banner banner banner
Жнец тёмных душ
Жнец тёмных душ
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жнец тёмных душ

скачать книгу бесплатно


С сопровождающим от американской стороны торгпред гулял по вечернему Новому Орлеану, и ноги сами вели его в злачные черные кварталы. Американец упирался, но отказать не мог. И вот они зашли не то в бар, где играли джаз, не то в дансинг, где наливали. Белыми в этом месте были только они.

Удивленный хозяин выделил им столик в углу и пристально следил за странными посетителями. Сопровождающий вертелся как на иголках, торгпред же был похож на ребенка в «Детском мире». Слышавший прежде всякий джаз и полюбивший его всей душой, он впервые понял суть этой музыки лишь тогда. Понял, что джаз в записи – как красотка на фотографии: можно восторгаться, но по-настоящему полюбить нельзя. Джаз – музыка живых и для живых. Непредсказуемая и неуправляемая. У торгпреда на глазах создавался мотив, который никогда не существовал до этого дня и никогда не мог быть повторен больше.

Он был до того очарован, что не заметил, как отошедшего в туалет сопровождающего перехватила группа крепких черных ребят и настойчиво подтолкнула к выходу. Когда концерт закончился, торгпред понял, что сидит посреди чужой страны, в толпе разгоряченных негров, совершенно один. И в этот миг на стол опустился стакан с бурбоном, а на пустовавший стул рядом сел хозяин заведения.

Он долго и недоверчиво расспрашивал торгпреда о его жизни и о такой непонятной любви белого к настоящему джазу. Наш герой, конечно, ему прочитал коммунистическую мораль, а после распитой бутылки и размягчившей душу беседы предложил помочь «хлопковому поясу» отделиться от США. Короче говоря, собеседники нашли друг друга. Когда пришла очередь откровенничать хозяину, он открыл торгпреду подлинную историю Дровосека.

Они с убийцей познакомились в этом же баре. Тот был уже почти старик, а на коленях его лежал саксофон, который Дровосек ласково и беспрестанно поглаживал. Из его сбивчивого рассказа можно было понять, что Дровосек до череды ужасных преступлений был самым обычным, не слишком удачливым джазменом. Днем надрываясь на тяжелой работе, вечерами он пытался выдуть из купленного на многолетние сбережения саксофона хоть что-то, похожее на музыку. И сходил с ума от бессилия. Однажды он краем уха услышал легенду про обряд перекрестка. Встав на пересечении дорог, можно было обменять свою душу у дьявола на что угодно. И Дровосек решился.

Он взял саксофон, пошел в полнолуние на пустынный перекресток и… жизнь его круто изменилась. Теперь Дровосек мог зарабатывать на хлеб музыкой, сливаясь с инструментом в блаженном экстазе. Но, как известно, за все приходится платить. Поэтому, отыграв очередной концерт, Дровосек шел убивать, практически теряя контроль над собственным телом, однако сохраняя трезвый рассудок. Его руки резали, кололи, рубили без промедления…

Никаких писем он, конечно же, не писал. Но именно письма вернули погружающегося в кровавое безумие Дровосека к жизни. Поначалу он не обращал внимания на перепечатки чванливых строк в газетах. Но требование слушать джаз пробудило в нем интерес.

Дровосек видел в темноте, слышал на мили окрест, и нос его через типографскую краску дотянулся до чернил письма, уцепился за тонкую ниточку запахов, свитую из дорогого парфюма, пармской ветчины и кубинских сигар. Аромат привел Дровосека в богатый квартал, к дому… владельца звукозаписывающей компании. И тогда убийца прозрел. Он понял, что его кровавая жатва – всего лишь навоз для хитрого белого дельца, который пачками скупал черных певичек и начинающих музыкантов, продавая их голоса – нет, их души, – втридорога.

В ночь, когда в бедном квартале вовсю играли джаз, Дровосек ворвался в дом дельца и забил того насмерть своим саксом, на котором не осталось ни вмятинки. Так как дело происходило в богатом районе и обстоятельства были совсем не похожи на обычный почерк Дровосека, никто не уловил связи этого убийства с другими. Сам же преступник опомнился уже на перекрестке. На том самом перекрестке. Он больше не чувствовал клокочущей ярости где-то внутри, но вместе с ней ушла и щекочуще-саднящая истома предвкушения непролитой музыки. Он припал губами к саксу, ударил пальцами по клапанам… Все было зря. С тех пор его наказанием было носить онемевший инструмент и память о всех совершенных убийствах.

