banner banner banner
Реальность и мечта
Реальность и мечта
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Реальность и мечта

скачать книгу бесплатно

Одному руководителю с таким числом не управиться, и было решено нас разбить на две части. Одной группой стала руководить Елизавета Георгиевна Алексеева, а другой – Леонид Моисеевич Шихматов и Вера Константиновна Львова. Я попал в группу к Шихматову и Львовой. Так началась новая страница моей жизни.

Сразу стало очевидно, что навыки, приобретенные за годы учебы в Омске, мне будут мешать, и не потому, что там плохо учили. Нет! А потому, что я ничего еще толком не приобрел, но уже потерял простодушие и свежесть восприятия. На первых порах от нас требовали только одного – веры в предлагаемые обстоятельства, где мы должны были действовать от своего «я». Этюды простые, жизненные, психологически нетрудные, и ты, Ульянов, Иванов, Петров, действуешь, живешь в этих обстоятельствах, ничего не плюсуя, ничего не выдумывая. Вот именно ты, а не кто-то другой! А я начал что-то играть, изображать. Я ведь уже играл на сцене! У меня же был опыт! И этот тощий, половинчатый опыт крепко опутывал меня.

А Леонид Моисеевич и особенно Вера Константиновна были придирчивы и не давали нам спуску из-за наших наигрышей. Я же, памятуя о том, что мышечная и внутренняя свобода – первая заповедь актера, ежедневно делал один этюд за другим. Но мои старания освободиться и расковаться приводили лишь к тому, что я все более и более зажимался. Кроме того, у меня обнаружился сибирский говорок, который необходимо было исправить.

А вот коллективные опыты, пожалуй, удавались мне успешнее. Однажды мои соученики и товарищи сами решили поставить спектакль по роману «Два капитана». Они сделали инсценировку, и мы увлеченно приступили к работе. Можно сказать, что мы жили бок о бок с Саней Григорьевым, Катей, Николаем Ивановичем, Кораблевым, Ромашкой, и казалось, нет интереснее и ближе людей, чем герои чудесной книги Вениамина Каверина. Если бы представилась возможность вернуться в прошлое, то сейчас эта наша работа, наверное, выглядела бы наивно-детской. Но тогда это был большой экзамен на самостоятельное мышление.

Кажется, Юрий Олеша сказал, что жизнь сразу пишется набело, без черновиков. Вероятно, секрет движения вперед заключается в том, чтобы каждое дело делать до конца, как самое главное и единственное, ибо к будущему надо готовиться сегодня. И наши «Два капитана», сыгранные когда-то с такой самоотдачей, с таким ощущением важности спектакля для нас, укрепили всех его участников и для будущей дороги. В процессе этой непростой работы мы сдружились с сокурсниками, окреп и наш творческий союз, который впоследствии давал добрые плоды. Совместные трудности или соединяют людей, или разводят. Друг познается в беде, и в труде, конечно, тоже. В нем мы отодвигали личные цели на второй план ради общего дела. Это важно в театре, где успех или неуспех зависит не от «звезды»-одиночки, но от сплоченного коллектива единомышленников. А наша группа была, к великому счастью, богата коллективными, артельными людьми. До сих пор они со мной в моей памяти. Юрий Катин-Ярцев – совестливый, полный участия к людям, умный и добрый, прошедший войну человек, настоящий лидер. К нему мы шли с вопросами, недоумениями, сложностями, спорами, обращались за советом. Иван Бобылев – предельно собранный, будто сжатый в кулак, сосредоточенно-неразговорчивый, внимательно вглядыва ющий ся в жизнь. Он до всего хотел дойти сам, ко всему примеривался с рабочей неторопливостью и основательностью, чтобы в избранном деле неуклонно подниматься все выше и выше, чтобы увидеть и понять больше. Сергей Евлахишвили – неунывающий и верный товарищ. Никогда не жалующийся, удивительно деликатный человек, всегда готовый прийти на помощь, бросив все свои дела, чтобы заняться тобой, твоими горестями, твоими ошибками. Вилли Венгер – с широко открытыми глазами, с открытым сердцем. Он буквально впитывал в себя секреты актерства, шумно и горько переживал каждый неудавшийся этюд, бурно радовался удачно исполненному отрывку. И сейчас, когда прожита немалая жизнь, когда многое испытано, понято и оценено, меня не покидает ощущение товарищеской, дружеской привязанности, которое родилось когда-то в самом начале нашего совместного пути…

Вместе мы делали первые профессиональные шаги. Из этого порой выходило смешное, а порой жалкое зрелище. Однако мы старательно пролагали дорогу к своим вершинам в искусстве, а рядом были учителя, которые зорко следили за нашими движениями и при необходимости поддерживали нас.

Когда-то Валерий Павлович Чкалов рассказывал, как в детстве дядья на лодке завозили его далеко от берега и бросали в Волгу: «Плыви, Волька». Наверное, эта жестокая закалка многое дала выдающемуся летчику и послужила раскрытию его таланта. Я уверен, что его захлебывающиеся саженки стали первыми, пусть маленькими шагами к большим делам и большой славе. Конечно, с нами поступали куда милосерднее, и все же педагоги не щадили нас, если того требовали интересы профессии.

