скачать книгу бесплатно
– Сердце, – тихо сказал Клаварош.
– Так, сердце. Первым делом ты, сударь, запомни – двигаться нельзя. Только пальчиками шевели, прочее – под запретом. И дыши тихонечко. Теперь я спрашивать буду, а ты глазами отвечай, коли «да» – моргай. С утра сердце прихватило? Днем? Ближе к вечеру? Ага. Слабость когда ощутил? Тогда же? Ближе к ночи?
Федька завороженно слушал доктора и завидовал его спокойствию. Оно, конечно, Матвей немало больных перевидал, и сам Федька в чумную пору не раз следил за агонией, чтобы тут же выволочь мертвеца крюком, закинуть на фуру и, провезя через пол-Москвы, упокоить в общей яме. Однако это был не простой больной, это был Клаварош!
Матвей пощупал Клаварошу пульс.
– Слабоват… Ты, сударь мой, лежи, не шелохнувшись, сейчас тебе питье принесут, полегчает, но – Боже упаси шевелиться. Погоди, схожу к раненой девице и к тебе вернусь.
Матвей встал и, подхватив за железное кольцо свою шкатулку, вышел из комнаты. Тут он увидел Федьку с Демкой.
– Чего это вы тут встали? А ну, живо к нему! Говорите с ним, хвалите его! Ишь, торчат! Архаровцы!
Он замахнулся кулаком на Демку и тут же поспешил прочь.
Демка покосился на Федьку. Федька покосился на Демку.
Что ж тут поделать – архаровцы… Оба. И Клаварош тоже…
Демка, поняв, что Федька с ним разговаривать не собирается, вошел в комнатку первым, сел на согретый Матвеем стул и сказал очень тихо:
– Прости смуряка, Иван Львович…
Клаварош моргнул.
Многое ему сейчас было безразлично – беда, одолевшая его тело, отнимала все внимание и все силы души. Ночная погоня за Демкой, драка, захлестнувший Демкино горло арапник – уже не имели значения. Сейчас он мог только простить.
Федька встал в дверях и смотрел на них, понимая, что между ними случилось нечто необычное, и ожидая хоть каких-то объяснений. Так они и молчали, трое архаровцев, вопреки приказу Матвея говорить приятное и хвалить Клавароша. И диким казалось, что кто-то вдруг может громко заговорить. Да и ненужным, пожалуй…
Матвей зашел в столовую, где Никодимка хлопотал вокруг Левушки. Количество тарелок и плошек на столе уже становилось нелепым – одному человеку столько и за три дня не съесть. Левушка быстро глотал гречневую кашу. Напротив сидел Архаров, грыз любимый сладкий сухарь. За спиной у Архарова стоял в ожидании распоряжений Меркурий Иванович, а Саша Коробов сидел поодаль на табурете и отчаянно зевал.
– Ты, сударь, три дня голодал? – спросил Матвей, уже знавший многие подробности от Сеньки и слуг. – Ну так и будет с тебя! Не то брюхо вывернет наизнанку. Будет, будет!
Он сам отодвинул Левушкину миску с кашей и прикрикнул на Никодимку, чтобы камердинер умерил свое рвение.
– Что Клаварош? – спросил Архаров.
– Я ему опиумной настойки в молоко накапаю, боль снимет, авось уснет, – отвечал Матвей. – И не шевелить! Никодимка, вели на поварне молока полкружки нагреть. Завтра послать за настойками – из оленьего рога и боярышниковой. Запомнил?
– Мало нам одного, теперь еще этот. Лазарет, а не дом, – буркнул Архаров.
– Лазарета ты, Николашка, не видывал. Молод, зелен! – как в былые времена, отбрил его Матвей. – Ты полагаешь, забрался сдуру в чумной барак – и все про лазареты понял. А как безумцев врачуют – видал?
– Матвей, ступай наверх, – сказал Архаров.
– Ты меня среди ночи из постели поднял, я есть хочу, – доктор сел рядом с Левушкой, который, лишившись миски, ссутулился, положил руки на колени и являл собой воплощенное бессилие. – Меркурий Иванович, это у вас рейнское, что ли?
Он плеснул вина в стопку и выпил. Спорить с ним было невозможно. Закусил соленым рыжиком, потом кинул в рот кусочек маковника. Подумал, съел еще один рыжик. Архаров следил за этим гастрономическим безобразием с любопытством.
– А с безумцами дело я имел смолоду, да еще с какими! – вдруг похвастался Матвей. – Тебе, Николаша, и не снилось.
– Матвей Ильич! – воззвал Меркурий Иванович, который страсть как любил всякие потешные истории из врачебной деятельности, однако полагал, что сейчас не до них.