Договорив, Дровосек попросил хозяина налить ему рюмку бурбона. Когда тот вернулся, старик сидел недвижимо – хозяин не сразу понял, что он мертв. Дровосека похоронили, а саксофон остался в баре – хозяин, заплативший за похороны, повесил его над стойкой. Прикасаться к инструменту было запрещено много лет. Это стало непререкаемо настолько, что, когда много лет спустя хозяин снял со стены саксофон и протянул его торгпреду, в переполненном дансинге стало тихо, как на кладбище. Минутой позже слегка потрепанный сопровождающий ворвался в зал вместе с отрядом полиции. Негров разогнали, хозяина арестовали, а торгпред поневоле стал обладателем страшного инструмента.

Я, конечно, спросил тогда, всерьез ли старик рассказал мне эту историю, на что он лишь пожал плечами, посоветовал быть осторожней в своих желаниях и внезапно засобирался.

Года два спустя мне довелось побывать в гостях у торгпреда. Он уже отошел от дел и вел полузатворническую жизнь в одной из высоток. Вместе с отцом они удалились для короткого разговора; я же, только войдя в гостиную, увидел висящий на стене саксофон. Инструмент просто приковал мой взгляд, я… кажется, даже немного возбудился от его призывных изгибов. Он объединял в себе женское и мужское начало, как чудесный гермафродит. Если я закрою глаза, могу представить его в мельчайших деталях даже сейчас. Да, так и есть, помню.

Не помню только, как оказался у стены, как придвинул к ней подвернувшийся под руку пуф, как взобрался на него, снял сакс со стены и почти успел прикоснуться к нему губами. Зато я помню пощечину, которую отвесил мне вырвавшийся из кабинета торгпред. Ни до, ни после никто не смел бить меня так. Но где-то в глубине души я знал, что полностью заслуживаю этого. Не знал мой отец, который навсегда поставил на хорошем знакомом крест. Говорят, он отказал ему в возможности достать импортное обезболивающее, когда старика съедал рак. Впрочем, на этом история Дровосека и его саксофона закончена. Я никогда его не увижу и, честно говоря, очень рад этому.

* * *

Саша наконец подошел к столу, махнул водки и тяжело опустился на лавку.

– Кто знает, сынок, кто знает… – задумчиво проговорил Генрихович. – Но спасибо за историю, не подозревал в тебе такого Цицерона.

Саша не ответил, губы его сжались так плотно, что, казалось, кто-то стер рот ластиком с его лица.

– А у меня тоже есть история! – На лице Стасика читались одновременно восхищение и испуг; он вытянулся, как ученик на уроке, и заговорил.

* * *

Я не стану даже намекать, от кого ее услышал. Скажу только, что теперь он большой военный. Вот.

В войну дело было. Отряд белорусских партизан отправился на рейд в фашистский тыл. Партизан этих фрицы боялись как огня, поэтому решились уничтожить их любой ценой. Собрали, значит, побольше солдат, и майор повел их в лес, где партизаны укрылись. Но даже превосходство числом не слишком придавало уверенности. Темные, вековые, необжитые чащобы порой страшнее пуль. День за днем петляли фрицы по лесам. Наконец им улыбнулась удача – почти выследили они партизан, вышли к опустевшему лагерю. Вот.

Обыскав лагерь, они собирались двинуться дальше, но раздался из самой глубины леса гордый бой барабана. Майор дал команду обороняться, ожидая атаки, однако звук наоборот стал постепенно отдаляться. И тогда фрицы бросились следом. А барабанщик был неутомим, держал ритм днем и ночью. Но главное – никогда не останавливался. Несколько дней фрицы провели в изматывающем марше, а он все колотил, будто одержимый. Продираться сквозь дебри становилось труднее с каждым часом, под ногами земля размягчалась, пока не превратилась в настоящее болото. Вот.

Фрицы уже не рады были своему плану, однако повернуть назад не могли – неба над головой не видно, карты врут, стрелка компаса указывает только туда, где бьет неутомимый барабан. Идти все тяжелее, топь кругом, еще и туман спустился. А потом барабан умолк. И воцарилась тяжелая тишина. Словно сердце, своим биением направлявшее группу, умерло, замолкло. И эта тишина стала сводить фрицев с ума. Они перестали слушаться приказов: разбредались по болоту, тонули, почти не сопротивляясь и не спеша помочь ближнему, травились болотной ягодой. Вот.