…И мы дерзали! Играли то, к чему душа лежала. Иногда бывали забавные случаи. Студент брался за категорически противопоказанную ему роль и в самый трагический момент «давал петуха» – получалась пародия. Иногда наши экзерсисы приводили педагогов в восторг, иногда – в полный ужас. Кстати, в системе оценок не было никаких «отл.», «хор.» или «неуд.». Ставился плюс или минус, причем один плюс, в каком бы восторге педагог ни был от исполнения отрывка. Оценивалась лишь удача или неудача, а потом вместе разбирали, в чем она состояла.

Этот метод обучения был хорошей подготовкой к работе в театре. Училище как бы ставило актера на рельсы, по которым ему предстояло двигаться в профессию. И он ощущал под ногами не зыбкий песок, а твердую землю.

Великая беда, трагедия, быть может, целых поколений актеров, когда руководители театра, имея солидный возраст, еще вовсю выступают на сцене, оттесняя молодежь. Время, когда им придется уйти, все равно наступит, смена придет – такова природа человеческого мира. Но в этом случае молодой актер, допущенный таки на сцену, может потерять под собой почву, будучи не готовым к самостоятельной работе, и не станут ему опорой ни обучение в училище, ни годы работы в театре, где ему мало что приходилось играть. Мне и многим моим товарищам по учебе удалось избежать этих бед.

В искусстве мы долгое время шли рука об руку с Евгением Симоновым. Мы вместе начинали творческую жизнь в училище с отчаянной попытки самостоятельно поставить ни много ни мало, а «Бориса Годунова».

Однажды Евгений подошел ко мне и долго говорил о том, как он видит спектакль, как представляет Бориса и почему предлагает мне сыграть эту роль. С гулко бьющимся сердцем, вдохновляясь все больше и больше, я слушал его рассказ о будущем спектакле. Наконец мы приступили к работе – с яростью и самозабвением. Случалось, мы репетировали дома у Симоновых, в кабинете Рубена Николаевича. Во время одной из репетиций, надрываясь и стараясь разбудить свой темперамент, я сломал его письменный стол. Еще мы ездили в Загорск, в Троице-Сергиеву лавру, ходили между древними православными соборами, слушали службу, стояли среди молящихся, стараясь проникнуться духом времени Бориса Годунова. Но, как потом выяснилось, наши усилия были напрасными. Спектакль не вышел, не получился, да, вероятно, и не мог. Слишком непосильную ношу мы брали на неокрепшие студенческие плечи. Но чудные наши захлебы Пушкиным, стариной, поэзией, совместная работа спаянных одной мечтой людей, дерзания молодости не канули для нас в пустоту. Не удачами или осечками, а неуклонным движением вперед дорог мне тот ранний опыт. Но это понятно теперь, а тогда мы горько переживали провал.

Мы показали спектакль Борису Евгеньевичу Захаве, нашему ректору, и, усталые, притихшие после страшного нервного напряжения, сели в зале и стали ждать суда. «Как вы хотите работать – по искусству или по ремеслу?» – начал он свою беседу. Мы молчали, не понимая, к чему этот вопрос. «По ремеслу, – продолжил он, – вы еще не научились, и это прекрасно, а по искусству вы еще не доросли, что вполне естественно». И строго, без снисхождения он разобрал нашу работу по косточкам. Захава не стал нас хвалить за смелость, не восхитился упорством, с которым мы работали над «Борисом Годуновым». Зато он спокойно рассуждал о высотах театрального искусства, о неизбежных трудностях, о бесконечном совершенствовании актерского и режиссерского мастерства, о годах немилосердного труда и редких победах, о беспощадной профессии актера, об ответственности режиссера.

Он вооружал нас горьким, но необходимым знанием, предупреждая, что легкого пути нам не будет. Это был честный, бескомпромиссный, но товарищеский разговор. Вел его человек, уже многое повидавший на театральной ниве, у которого за плечами были огромный опыт и глубокие знания. Отсюда и шли углубленность, доброжелательство, с которым Захава говорил с нами, его искренность. А нам все равно было больно и обидно. Но мастер поступил правильно. Суровая требовательность была нам нужнее, чем снисходительное похлопывание по плечу. Крепчают только от таких закалок, а не от оранжерейного тепла. Искусство – жестокое занятие, оно требует жертв, и мужества, и терпения. Без умения стойко переносить провалы, без терпеливого ожидания результата работы, без выдержки, которая спасает тебя от того, чтобы послать все к черту, без веры в свои силы, когда ты смертельно устал, выложился до конца, а надо начинать все сначала, нельзя быть актером. Жаль, что подчас мы не понимаем этого и, столкнувшись с подделкой и фальшью, не ввязываемся в спор, ищем уклончивые фразы, даже делаем вид, что получили огромное удовольствие. Ведь актеры так нуждаются в поддержке и похвале, когда в каждую роль ими вложено столько души и сердца! А надо бы оставаться честным и во имя этих людей, и во имя любимого дела. Но путает эта снисходительность, и постепенно снижаются критерии. И вот все хуже спектакли, и вот все слабее играет актер, уверенный в своей непогрешимости и неотразимости, и уже скучает зритель, наблюдая посредственную игру актеров и заштампованные режиссерские изыски.