– Кстати, то время, когда я умалишенных врачевал, как раз на Москву выпало. Я тогда состоял при первом ее величества лейб-медике Бургаве, а его покойная государыня всюду с собой тащила, ну и я так и катался из Петербурга в Москву да обратно. А в Москве она изволила живать месяцами. И вот как-то сбрел у нее с ума камер-лакей. Буйствовать начал, на людей кидался. Но государыне кто-то наплел, что его можно запросто вылечить, и она приказала Бургаву иметь уход за камер-лакеем – убей, не помню, как эту беспокойную чучелу звали. Бургава поселили при дворе и вблизи его покоев отвели помещения для умалишенного. Ну, ладно бы один камер-лакей, но вскоре спятить изволил полковник Лейтрум. Высвобождают еще комнату вблизи Бургава, внедряют туда Лейтрума. Недели не проходит – в Воскресенском монастыре инок святости возжелал и по той причине известных мест себя лишил, собственноручно, бритвой.
– Хотел бы я знать, как в обитель бритва попала, – заметил Архаров. – Им-то там она ни к чему.
– Видать, давно готовился и тайно принес. Это сочли новым видом безумства и, как ты полагаешь, куда девали монашка?
– К Бургаву, – покорно отвечал Архаров, быстро посмотрев на Левушку. Но тот, поди, и не слышал докторской байки.
– Стало быть, живем мы уже с тремя умалишенными. Потом к ним прибавляется майор Чоглоков – а с какой блажью, я уж запамятовал. Помню только, что для чего-то по часам петухом кричал, с некой тайной целью. И, наконец, привозят еще пятого – семеновца Чаадаева. Слыханное ли дело, чтобы гвардии майор себе особливого бога изобрел? А этот громогласно признал за бога персидского шаха Надира. Составилась у нас этакая коллекция – по обе стороны помещений Бургава пять комнат, и в каждой страдалец на свой лад с ума сходит. Потом еще кого-то привезли – и иначе, как придворным домом умалишенных сей флигелек уж не называли. Потом государыне сия игрушка надоела, и мы от безумцев как-то избавились. А у тебя двое пациентов смирнехонько лежат – какого ж тебе рожна надобно?
И тут Левушка вскочил.
Он попытался что-то выкрикнуть, но звуки сбились в ком, застряли в горле, голос сорвался, Левушка бешено покраснел от натуги и стыда.
– Матвей, пошел вон! – заорал Архаров.
Доктор попятился, и тут Меркурий Иванович, обхватив его за плечи, очень быстро спровадил рассказчика прочь. А к Левушке кинулся доселе незаметный Саша Коробов, давний приятель.
– Ты сядь, сядь, – быстро заговорил он, – вот сюда, сюда, вот так… Сейчас он Анюту перевяжет, лекарства ей даст, он вылечит, доктор-то он хороший…
Левушка позволил усадить себя за стол. Вопреки Матвееву запрету, Саша стал двигать к нему миски и плошки, щедро налил в стопку вина из зеленой бутыли. Подумал, налил и себе.
– Помянем, – предложил он, – земля им пухом…
Левушка выпил вино, как воду, не ощущая его крепости и вкуса.
– Водки нужно, – негромко сказал вернувшийся Меркурий Иванович. – И спать уложить.
– Нет, – возразил Архаров. – Он сейчас очухается и заговорит. Тучков!
Левушка угрюмо посмотрел на него.
– Как это все было?
С давних времен Архаров усвоил – никого жалеть нельзя. Когда человек понимает, что его жалеют, на пользу ему сие не пойдет. И сейчас он хотел переломить Левушкино возбужденное состояние, погасить, как гасят факел в ведре с водой. Ради его же блага. Слыханное ли дело – чтобы гвардейский подпоручик визжал, как купчиха, у которой кошелек срезали?
– Как?
– Да.
– Ну, как… Ты Гребнева помнишь?
– Семеновца?
Левушка кивнул.
– Так ты рассказывай.
– Да…
Архаров молча смотрел на Левушку – без избыточного сочувствия, просто ждал. Левушка поднял глаза, увидел недвижное крупное лицо, решительно ничего не выражающее, и вздохнул.
– А чего тут рассказывать… Когда государыня дополнительные части в Казань послала, мы с ними увязались – у меня в Заволжье, сам знаешь, что ни деревенька – то родня, у Сапрыкина тоже, царствие ему небесное, у Алеши Гребнева… Господи Иисусе, все ведь пропали…
– Пей, – сказал Архаров. – Меркурий Иванович, тащи еще, рейнского тащи, да покрепче. Так вы отпуска выправили и поехали с армией?
Домоправитель коротко поклонился и вышел.
– Ну да… Матушка меня благословила, плакала – сестрицы у нее… Сам знаешь, самозванец никого не щадит. А у нас в деревеньках кто? Старухи да дети! И старики, что еще при царе Петре воевали! Он и их вешал! Николаша, я видел – виселица, на ней дедушка восьмидесяти лет, под ней – женщины мертвые, велел застрелить… Николаша!..
Левушка опять начал закипать.
– Пей. Пей, дурак, – Архаров плеснул остатки из бутылки в стопку. – Думаешь, ты виноват? Не успел, не уберег? Пей! Жив остался – отомстишь за своих! И сие будет по-божески! Пей!
И сам опрокинул стопку.