А потом из тумана появилась фигура совсем юного мальчишки. На шее его болтался пробитый барабан, пальцы сжимали остатки палочек. Проклял мальчик уцелевших фрицев по матери и скрылся в лесу. Бросились фашисты следом, но уже поспеть не могли. Один только осатаневший майор шел по его следу до самого лагеря. Там он нашел мальчишку лежащим без чувств. Схватил его и поволок к своим. Мальчишку допрашивали, пытали, но он ничего не выдал. В углу стоял его лопнувший от немыслимого напряжения барабан. Наконец, поняв, что ничего им из пленника не выбить, они решились на страшную месть. С мальчика заживо сняли кожу, а потом натянули ее на барабан. Вот.

Следующим утром как снег на голову свалился фрицам тот самый партизанский отряд. Чтобы спасти товарищей, мальчишка вызвался отвлечь врага. Теперь же партизаны пришли за мальчиком. Когда обнаружили они истерзанного друга, не осталось в их сердцах пощады – убили партизаны всех уцелевших фрицев. Потом похоронили мальчика, а барабан, напоминавший им о друге, забрали с собой. Говорили, звук его стал с тех пор сродни раскатам грома – резким, трескучим, оглушительным. Фрицы же содрогались, услышав что-то хоть чуть-чуть напоминающее барабанный бой.

Вот.

* * *

Стасик раскраснелся, как уголек, – казалось, он ждал аплодисментов. Но все были недвижимы, и пришлось ему сесть на прежнее место, чтобы Генрихович назначил следующего рассказчика.

– Ну, продолжать тебе, жертва государственного антисемитизма.

Альберт не сразу понял, что обращаются к нему, поэтому ответил Саша.

– Не надо этого. Он наш. Ну, в хорошем смысле советский. Почти русский.

Альберт лишь недоуменно сверкнул очками на заступника.

– Да мне-то какая разница? – усмехнулся Генрихович. – Просто я тут сижу при всех своих талантах и образованиях, а его папашка небось стройтрестом руководит. Не так, скажешь? А всё жалуются.

– Раз уж вас так интересует, почему евреев всегда беспокоит один только намек на погром, – вскинулся Альберт, – я расскажу вам одну историю.

* * *

Все произошло в один из бесчисленных еврейских погромов на юге царской Украины. О точном времени и месте я нарочно умолчу, равно как и о национальности погромщиков, потому как происходили погромы тогда часто, всюду и почти по одинаковому сценарию. Кто честнее – били в лице евреев своих деловых конкурентов, кто изощренней – искали повод в виде ритуальных убийств. Впрочем, некоторые обходились и без сколько-либо внятной аргументации. Это могли быть русские, украинцы, грузины, молдаване, казаки или даже греки…

В тот день весь город оказался на улицах. Где-то пыталась дать отпор еврейская самооборона, кто-то спешил за помощью к равнодушно наблюдающим насилие полицейским, кто-то просто спасался бегством, забыв обо всем. Погромщики врывались в лавки, рассовывали по карманам копеечный товар, пили любое найденное спиртное. Ежесекундно звенели выбитые стекла, треск нарастающего пожара заглушал крики людей. Дело, конечно, было не в грабеже, это был механический рефлекс. Им хотелось унижения, крови. Изнасилования были не следствием возбуждения, а лишь проявлением жестокости.

И поверите вы мне, если я скажу, что был в городе один человек, который ничего этого не слышал? А это истинная правда. Он был пианист. Отказавшись пойти по стопам отца-ребе, он изо дня в день тренировал свою блестящую технику. Пианист был так одержим, что, садясь с утра за рояль, не вставал порой до самых сумерек. Даже когда инструмент не издавал звуков, музыка, скопившаяся у него в голове, заслоняла весь мир. Выстрелы за окном были для пианиста не громче хлопушек, крики – не назойливей детских считалок.

Когда погромщики вошли в комнату, пианист ничего не услышал. Он не слышал, как стучали по паркету каблуки, как незваные гости удивленно перешучивались и бесцеремонно шарили по шкафам. Не обонял смрад сивухи и самосадного табаку. В мире музыки это было попросту невозможно. Вернула его в наш скорбный мир жесточайшая боль в пальцах и кистях. Пока двое, схватив, удерживали пианиста, третий раз за разом наваливался на тяжелую крышку всем весом, давя руки несчастного.

