заводь. Нижнее небо толкает меня в лицо, поднимает его к небу верхнему, где коршун нарезает свои круги своего воздуха. Я знаю этого коршуна. И он знает меня.

Не зарывай

Несколько лет я работал за границей: преподавал практический русский язык в одном из университетов Индии. Студенты были разные: бакалавры, магистры, аспиранты и аутсайдеры – офицеры, инженеры, имевшие дело с российской техникой и советским оружием, а также просто люди, влюблённые в русскую литературу и культуру. Кроме обязательных по программе занятий, я проводил что-то вроде семинаров, в семейной обстановке, расслабившись, мы читали вслух (по просьбе студентов) Толстого, Чехова, Пушкина (Достоевского я не любил и не люблю), Бунина, Куприна, Лермонтова, Цветаеву, Пастернака, Юрия Казакова и Мандельштама. Ещё мы переводили на хинди и малаялам (дравидийская языковая семья, язык южного штата Керала) русские стихи – и прозой, и в рифму. Переводили так: сначала на английский (язык-посредник), а потом уже на коренной язык. Мне кажется, я нравился студентам (белокожий, бородатый, большой) и не нравился администрации («коммунист»), которая мне улыбалась и обласкивала меня, тем не менее: я приносил университету немалый доход. Моя завкафедрой и её муж учились когда-то в Москве, в МГУ и в Университете дружбы народов. Общались мы на русском языке, но я иногда позволял себе переходить на малаялам (варварский, разговорный, приблизительный), и им это очень нравилось.

Моя начальница любила показывать меня местной, столичной и приезжей, из других стран, интеллигенции: вот, мол, русский мужик, визитинг-профессор, спортсмен, классный теннисист (second – seeded в их универе + ещё 104 колледжа). Правда, перед такими party и session она постоянно и не по разу просила меня: «Юра, не говори им, никому, что ты пишешь стихи: здесь это считается несерьёзным занятием, верхом легкомысленности и латентным бунтарством». И я скрывал своё основное занятие, прикидываясь рафинированным интеллектуалом, спортсменом и мужем красивой жены, к тому же полиглотки: английский, французский, немецкий, итальянский – всего понемножку. Однако внутренне я негодовал, психовал, отчаивался: хотелось говорить – с кем угодно – о стихах, о литературе, о словесности, о культуре поэзии etc.

В Нью-Дели перед отъездом на юг страны меня вызвали к послу. Я пришёл. С ним в приёмной сидел за отдельным столом дядька в чёрном костюме (таких на флоте звали «молчи-молчи»), он изучал, видимо, моё досье. Посол беседовал со мной. Всё было ровненько и прилично до вопроса: Ваше хобби? Ну, говорю, рыбалка, спорт… да, ещё я пишу стихи и даже изредка их публикую. «Где?» – неожиданно спросил в чёрном. «В СССР», – ответил я. «Всё. Вопросов нет», – резюмировал чёрный. И – меня не завербовали, как некоторых иных преподавателей, отъезжающих в индийские университетские центры. Стихи меня спасли. От разведработы. Благодарю тебя, Господи, за то, что явил меня графоманом, стихолюбцем и сочинителем!

И вот первый отпуск. Мой друг, родившийся в Абхазии (мать – украинка, отец – эстонец), был абсолютно русским человеком. Он был проездом в Свердловске (это середина 80-х), и мы отправились в ресторан. (Когда я ехал из Шереметьево на такси с делийского самолёта в Москву, я заметил странную вывеску над каким-то заведением «Пектопах». Потом попалась ещё одна. Ещё. На четвёртой я сообразил, что читаю русское слово «ресторан» в ложноанглийской литерации – PECKTOPAH. Такие дела.) В ресторане мы крепко посидели. Метрдотель был армянином, и мой товарищ быстро подружился с ним, разговаривая с ним только по-армянски. К полуночи, когда в Централке («Центральный ресторан» или ресторан «Центральный»?) все уже изрядно выпили и расшумелись, Peter (так кличет его отец-эстонец) что-то сказал метрдотелю, и тот с микрофоном обратился к публике: мол, среди нас есть поэт, и он сейчас прочтёт своё стихотворение; тихо, мол, товарищи, давайте послушаем (я читал Peter? стихи, привезённые из Индии, и одно ему шибко понравилось). Официанты соорудили из двух столиков высокий постамент, меня буквально под руки водрузили на него, и я прочёл в мёртвой моментально протрезвевшей тишине:

 
В этом доме был вчера покойник.
Окна – настежь, комнаты пусты.
Сядет воробей на подоконник.
Дедушка посмотрит с высоты.
Бабушка развесила бельишко.
Парится картошка в чугунке.
Спит в саду зареванный мальчишка
с яблоком надкушенным в руке.
Видит он: на кладбище копают,
старики заглядывают в сад.
Слишком высоко они летают —
мальчики туда не долетят.
 

Тишина длилась ещё с минуту. А потом… В общем, окончания праздника я не помню.

В России в те поры (и до двухтысячных) меня всегда и всюду представляли так: Ю. В. Казарин, доцент (потом профессор), член СП СССР (потом СПР), поэт. Недоумения или разочарования в глазах новознакомцев я не замечал вплоть до двухтысячных годов новой эры посткнижной и тотально денежной русской цивилизации…

Словесность, филология, вообще гуманитарная деятельность сегодня в России не поощряются. Более того – вся гуманитарная сфера образования, науки и проч. редуцируется (мягко сказано), – нет: вы-тап-ты-ва-ет-ся. Кем? Чиновничеством.

Университеты отныне лишены права на самоуправление и свободные выборы руководящего состава учебного заведения (выборы вообще отменены: ректор, деканы и проч. назначаются). Даже добрейший В. И. Ленин не решился на такой акт. Университеты сегодня ранжированы на основе экономического принципа, что означает следующее: классическим университетам – конец (и фундаментальной науке тоже), а вот коммерческим вузам (и специальностям, например: «Сервис и туризм», – и этой ерунде нужно учиться 4–6 лет!) – все преференции. В дичающий стране уничтожить гуманитарную сферу науки – значит довести народонаселение (чиновничье словцо) до полной, крайней и окончательной этико-эстетической дикости.

Переход от специалитета к бакалавриату и магистратуре не должен проводиться Минобром! Минобр и ВАК следует закрыть.

Нужны новые формы управления (уж коли мы следуем Западу во всём): UGC, университетская главная комиссия (комитет), он и будет регулировать школьное и вузовское образование. Попытка захвата РАН чиновниками продолжается. Думаю, бюрократ победит. (Почему-то наши госслужащие очень богаты, они имеют двойное [тройное и т. д.] гражданство, а их дети обучаются в оксфордах; все это знают; все, кроме Генпрокуратуры, которая всё узнаёт последней). Тотальная коррупция в России привела чиновников к необходимости осуществления «петляющего креатива», т. е. запутывания, замутнения сознания нации чудовищно невежественным отношением ко всему интеллектуальному и духовному, т. н. реформами и нововведениями вроде ЕГЭ, доживания (пенсионеров «старого образца»), оптимизации, укрупнения, секвестирования и т. п. Деятельность бюрократии заключается в уничтожении непонятной и враждебной ей культуры и в перелопачивании ошмётков реальной деятельности институций, существующих 300–400 лет…

Я вернулся из Индии в 1987 г. В стране припахивало разрухой. Экономической. Сегодня в стране назревает разруха интеллектуальная и духовная. Природная нравственность фундаментальной – вне прагматики и прикладываемости («прикладной») – науки попрана. Образование сведено к заучиванию речевых шаблонов и порядка нажатия кнопок (тестирование – это следствие не только «моды» и ориентации на Запад, но и болезненной зависимости всех от компьютерных программ, игр и технологий вообще). Искусство утрамбовано в шоу-бизнес. Культура рассечена на субкультурки. Человек превратился в потребительскую машинку…

А тогда, в 80-х, я вернулся из отпуска в свой индийский университет и отправился к проректору просить машину для того, чтобы съездить в полицию (40 км от Campus?). Говорю ему, мол, я need a car to go to Police. Произношение моё было плоховатое, с редукцией и чередованием безударных гласных, поэтому произнёс я [пали?с], вместо [поли?с]. Дравидийцы почти не различают звуки [л] и [р], поэтому проректор услышал не Police, а Paris. Но машину дал. До Бомбея (ныне Мумбаи), а там на пароме до Марселя, от Марселя до вожделенного Парижа опять на университетской машине и т. д… Мы долго смеялись с ним над нашим межъязыковым казусом. Но! Машину до Парижа он давал! А у нас и на издание монографии не давали, не дают и теперь уже точно никогда не дадут.