Время показало, как прав был Борис Евгеньевич, так жестоко не приняв нашу работу. Тем самым он нацеливал нас на борьбу и совершенствование. Настоящие высоты не взять слабыми силенками, а в искусстве тем более ничего легко и сразу не дается. Поэтому остается один путь – работой накачивать мускулы.

Надо все-таки объяснить, чем был для «Щуки» Борис Евгеньевич Захава. Наш ректор, бессменный руководитель училища, пользовался безусловным уважением среди педагогов и студентов, которые с неизменным интересом слушали его глубокие и содержательные лекции о сути театрального искусства. Он также внимательно следил за самостоятельными сценическими опытами учеников. Если его что-то не устраивало, Борис Евгеньевич мог «закрыть» отрывок, но более суровая кара неудачнику не грозила.

Незаменимых людей нет. На место ушедшего всегда приходит другой и многое меняет по своему разумению. Ничего с этим не поделаешь, ведь жизнь не может остановиться… Но все ушедшие неповторимы. И чем крупнее личность, чем своеобразнее человек, тем горше его уход. Заменить человека на должности можно, заменить личность нельзя. При Борисе Евгеньевиче Захаве Театральное училище имени Щукина жило одной жизнью, а после его смерти его уклад существенно изменился.

Чем же был Захава для многих поколений студентов? Абсолютным авторитетом? Да! Художником, за плечами которого была большая творческая жизнь? Конечно! Руководителем, который отдавал все силы, весь свой опыт, весь огромный жизненный и творческий багаж этому тонкому, утомительному делу – воспитанию будущих актеров? Безусловно! Один из учеников самого Вахтангова, Борис Евгеньевич донес до студентов всю влюбленность в своего великого учителя, непоколебимую веру в него, опаленность неистовостью и работоспособностью этого реформатора театра!

Давно известно, что чем крупнее личность учителя, чем выше его творческая вершина, тем значительнее его ученики, тем лучше подготовлены они как профессионалы.

Учителя всех поколений до конца своих дней несут ученикам свет своего учителя, его тепло, его жар. А уходя, они всё уносят с собой. Захава был непосредственным учеником Вахтангова. Поэтому нам он нес прямое наследие великого театрального мастера, которого можно сравнить с солнцем, а мое поколение вахтанговцев жило уже отраженным светом.

Борис Евгеньевич был человеком непререкаемых суждений. Нам он казался таким недосягаемым, таким мудрым, так высоко стоящим, но вместе с тем очень близким, понятным, живым и доступным.

При всей своей начитанности, глубоких знаниях и многоопытности, Борис Евгеньевич был поразительно, по-детски наивен и зачастую удивлялся и радовался малейшим проявлениям истинной одаренности. В таких случаях его голубые глаза начинали светиться счастьем, он улыбался, удовлетворенно и победительно откидывался на спинку стула и по-наполеоновски скрещивал на груди руки. Еще бы, ведь на сцене – искусство! На сцене то чудо, ради которого и живешь! Да как же не радоваться, не быть счастливым!

Как педагог, Захава хорошо знал, что очень трудно вырастить первый росточек таланта, поэтому был особенно внимательным к малейшему верному звуку, к тончайшему дуновению попутного ветра. Вся суть Захавы, все его педагогическое своеобразие были в глубоком исследовании творчества, в многолетних теоретических изысканиях, которые опирались на серьезнейшие знания законов театра, и в этом детски-радостном отношении к успехам учеников. Борис Евгеньевич отлично понимал, чего стоят студенту первые и робкие находки сценической правды. Тогда Захава не скупился на громкие слова, не боялся перехвалить и испортить студента преждевременно высокой оценкой.

Но бывало, его брови скорбно поднимались, улыбка уходила с лица, а глаза начинали льдисто поблескивать. Значит, на сцене началось нечто такое, что не имеет отношения к искусству, или студент выглядит уж слишком беспомощным. В эти моменты Борис Евгеньевич мучился, нетерпеливо ждал, не проглянет ли лучик настоящего, и если не дожидался, то тяжело вздыхал и будто бы виновато оглядывался на своих товарищей. «Что-то мы проглядели, не помогли, не смогли. Обидно!» – как бы говорил этот взгляд. Иногда его брови лохмато и сурово сдвигались и слышалось резкое: «Закройте занавес». Значит, на сцене была пошлость, было бесстыдство, которое Борис Евгеньевич не терпел и беспощадно изгонял.

По сути, именно Захава воспитал все поколения актеров-вахтанговцев. А сколько его учеников разъехалось по стране!

Система обучения в театральном училище строилась так, чтобы ученик по мере возможности мог поработать со всеми педагогами. И хотя все они были вахтанговцами, каждый из них оставался индивидуальностью, личностью, которая своим человеческим «я» влияла на ученика и чем-то обогащала его. А щукинские наставники в то время в большинстве были интереснейшие и глубокие.