Ничего не понимающий пианист выл. Но выл не от боли. Не только от нее. Он знал твердо и наверняка, что никогда больше не сможет играть. Выл так страшно, что погромщики не стали его добивать и поспешили уйти. Пианист же, не понимая до конца, зачем это делает, забрался в рояль, лег прямо на струны, прикрывшись, насколько это было возможно, крышкой. Он думал, что обязательно умрет, что рояль станет для него гробом. А еще пианист молился, трогая искалеченными пальцами струны и прося забрать вместе с его жизнью жизни погромщиков. Он переходил с русского на идиш, а проклятия его становились все страшнее.

Пианист, конечно, выжил. Я видел его руки, его пальцы. Они принадлежали моему деду. А каждый из погромщиков вскоре после трагедии кончил ужасной и необъяснимой смертью. Первому начисто отпилили голову рояльной струной. Второго нашли изрешеченным сотней металлических штырей, в которых узнали рояльные колки – вирбели. И если гибель первых двоих еще можно списать на убийство, пусть и изощренное, то третьего обнаружили в запертой изнутри комнате. Его словно пережевали огромные челюсти, оставив бесформенный мешок, набитый костями и мясом.

* * *

Альберт снял очки, потер раскрасневшиеся глаза и закончил:

– По этой причине разговоры о всяком, пусть только гипотетически возможном, насилии, все евреи мира воспринимают одинаково.

Альберт, кажется, собирался продолжить, но его прервал долгий раскатистый смех Володи. В полной тишине он смеялся так долго, что на глазах его выступили слезы. А после и сам смех перешел в рыдания.

– Что ж, – подытожил Генрихович, – у нас осталась еще одна история. Давай, Володя, соберись напоследок.

* * *

В моей истории не будет никакой мистики. Почти. Бывает, что жизнь куда страшнее пересказанных через третьи руки историй. Потому что она здесь и сейчас. Жила на свете девочка Валя. Из простой, можно сказать бедной семьи. Наивная, доверчивая. Красивая простой, глубокой красотой. Работала, училась на вечернем. Вся жизнь у нее была впереди. Знала Валя, что отучится она на отлично, что будет у нее дом или квартира, нашим государством всякому труженику гарантированная, что будет любимый муж и будут дети. Чрезмерно ли было ее желание? Нет. С большою долей вероятности так и было бы. Потому что училась она на отлично, работы не боялась; и был у нее друг. Друг, души в Вале не чаявший.

По выходным друг этот играл в клубном ансамбле на баяне. Для души играл, не для денег. А в понедельник вставал и шел на завод. И тоже был жизнью своей почти что доволен. Тоже знал, что впереди у него только хорошее. Но бывают и между близкими людьми обиды. Хотела Валя пойти в ресторан, послушать столичный джаз. А другу ее тогда не до ресторанов было, копил он на колечко и на свадьбу, чтобы по-человечески. К тому же взыграла в нем творческая ревность, не без этого. Одним словом, пошла Валя в ресторан с подругой.

И вскружил ей голову не то джаз, не то коктейль «карнавал», не то угостивший ее коктейлем красавец-саксофонист Саша. Хранившая душевную и телесную чистоту Валя не видела ничего дурного в том, чтобы принять приглашение и немного поговорить о музыке с Сашей и двумя его друзьями, Стасом и Альбертом. Валина подруга сперва согласилась отправиться в гостиницу неподалеку, но уже у дверей сказала, что ей пора домой. Вале же было одинаково неловко и оставаться одной, и отказываться от приглашения. Она сказала, что задержится буквально на полчаса. Но ребята раз за разом давили на жалость, льстили, подливали…

А потом изнасиловали ее. По очереди.

Вернулась Валя домой с червонцем, который вручил ей напоследок Саша. Рассказала эту историю матери, а пока та бегала в милицию, повесилась в чулане. Вечером ее друг, баянист Володя, осознав, какую ошибку совершил накануне, пришел свататься. С цветами. С кольцом.

Когда он ворвался в гостиницу, номер был пуст. В милиции поначалу зашевелились, но, узнав имена подозреваемых, быстро свернули расследование. Так уж вышло, что все они были детьми людей чересчур влиятельных, а доказательств у семьи погибшей не было никаких.