Я не узнаю свою страну. Россию. Кто я? Чужак? Или чужие те, кто делает из неё чиновничьи штаты страны? ЧШС. Не знаю.

Тоскую. И пою. Пою романсы Дениса Новикова.

РОМАНС
 
  Презрительным рассмейся смехом
  и надо мной, и надо мной,
  как над каким-нибудь чучмеком;
  езжай домой, скажи, домой.
  Во мне священного таланта
  не признавай, не признавай,
  не убивай меня – и ладно;
  не зарывай, не зарывай.
 
Крупнее жизни

Всё чаще мне кажется, нет – я чувствую, что я умер. Всё, что со мной происходит, – это не жизнь, это нечто иное: то ли большее, то ли меньшее. Не знаю. Жизнь проживает не столько меня, сколько себя саму. Она теплеет и холодает уже как бы и не здесь, а там, где свет иной, ещё (или уже?) неотделимый от тьмы. Тот свет? Не думаю. Он слишком крупный, чтобы быть мифологически обоснованной реальностью. Это иная реальность – безумная, бескнижная и хоровая. Даже государство норовит потоптать («оптимизировать») то пространство, куда слетаются книги. Сходятся и сползаются – чтобы их прочитали не на раз и поняли. Чтобы о них написали другие книги – книги книг, которые являются потомками первых великих Книг (Веды, Тора, Библия, Четвероевангелие, Коран, – ну и, скажем, «Война и мир [мiръ]». В каждой книге мерцает и посверкивает, бликует книга книг и ещё – Архекнига. Вселенная – Архекнига. Галактика – Книга Книг. Планетарная система – Книга. Мир – это книга книг, и всё в нём – книга. И дерево, листаемое ветром, и вода, перелистываемая ветром, камнем и горой, и воздух, читаемый светом и тьмой, и человек, прочитываемый природой, и человек, читающийся человеком, и зверь, прочитанный небом и землёй, и земля, переплетённая небом, и небо, написанное Землей, Им Самим и Человеком, и пустота, истекающая всеобщим алфавитом, и Буква, явленная прозрением, отчаяньем и любовью.

Всё это, познаваемо-непознаваемое, читаное-непрочитанное, – ныне проходит, проживает и умирает мимо человека. Человека – играющего и алчущего. Человека, погрязшего в нищете и в излишестве. Бедность и Роскошь – сёстры. Сёстры-близнецы, раздирающие книгу жизни на две половины – по обложкам: передняя достаётся роскоши, задняя – бедности. Человек назвал себя гордо человечеством, которое незаметно для себя переименовал в цивилизацию. Цивилизацию, производящую утюги и оружие. Homo. Humanis. Гуманизм.

Гуманный. Гуманитарный. Т. е. – человеческий и человечный. Гуманитарная сфера человечества – мизерна. Россия, обнюхавшись нефти и природного газа, решила присоединиться к Европе и остальному миру («гуманному», см. «Декларацию прав человека», то бишь дельца: США ещё в 1950-х годах [да и ныне] не считали [и не – ют] цветных за людей; сегрегация, Чайна-Таун, Гарлем, Бруклин etc.), – присоединиться, нанюхавшись халявы, к цивилизованному миру, вытаптывая гуманитарную сферу (ядерную! центральную! сердцевинную! сердечную!) культуры, науки, образования, медицины и проч. Филология – основа всех наук, т. к. любая наука – это Слово, а филология – наука о Слове. О том Слове, которое было в начале, будет в конце и после конца. Которое было, есть и будет всегда.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8