Например, широко образованный, прекрасно знающий историю советского театра преподаватель русской литературы Павел Иванович Новицкий. Его лекции о Маяковском, Есенине, его рассказы о Николае Хмелеве, Николае Баталове, о Щукине – книга Новицкого о Борисе Щукине до сих пор является одним из лучших исследований творчества великого актера – производили на нас огромное впечатление. Даже окончив училище, мы продолжали навещать Новицкого дома. И сколько еще интересного услышали тогда о первых годах советского театра, об актерах, о поэтах!

Своеобразнейшей личностью был Александр Сергеевич Поль. Строгий, даже жестокий учитель, он иногда позволял себе вольность – принимать экзамены на пути от Школы-студии Художественного театра до Вахтанговского училища. Некоторые хитроумные студенты, рассчитывавшие на меньшее внимание Александра Сергеевича во время этого перехода, здорово поплатились. Он всегда был непреклонен и бдителен. Подчас прямо на улице студент получал свой «незачет» и в училище шел только для того, чтобы зафиксировать эту неприятность в зачетной книжке. Но, как человек неожиданный, Поль любил оригинальные и живые ответы студентов. Один из нас, пересказывая ему содержание «Гамлета», которого знал неважно, придумал такой образ: вся литература – широкая, бескрайняя степь, а «Гамлет» – гора среди этой степи. Александру Сергеевичу образ так понравился, что он поставил хорошую отметку и не стал спрашивать дальше.

Помню Бориса Николаевича Смолина, преподавателя истории русского и западного искусства, милейшего человека и удивительного рассказчика. Он завораживал лекциями о живописи и скульптуре, о памятниках архитектуры, о поразительных талантах зодчих, о неистребимом желании людей украшать землю.

Самобытным учителем был Владимир Иванович Москвин – младший сын великого Ивана Михайловича Москвина, одного из основателей Художественного театра. Владимира Ивановича я застал в расцвете педагогического таланта. Этот стеснительный и добрый человек с львиным обликом обладал поразительной педагогической интуицией.

Москвин не любил общих теоретических разговоров. Если студент начинал теоретизировать, он терпеливо и снисходительно выслушивал поток слов, а потом поднимался из-за стола, неизменно куря папиросу, и минуту молча оглядывался, как бы ища чего-то, затем подзывал к себе студента и просил его выполнить ту или иную мизансцену или сыграть тот или иной кусок роли. Он не объяснял, как это сделать, а ждал, чтобы студент понял мотивы поведения героя. Москвинское тягучее «ну-у?» заставляло быть активным, действенным, думающим. А когда студент не решал поставленной задачи, Владимир Иванович с непередаваемым темпераментом и веселой яростью проигрывал сцену сам. Говорили, что он был многообещающим актером и играл Незнамова, но творческая жизнь в театре у него не сложилась, и весь свой незаурядный талант Владимир Иванович направил на педагогическую деятельность. Вероятно, она и была его призванием.

Москвин обладал уникальным умением – открывать в студенте его силы, его дыхание. Редкий дар! Большинство театральных педагогов в конце концов заставляют копировать себя, свою манеру, свои привычки. Это может быть интересно, но едва ли обогащает. Ученик начинает петь чужим голосом, а лишившись образца для имитации, теряется и замолкает. Владимир Иванович, напротив, не навязывая своей актерской манеры, старался раскачать темперамент студента, а если это не помогало, начинал режиссерский показ. О, это было по-москвински щедро, безоглядно: он совсем не жалел при этом ни сил своих, ни голоса.

Показывая мне, как прячутся казаки от пуль, когда он ставил спектакль по «Казакам» Толстого, этот плотный медлительный человек вдруг начинал в неистовстве бросаться на пыльные тряпки, изображавшие траву. Не щадя себя, не опасаясь быть смешным, он показывал, как надо играть сцену обстрела. Вероятно, вот эта безоглядность заставляла и нас не жалеть силенок, не ждать, когда нам покажут, как играть, а стремиться самим понять образ, самим найти дорогу. Как мне кажется, именно в этом был большой дар Москвина.

Москвинские отрывки на экзаменационных просмотрах всегда можно было узнать. Но не потому, что они были похожи один на другой, а потому, что в любом студенте, работавшем с Владимиром Ивановичем, открывалось что-то живое, удивляющее новизной и неожиданностью. Мы его обожали и все без исключения стремились репетировать с ним. Он и сам работал без устали, без отдыха, с утра до вечера. То в одной, то в другой комнате слышен был его хриплый голос, то умоляющий, то пугающий, то весело что-то рассказывающий, то рычащий и накаленный, – Москвин работал.

Кто хоть раз встретился с большим талантом этого добрейшего и скромнейшего человека, никогда не забудет москвинских уроков, после которых каждый из нас выходил в жизнь более сильным и крепким, верящим в свои силы. Добрую и славную память оставил о себе этот одареннейший человек.

Я уже говорил, что моими творческими руководителями в училище были Л.М. Шихматов и В.К. Львова.