Три года Володя не мог жить. Сначала пил, потом лежал в психбольнице. Там он и встретил человека, рассказавшего ему про Дом вечного джаза и давшего адрес с несуществующей улицей на мятой бумажке. Володя ему тогда не поверил. Но первое, что он увидел после выписки, – была ресторанная афиша.

Да, это были они. Как ни в чем не бывало Саша, Стас и Альберт готовились выступить в том же ресторане. На вокзале троицу встретил увлеченный джазом восторженный и дураковатый провинциал Володя. Он таскал их чемоданы, бегал в магазин, обещал экскурсию по городу – все, лишь бы приобщиться к прекрасному. У Володи был с собой цианид, был нож. Он выбирал, как и когда кончит этих гадов, но неожиданно заметил указатель с названием той самой несуществующей улицы. И понял, что сегодня ему не придется марать рук.

* * *

Володя обвел взглядом троих товарищей. Генрихович следил за происходящим с нескрываемым интересом. Первым смог заговорить Альберт.

– Я не насиловал. Я был против.

– Практиковал непротивление злу насилием? – ухмыльнулся сторож.

– Не всегда плохие поступки совершают плохие люди, – медленно проговорил Саша, словно сам не верил в свои слова. – Мы дураки были молодые. И ничего не знали о судьбе этой… Вали.

– На самом деле ее звали Лидой, – тихо сказал Володя. Вы даже имени ее не запомнили.

– И что теперь? – Стасик вскочил с лавки, половину его лица заливал горячечный пурпур, половина была белой, как простыня. – Думаете, можете нас запугать?

– Никто не будет никого запугивать, – спокойно ответил Генрихович. – И убивать не будет.

– А зачем тогда этот спектакль? – В словах Саши было больше усталости, чем вызова.

– Затем, что перед нашим выступлением хорошо бы душу очистить. Чтобы ничего не тяготило, чтобы только полет, импровизация, счастье. – Генрихович поднялся со своего стула. – Идем!

Он отпер дверь и вышел первым, за сторожем проследовал Володя. Лишь тогда, опасливо перешептываясь, выглянули в темный коридор Саша, Стасик и Альберт.

– Не отставайте, здесь без меня опасно, – крикнул Генрихович и свернул за угол.

Шли они впотьмах как будто целую вечность, пока сторож жестом фокусника не отворил двери в огромную концертную залу. Зрительские места пустовали, на залитой же светом сцене выстроились в ряд инструменты. Саша дрожащими руками поднял сверкающий сакс, который узнал бы из тысячи. Стасик перекинул через шею ремень барабана и погладил потемневшую кожу в пятнышках мальчишеских родинок. Альберт опустился на банкетку перед гробоподобным роялем, на пожелтевших клавишах которого отчетливо виднелись следы замытой крови. Володя взял свой старенький баян. Генрихович подошел к стоявшему на авансцене рекордеру и водрузил на него чистый рентгеновский снимок.

Стоило сторожу нажать на кнопку записи – и четверка заиграла разом, без раскачки. Генрихович сел, свесив ноги с края сцены, и мечтательно закрыл глаза. Музыка была прекрасна. Она фланировала от легкомысленности к напору, от жизнерадостности к меланхолии. Ее хотелось слушать не дыша, остановив сердце, мешающее идеальному ритму, и в то же время хотелось вскочить, чтобы танцевать под нее до изнеможения. Музыка останавливала время, стирала весь мир за пределами зала. Она стирала память о прошлых неудачах и тревожные предвкушения грядущих. Хотелось, чтобы она не кончалась никогда.

Первым стал задыхаться саксофон. В прямом смысле. Генрихович обернулся и увидел, как ожесточенно пытается Саша вдуть воздух в инструмент, но на самом деле раздувается сам. Глаза парня выкатились из орбит, шея расплылась, как у больного базедовой болезнью, живот и грудь надулись так, что водолазка задралась почти до шеи. Сакс ревел пожарной сиреной – Сашины пальцы продолжали исправно нажимать на клапаны. А потом Саша лопнул, как мясная хлопушка, разбрызгивая в стороны мелкую красную морось.

Остальных музыкантов объял ужас, даже с лица Володи сползло прежнее равнодушие, но было видно, что они уже не могут остановиться.