Леонид Моисеевич любил говорить: «Торопись медленно». Он действительно был невозмутимо нетороплив и умел терпеливо отстаивать свои позиции. Казалось, ничто не может вывести его из себя. Позже, когда мы вместе работали с Шихматовым в Театре Вахтангова, я узнал, что его внешняя невозмутимость, непоколебимость служили щитом легкоранимому сердцу. Можно без конца говорить о беспощадности актерской профессии, можно объяснить любую ситуацию и любой человеческий характер, но и самые длинные разговоры не утолят ни жажды работы, ни мечты о «своей» роли, не остановят быстро летящие годы и не сохранят уходящие силы, неубывающее желание играть, играть, играть… Жить на сцене, а не рядом, следя голодными, неутоленными глазами за таким манящим пиром творчества. Страшная, беспощадная профессия… Вот от этой муки, которую он терпел так часто, Леонид Моисеевич и закрывался своей невозмутимостью.

Огромное значение имеет не только умение твоего педагога, но и то душевное влияние, которое он на тебя оказывает. Так вот, всегдашняя ровная, участливая заинтересованность Леонида Моисеевича в каждом из нас приглаживала наши взъерошенные перышки. Когда мы натыкались на острые углы жизни и начинали терять почву под ногами, Леонид Моисеевич приходил на помощь. Не то чтобы он говорил особенно мудрые слова. Нет. Просто своим спокойно-философским отношением к действительности Шихматов помогал нам обрести душевное равновесие и веру в справедливость. Можно по пальцам перечесть случаи, ко гда он повышал на нас голос. И это сильно контрастировало с поведением нашего второго руководителя курса Веры Константиновны Львовой, учениками которой за ее долгую педагогическую работу побывало великое множество актеров. Львова была нетерпеливой, резкой, часто повторяющей обидные слова: «Зачем вы пошли в актеры! Зачем?»

Были у нас и другие замечательные учителя – актеры московских театров, куда мы ходили. Глядя на них, мы верили, что когда-нибудь сыграем так же, а может, и лучше. Плох солдат, который не мечтает стать генералом, поэтому многие из нас грезили о маршальском жезле в своем ранце. Да, мы подражали известным актерам, имитировали их голоса, манеры, походки. Часто в общежитии кто-нибудь, вскочив на кровать, декламировал под Астангова, Мордвинова, Качалова, Тарханова. С мерой беспощадной юности мы судили актеров, нам не понравившихся. Впрочем, и сейчас самые строгие, самые безжалостные критики – студенты театральных училищ.

В театрах бывают такие спектакли, которые называются «для пап, для мам». Обычно это первый после сдачи художественному совету показ спектакля публике, которую представляют в основном родственники и знакомые актеров – они-то и есть «папы и мамы». Надо сказать, что это зритель трудный и многоопытный. Этот зритель все видел. Всех актеров и все спектакли этого театра он знает наперечет, а потому придирчив, как футбольный болельщик. У «пап и мам» есть свои любимцы, а других актеров они зачастую на дух не принимают, даже если те играют хорошо: все равно этот зритель найдет за что зацепиться и раскритиковать исполнителей.

В театре «папы и мамы» привыкли видеть своих на сцене, а в училище это для них в новинку. Для будущих актеров тоже впервой выходить на сцену, когда их артистические способности будут оценивать родители. Но сколько радостных и горьких минут переживают они, глядя на детей! Это естественное родительское чувство, помноженное на театральное многолюдье и декорированное, костюмированное сценическое волшебство. Вот на таких-то выпускных спектаклях мы познакомились с папами и мамами своих друзей. Только моих на этих экзаменах не было, они жили в Сибири. Но потом наездами в Москву они ходили на все спектакли с моим участием, а я очень волновался и старался играть собраннее, лучше, чтобы порадовать родителей. С присущей сибирякам сдержанностью они всегда ненавязчиво ободряли меня.

Но мамы и папы уже ничего не решали в нашей дальнейшей актерской судьбе, как бы мы им ни нравились и как бы мы их ни радовали. А решали режиссеры, которые приходили смотреть спектакли, и чиновники от Министерства культуры СССР, которые определяли, куда направить молодых актеров. Не последнее слово принадлежало руководству и худсовету Театра имени Евгения Вахтангова, выбиравшим, кого пригласить в труппу из училища. Так решалась наша доля: и человеческая, и актерская.

И вот в 1950 году, после окончания училища нашим курсом, в Театр Вахтангова пригласили сразу четырех актеров: Вадима Русланова, Николая Тимофеева, Михаила Дадыко и меня.

Я был потрясен и боялся поверить в собственное счастье даже тогда, когда несколько месяцев спустя, в сентябре, Рубен Николаевич Симонов на сборе труппы по случаю открытия очередного сезона представил каждого из нас и нам по театральной традиции вручили маленькие букетики цветов. А наши старшие коллеги глядели на нас с любопытством, желая понять, что же мы собой представляем.

Впрочем, незадолго до этого произошло событие, которое могло вселить в меня некоторую надежду на удачное будущее. Еще не был окончен четвертый курс училища, когда меня вдруг вызвали в театр. Чудовищно волнуясь, я пришел, дождался конца репетиции, и меня пригласили к Симонову. Он был внимателен ко мне, во время разговора глядел изучающе, видимо стараясь понять, стою ли я того шага, на который он собирался пойти. Но об этом позже…

Щукинское училище связано с Театром Вахтангова кровным родством. Поэтому мне так дорого было доверие, оказанное старшими товарищами. Вахтанговцы, вышедшие из стен этого же училища, увидели, что я свой для них, что я, так же как они, готов в искусстве пропагандировать и культивировать театральное вахтанговское начало. Кажется, это заметил и Рубен Николаевич Симонов.

Тридцать лет он руководил нашим театром. Как никто другой, он олицетворял вахтанговское начало. В те годы оно само жило в симоновском глубоком осмыслении действительности, в виртуозном ощущении формы, в артистичности его натуры и в глубокой, ревностной любви именно к Театру Вахтангова, ко всему, с чем связано это имя. Он любил театр прозорливо, постоянно думая о его будущем.

В 50-х годах Рубен Николаевич стал постепенно отходить от актерской работы, сосредоточиваясь больше на режиссуре и руководстве театром. Хороший режиссер уникален. В нем должно сочетаться множество порой противоречивых человеческих качеств. Воля может уживаться с наивностью, а дар администратора с поэтичностью. Режиссер должен понимать литературу и психологию человека, особенно актера, чтобы разбудить в нем темперамент и своеобразие. Режиссер – это политик, философ, организатор. Он объединяет в своей голове, в сердце множество различных профессий. Только тогда он – настоящий профессионал. Поэтому хороших режиссеров всегда было мало. А Симонов был именно хорошим режиссером.

Занятия с Рубеном Николаевичем доставляли большую радость. Его глубокое проникновение в сущность роли, его буйная, озорная фантазия, его удивительный такт в подходе к актеру, изумляющие неожиданностью, тонкостью и точностью показы, его умение в одном куске как бы «просветить» весь образ помогали нам понять и сыграть роль. Понимая ее с режиссерской позиции, он никогда не нагружал, не ломал актера, а внимательно следил за его работой. Он будто бы приглашал: «Сыграй роль по-своему!» И при всем громадном авторитете Рубена Николаевича актеры под его руководством никогда не чувствовали режиссерского, творческого диктата.

В 1967 году Симонов репетировал, как оказалось, свой последний спектакль, «Варшавскую мелодию», с таким упоением, с таким счастливым вдохновением, что я и сейчас вижу его сияющие глаза. Он упивался сюжетом, текстом, наслаждаясь работой над этой изящной, умной и глубоко драматичной пьесой Леонида Зорина.

«Варшавская мелодия» – одна из лучших пьес Зорина. Играя в ней, я всегда испытывал необычное чувство актерского покоя. Странно? Нет. Ты знаешь, что корабль, на котором ты плывешь, продуман до мелочей, что построен он точно, что все его части подогнаны разумно и целесообразно и он сам крепко скроен да ладно сшит. И абсолютно ясно, что он осилит плавание. Поэтому есть высшая справедливость в том, что именно «Варшавская мелодия» стала для Рубена Николаевича его лебединой песней. Она – своеобразное творческое завещание Симонова.

Он смотрел влюбленными глазами на Юлию Борисову, которая играла Гелену, заразительно хохотал, если у нас получалась какая-нибудь сцена. Одну репетицию, которая вдруг вошла в раскованное импровизационное русло, сцену в музее, когда Виктор, влюбленный в Гелю, думает не о музейных редкостях, а о том, как бы поцеловать ее, Симонов буквально прохохотал. Счастье творчества его пьянило. Он то и дело вытаскивал платок из нагрудного кармана и вытирал им катившиеся слезы. Есть такие редчайшие, счастливые минуты репетиций, когда все ладится, когда сам процесс рождения спектакля доставляет радость, а актеры расцветают, заражая друг друга творческим энтузиазмом. Вот такой была эта незабываемая репетиция, и она в моей памяти окрашивает этим теплым человечески-радостным светом весь спектакль, который рассказывал о грустной истории любви двоих людей. Казалось бы, их судьба столкнула для счастья, а они не сумели отстоять его в будничной суете. В житейских коллизиях побеждает сильный и верный, а Виктор, которого я играл, хотя обладает добрыми человеческими задатками, далеко не силен характером. В пьесе мы вместе старались рассказать о том, как одно предательство любви влечет за собой другое и как часто Виктор смиряется с этим, оправдывая свое отступничество непреодолимыми жизненными обстоятельствами: тогда в СССР вышел закон, запрещающий жениться на иностранках, а его любимая Геля – полька. Отступать в первый раз боязно и стыдно, а дальше это становится привычным.

Жизнь без любви и счастья прожита напрасно. Все мы знаем об этом. Поэтому наш элегически грустный спектакль затрагивал у зрителя какие-то глубоко в душе запрятанные струны, и мы, актеры, ясно чувствовали тепло зала, слушали ту прекрасную тишину, которая дороже всяких бурных аплодисментов. По изяществу и элегантности, с каким Рубен Николаевич поставил «Варшавскую мелодию», это был истинно вахтанговский спектакль. Ведь Симонов всем своим творчеством служил заветам Евгения Багратионовича. И нам, ученикам, он прививал любовь к вахтанговскому началу, любовь к театральности. Можно лишь глубоко пожалеть, что многие из его показов мы, актеры, смогли довести до зрителя не в самом лучшем виде.