Следующим был Стасик. Палочки лопнули у него в руках, и Стасик с громовым грохотом принялся биться в барабан, ставший как будто каменным. Было видно, как ладони его окрасились кровью, доносился хруст костей, но барабанщик не сбавлял силы ударов, под которыми его конечности укорачивались, как карандаши под натиском точилки. Когда бить стало попросту нечем – из плечей Стасика торчали теперь бессильные культи – он опустился на колени и принялся бить в барабан лбом. Нескольких ударов хватило, чтобы голова его расплылась забытым на подоконнике плодово-ягодным мороженым. Но даже после этого Стасик – точнее, то, что от него осталось, – пытался из последних сил броситься на барабан грудью.

Альберт понял, что будет следующим, из глаз его брызнули слезы, и в этот же миг рояль, как огромная лягушка, проглотил его. Пока челюсть крышки трамбовала тело внутрь, не поместившиеся ноги по-кукольному вздрагивали в такт музыке. Высосав из жертвы все, что было можно, рояль срыгнул на пол горсть костей, выглядывавших из прорех кожаного колобка.

– Ну что, Володя, пришла пора оплатить долг, – лукаво подмигнул парню Генрихович.

Володя все шире разводил в стороны меха баяна, и вслед за ними раздавалась его грудная клетка. Трещали кости, трещала одежда. Наконец ребра разошлись так сильно, что кожа между ними лопнула, и в прорехе показалось еще бьющееся сердце. Мгновением спустя все было кончено.

Сторож снял с рекордера готовую пластинку и вышел из залы. Через закрытые двери он слышал нарастающий гул аплодисментов. В кабинете Генрихович положил «кости» в конверт, подписал его и отправил в шкап. После этого вымыл рюмки, достал из ящика в углу новую бутылку «охотничьей», взамен поставив пустую тару. Сторож хотел было присесть, но чуткое ухо расслышало несмелый стук в дверь. Дежурство в Доме вечного джаза никак не кончалось.

Оксана Заугольная

Хвосты

Алина умерла. Как глупо! И непонятно, что хуже – лежать на полу собственной кухни и знать, что пролежишь так еще долго, пока не протухнешь, запахом не протечешь к соседям, которые и забьют тревогу, или понимать, что смерть вовсе не конец ощущений. Стало только хуже, Алина по-прежнему все чувствовала, но не могла пошевелить даже пальцем или закрыть начинающие сохнуть глаза. Ничего.

С мамой она дежурно созванивалась на Новый год, и следующий звонок планировалсяне скоро, на Восьмое марта. Ах нет, мама может позвонить еще семнадцатого февраля, когда Алине исполнится тридцать четыре. Должно было исполниться, неудачница!

Ноги мерзли, задница тоже. И совершенно не вовремя обострился слух. Она даже не могла скрипеть зубами от раздражения, которое вызывает неплотно закрытый кран. Капает совсем немного, но каждый раз бьется о стоящую в раковине немытую посуду. Прекрасно просто, люди найдут не только ее распухший вонючий труп, но и грязную посуду в раковине, в комнате тоже бардак, да и трусы она сегодня надела удобные, а не красивые. Она же не собиралась куда-то идти. В некотором роде и не пошла.

Алина хотела рассмеяться своим сумбурным глупым мыслям, но мертвое тело и это не позволило.

К смерти вообще дано приготовиться не многим, но настолько быть неготовой надо уметь. Хорошо хоть, корм кошкам сыпется автоматически и хватит там надолго. «Боже, благослови изобретателя автоматических кормушек, если ты есть, конечно». Алина находилась в том состоянии, когда уже начинаешь сомневаться в существовании бога. Словно в ответ на ее мысли, из коридора послышались кошачьи шаги. Это, наверное, в каких-нибудь сказках кошки ходят бесшумно. Или просто Алине достались неправильные кошки, которые топали, как маленькое стадо. В любом случае сейчас все четыре заявились на кухню.

Алина не видела их, ей вообще доступен был лишь плохо прокрашенный со следами кисти потолок. И спасибо за эти следы, иначе совсем с ума бы сошла! Но, несмотря на это, она точно знала, где какая из кошек.