Кроме Симонова было чему поучиться и у других вахтанговских актеров послевоенного времени. Труппа тогда была интересная, многообразная, богатая индивидуальностями и замечательными мастерами. Глубокий, неожиданный Михаил Федорович Астангов. Находящийся в ту пору в начале своего будущего блистательного взлета Сергей Владимирович Лукьянов. Имевший редкостную популярность Андрей Львович Абрикосов. Поразительный жизнелюб и озорник, человек большого и доброго сердца, при его известной всей стране комической внешности толстяка и эпикурейца, Анатолий Иосифович Горюнов. Сухой, одержимый, замкнутый, но очень точный актер Иван Васильевич Доронин. Один из умнейших мастеров сцены Иосиф Моисеевич Толчанов. Пронзительно талантливо играющий каждую роль Николай Сергеевич Плотников. Редкого чувства правды и достоверности Михаил Степанович Державин. А рядом работала Елизавета Георгиевна Алексеева – актриса с редким сценическим обаянием. Трагически мало сыгравшая ролей Анна Алексеевна Орочко. Экстравагантная, чудесно неожиданная и всегда узнаваемая в своей непохожести на всех Цецилия Львовна Мансурова. Находившаяся в расцвете своей огромной популярности Людмила Васильевна Целиковская. Труппа прекрасная, многоликая, разнообразная, что ни актер, то целый мир…

Но возвращаюсь к событиям незадолго до окончания мной четвертого курса училища: тогда в Театре Вахтангова шел спектакль «Крепость на Волге». В нем заглавной была роль Сергея Мироновича Кирова, которая казалась мне огромной и ответственной, требовавшей немалой физической нагрузки, учитывая энергичный, напористый, оптимистичный характер легендарного коммунистического деятеля. Кирова играл замечательный актер Михаил Степанович Державин, только он стал частенько прихварывать. Вероятно, в силу этого обстоятельства, а может, чтобы окончательно решить вопрос о моем приеме в труппу театра, Симонов надумал попробовать меня дублером в этой же роли. Недолгий разговор с ним закончился обращенной ко мне любезной просьбой подготовить какой-нибудь отрывок из пьесы с тем, чтобы показать его на сцене, – что я вскоре и сделал вместе с Юрием Катиным-Ярцевым.

«Надо играть храбро!» – говаривал Рубен Николаевич Симонов. И мы стремились быть храбрыми. В этом не было шапкозакидательства, пренебрежения к искусству, мастерству, профессионализму – ты просто освобождался от страха, однако достичь этого было нелегко.

Никогда не забуду день того показа и потому, что он решил мою дальнейшую жизнь, и потому, что я пережил тогда буквально панический страх. Прежде я выходил на сцену Театра Вахтангова лишь в качестве звонаря в пьесе «Дорога победы». Там в один из моментов раздавался мощный колокольный звон. Его-то, а еще какой-то взрыв мы и изображали вместе с Николаем Тимофеевым. Но это было за кулисами по условному сигналу, как говорится: «отзвонил и с колокольни прочь», а тут следовало выйти на громадную сцену, где стояли стол и два стула. В ожидании этого я дрожмя дрожал за кулисами и желал одного: чтобы показ не состоялся. «Не надо мне ни роли, ни театра, только бы не выходить на эту сцену!» – приблизительно такие мысли маячили у меня в мозгу. Я поминутно вытирал мокрые руки и судорожно припоминал слова, которые внезапно повыскакивали из головы. У актеров бывают ужасные сны, будто выходишь на сцену в большой роли и не помнишь ни одного слова. Я не раз видел их. А здесь не во сне, а наяву я совершенно не мог воспроизвести текст. И в таком состоянии я должен был сыграть оптимистичного, крепкого, веселого Кирова! Однако школа чего-нибудь да стоила, недаром я четыре года работал как лошадь. Поэтому, когда ко мне подошел помощник режиссера и сказал, что все в сборе и можно начинать, я собрал остатки воли и вышел на сцену на ватных ногах.

Огромная черная дыра зрительного зала была бездонной, молчаливой, абсолютно непроницаемой. Казалось, там нет ни одной живой души, но я-то знал, что сотни глаз придирчиво смотрят на меня. Как я пролепетал весь текст, как я не сел мимо стула, как я дожил до конца отрывка, не знаю до сих пор. Как я сыграл? Да, наверное, беспомощно-бодро. А о результатах просмотра мне сразу не сообщили, поэтому еще пришлось помучиться в ожидании вердикта, вынесенного мэтрами. Эх, хуже нет, чем ждать и догонять! Много позже мне сказали, что над ролью Кирова надо продолжать работать, и, хотя срок работы назван не был, эти слова сами по себе были многообещающими.

Но вот в училище отыграли мы свои выпускные спектакли. Вот уже Борис Евгеньевич Захава, сказав нам добрые напутственные слова, вручил дипломы, где было написано: «…окончил полный курс Театрального училища имени Б.В. Щукина, присвоена квалификация актера драматического театра». И вот уже я, обладатель синего диплома, вполне ощущаю себя драматическим актером и к тому же счастливцем, попавшим в труппу Вахтанговского театра. Лишь одно обстоятельство омрачало мое приподнятое настроение – неизбежность расставания с наставниками и товарищами, а жизнь потом не на шутку разбросала нас в разные стороны.

Тем летом театр уехал на гастроли в Минск, а я в свои последние каникулы отправился к родителям в Тару, где отъедался, отсыпался и ждал своего первого сезона. Ах эти невозвратные каникулярные дни! Ты приезжаешь отощавший и отвыкший от своих, входишь во внезапно уменьшившийся дом, наклоняешь голову, боясь удариться о притолоку. Она стала такой низкой! Прижимаешься в поцелуе к счастливой и хлопочущей маме, закуриваешь с отцом из подарочной пачки дорогих папирос и ешь, ешь без конца. Долгожданное домашнее тепло. Ты счастлив и немного горд, что приехал из самой Москвы, и рассказываешь об учебе, о жизни в столице, о планах на будущее, а отец и мать готовы слушать без конца твои не очень понятные для них рассказы. И впереди много свободных, беззаботных дней. Там рыбалка на Иртыше, сенокос под жарким сибирским солнцем, посещение городского сада, где за высокой изгородью каждый вечер танцуют под баян.

Это был последний раз, когда я полностью провел отпуск дома. В сентябре началась работа. На следующий год я выезжал с концертной бригадой на заработки, потом были киносъемки, и много лет пролетело, прежде чем я вновь собрался навестить родной город…

А пока, как всякий начинающий актер, я был полон надежд и веры в свою звезду. Это не от самоуверенности, которой нет в моей натуре, а от молодого ощущения сил, от перспективы работать в таком коллективе, как Театр Вахтангова, от жгучего желания добиться признания. Впереди была жизнь, и верилось, что ее можно сделать интересной, глубокой, творчески победной. А я находился в том возрасте, когда безоговорочно принимаешь афоризм «Человек – кузнец своего счастья». Где уж тогда соотнести его с реальными жизненными обстоятельствами?

Все же мудро устроен человек! Мы ничего не знаем наперед. И хорошо, что не знаем, иначе не каждый нашел бы в себе силы, чтобы преодолеть грядущие испытания. Глаза Младенца на картине Рафаэля «Сикстинская Мадонна» – это уже не детские глаза, ибо они загодя видят мученическую жизнь Христа. В них воплощена великая сила искусства, сумевшая передать безжалостное прозрение. От этих глаз нельзя оторваться, слишком многое хочется прочитать в них. Но этого не дано, поэтому человек верит, надеется и идет, преодолевая сложности, трудности, испытания. Одно из них ожидало меня вскоре по возвращении в Москву в начале моего первого сезона в Театре Вахтангова.

При составлении списка работ молодых актеров вспомнили мой показ в роли Кирова и решили окончательно ввести меня в спектакль. Сделать это поручили Анне Алексеевне Орочко – актрисе мощного трагического дара и вдохновенному педагогу. Началась работа, довольно скороспелая, быстрая, с одной задачей: не сорвать спектакль в отсутствие Михаила Степановича Державина, который все чаще чувствовал себя неважно. Моя главная цель заключалась в том, чтобы не выпасть из рисунка роли, созданного первым исполнителем.

Орочко работала со мной охотно и была очень внимательна к такому молокососу, каким был я, но требовательности не умаляла. Ведь задача перед нами стояла сложнейшая – сыграть исторического человека, облик и характер которого помнили и знали миллионы соотечественников. А театр обладает одной коварной особенностью: в юности, когда много сил и нет предела дыханию, еще не хватает опыта, мастерства, умения, обыкновенного навыка, выработанного годами ремесла. И подчас видишь, как молодой актер наломает дров с шумом и треском, но без всякого смысла. Чтобы избежать этого, я работал, выполняя все задания и подсказки Анны Алексеевны. Но на премьере она подарила мне редкий снимок Симонова с Щукиным и написала на нем известные слова: «Если бы юность умела, а старость могла».

Стараясь быстрее войти в уже готовый спектакль в так называемую очередь с одним из ведущих мастеров нашего театра, я хотел поймать роль и начал бегать по Арбату. Вернее сказать, быстро и целеустремленно ходить. Почему? Ища характер Кирова, я пытался выработать в себе ту насыщенность, ту энергичность, ту целеустремленность, которые, по-моему, ему были присущи. Мне казалось, что у такого человека привычная форма поведения должна соответствовать внутреннему миру. И я искал это ощущение в упругой и стремительной походке. Характер Кирова я также надеялся постичь, вслушиваясь в голос на грампластинке. В этой речи, даже при плохой записи, слышался какой-то упруго-уверенный, округлый, широкий и свободный голос. Звучали в нем непоколебимая вера, и сила, и убежденность. На этом материале я постепенно нащупывал роль, однако настоящие проблемы начались, когда мы подошли уже к костюму и гриму.

Выяснилось, что для облика Сергея Мироновича, этого кряжистого, широкоскулого человека, у меня не хватает ни тела, ни лица. Поэтому решили сшить на меня толщинки. Действительно, получилась плотная фигура, но беда в том, что из этого крепкого тела на тонкой юношеской шее торчало худое лицо плохо питавшегося студента. И вышло из этого несоответствия следующее.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)