Трехцветная «дворянка» Фрося остановилась у входа на кухню и деликатно ждет, когда ее позовут. Не дождешься, милая, не в этот раз. Самая старшая из Алининых кошек, подобранная «на счастье» в подворотне еще котенком, Фрося отличалась королевским воспитанием и совершенно не кошачьей скромностью. Сибирская Беатриска-Ириска сразу побежала есть, да с таким шумом, словно кошечку держали взаперти и вот наконец-то допустили до еды. Персидская Луша забралась на ноги раскинувшейся на полу хозяйки и свернулась клубком подремать. Эта кошка засыпала где угодно, и она вряд ли вообще заметит когда-нибудь, что хозяйка умерла. И наконец – Банни. Новенькая в их женском кошачьем царстве.

Банни Алине привезла подруга прямо из Японии. Строго говоря, «неправильного» бобтейла Катя привезла для себя. Ездила учить язык и за приключениями, а нашла жениха и вот такую кошечку с длинноватым для бобтейла хвостом. Подарок жениха. Так что, выправив все документы для перелета, она повезла Банни домой. Жених должен был приехать следом, но что-то не сложилось. Катя не объясняла, а Алина не спрашивала. На кошку у Кати началась сильная аллергия, да и глаза подарок мозолил, надрывал разбитое сердце. Не в силах помочь подруге утешиться из-за потери вероломного японца – ну не сильна она в утешениях! – Алина легко взяла кошку, сменив какое-то очень японское имя на домашнее имя любимой героини Сейлор Мун.

Банни была кошечкой умной, исправно ходила в лоток, ела любой корм и не драла обои. А что хвост длиннее, чем у любого бобтейла, – так Алине кошки не для выставок, а для души.

И вот сейчас Алина лежала и слышала, как Банни подходит к ее руке и с мурчанием трется о тыльную сторону холодной ладони. Не успев умилиться такой преданности новенькой, Алина почувствовала шершавый кошачий язык на коже.

Сначала ей было даже приятно, теплый зверь методично проходился языком по руке. Но потом она поняла, что Банни лижет в одном и том же месте, а шершавый язык дарит не ласковые прикосновения, а проходит как наждак, сдирая кожу, пролизывая ее до мяса и глубже, к кости.

«Да она меня жрет! – с опозданием сообразила Алина. – Ладно хоть не с лица начала».

Картина распухшего вонючего трупа перед глазами обрела еще больше красок: теперь он был обглодан до костей. Как знать, может, остальные кошки тоже присоединятся к Банни, когда поймут, что сухой корм – это сухой корм, а хозяйка все-таки может и испортиться…

От этих мыслей Алину замутило, боль в руке стала невыносимой, а тошнота комковато подбиралась к горлу.

«Как же глупо я умерла! – с отчаянием подумала Алина. – Стоп. А как именно я умерла?».

Эта мысль, тошнота, боль – все смешалось во взрывоопасную смесь, которая буквально подкинула Алину в воздух, и она рывком села. На кровати.

Размышлять об этом было некогда, она бегом помчалась в туалет, чудом не споткнувшись о вышедших на шум в коридор кошек, где наконец и облегчила бунтующий желудок, низко наклонившись над унитазом. Потом Алина долго полоскала рот под краном и вытирала руки, набираясь смелости зайти на кухню. Сон был слишком яркий. Она, может, и отравилась суши, но этим объяснялась тошнота, никак не остальное.

Отругав себя за трусость, Алина набрала мамин номер.

– Что-то случилось, Алиночка? – Голос мамы был встревоженным. Еще бы, они не созванивались без повода… дай вспомнить сколько. Пару лет точно. С тех пор как разругались из-за того, что Алина вместо мужа и детей завела еще двух кошек в компанию к Фросе. И мама не хотела понимать, что Алина просто не желает, как все, заводить семью просто «чтобы было». Мама в сердцах сказала, что лучше бы она залетела и вышла замуж, а потом развелась через полгода, как пара ее подруг, и этого Алина простить не смогла.

Но сейчас ей не хотелось быть в квартире совсем одной. И она позвонила маме.

– Нет, мама, просто хотела узнать, как у тебя дела, – как можно аккуратнее ответила Алина, носком ноги толкая дверь в кухню.

Капает кран на грязную посуду. На столе крошки и недопитый чай. Больше ничего. Под ногами пронеслась Ириска и бросилась к еде. Луша с мурчанием начала тереться о ноги, Фрося со скорбным выражением на морде застряла у входа, переминаясь с лапы на лапу.