– Я думал – успел… Мы четырьмя санями ехали, торопились, все добро побросали… У самой Москвы, Николаша! Менее двадцати верст оставалось, Николаша! В женщин стреляли, в старух… Убирайся к черту со своими утешениями! Должен был спасти, понимаешь? Я – офицер, преображенец, я должен был, должен был…
– Ты девочку спас, а касаемо других – такая, значит, воля Божья, – тихо произнес Архаров, зная, что Левушка слышит, да только разумных слов в душу не допускает.
Но друг посмотрел на него нехорошим взглядом.
– Нет на то Божьей воли! – выкрикнул он. – Завтра же еду к князю! В армию! К Бибикову! Я за все посчитаюсь!
– Меркурий Иванович, еще тащи! – заорал Архаров. – Куда ты, чучела ленивая, запропал?!
Домоправитель вошел, неся за горлышки две бутылки в соломенной оплетке.
– Ваша милость, шли бы вы спать, – сказал он Архарову без всякого почтения. – А я с господином Тучковым побуду.
– Какого черта?! – спросил, ушам своим не веря, Архаров.
Меркурий Иванович поставил бутылки на стол.
– Тут гвардейцу делать нечего. Тут лишь мы, армейцы, вразумить сумеем. Ступайте, Николай Петрович, до рассвета успеете вздремнуть, вон Саша с книжкой ждет…
– Какая, на хрен, книжка?.. – пробормотал Архаров, но тем не менее тяжело поднялся. Голову тут же повело по широкой и уходящей вверх дуге. Маркурий же Иванович сел за стол напротив Левушки, смутно понимающего, что творится вокруг, налил себе вина в пустую архаровскую стопку, выпил залпом, помолчал и тихо запел.
Пел он не ахти как – это все признавали. Однако сейчас его негромкий голос был сильнее и богаче прославленных басов и теноров придворной капеллы.
Песня была монотонная, да что уж там – вовсе заунывная была песня. Собственнно, бывшему моряку, дравшемуся со шведами, раненному в славной баталии при Корпо, такого петь бы не полагалось. И Архаров не понимал, как можно дважды и трижды повторять одно и то же: «Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил…»
Да и вообще песня среди ночи, песня там, где нужно было строгое мужское слово, – чистейшей воды безумие.
Но Меркурий Иванович, глядя в столешницу, тихо и сосредоточенно пел, а Левушка слушал и, возможно, трезвел. Он посмотрел на певца, губы зашевелились – он стал беззвучно подпевать.
Архаров боком-боком двинулся к двери. Наконец-то он осознал, что тут ему делать нечего.
* * *
Дорожный возок подкатил к дому, который, будучи покрашен в две краски, белую и зеленую, смотрел весело и являл этим хмурым утром образ недалекой весны. Краска была еще чиста и свежа – фасад недавно обновляли.
Возок сопровождаем был скромно одетым всадником, без шпор, в коротком полушкбке, на вид лет четырнадцати.
– Тут становись, – велел он кучеру.
Кони встали, с парадного крыльца сбежали два лакея в богатых ливреях, встали перед дверцей, переглянулись – в возке было тихо.
– Спят, поди, – сказал тот, что постарше, и постучал.
Этот стук не то чтобы разбудил женщин в возке – а вывел из из тяжелой дорожной полудремоты. Хотя зимнее время располагало к путешествиям и полозья возков были куда менее беспокойны, чем колеса больших берлин, исправно считавшие на пути все ухабы, но спать по-настоящему было затруднительно. К тому же, их в возок набилось четверо – и ног толком не вытянуть…
– Выходи, сударыня, приехали, – сказала, осознав, что путешествие завершилось, Марья Семеновна и первая полезла из возка. На улице ее приняли лакеи, помогли выкарабкаться – сиденья в возке были низкие, а юбки – широкие и тяжелые.
Заспанная Варенька вздохнула – начиналась новая жизнь, а она всей душой еще принадлежала старой. И, спрятанный среди вещей, не давал покоя портрет бравого гвардейца Петра Фомина.
– Долго ты там, мать моя?
Варенька подобрала юбки и выбралась следом. За ней – занимавшие переднее сиденье компаньонка Татьяна Андреевна и горничная Глаша.
Мир вокруг показался ей тусклым и каким-то промозглым. Было доподлинное раннее петербургское утро. Непохожее на московские зимние утра, обычно – ясные и прозрачные, даже радостные – когда день начинался с солнечных лучей. В это время года небо уже было не таким бледным, и, невзирая на морозец, чувствовалось – вот-вот грянет весна.
Вареньке спросонья было очень зябко. Она запахнула полы шубки и, отстранившись от лакея, пошла следом за старой княжной к крыльцу незнакомого дома. Дом стоял несколько непривычно – не в глубине курдоннера, а сразу фасадом на улицу.
В сенях горел немалый камин. Тут же старой княжне, Вареньке и Татьяне Андреевне помогли освободиться от шуб, повели их наверх, в господские апартаменты, в одну из малых гостиных, которые в количестве четырех составляли анфиладу.
Толстый мажордом предложил тут же накрыть завтрак. Княжна кивнула – она старалась держаться с достоинством, но Варенька тут же уловила, что достоинство московской барыни, имеющей три десятка босоногой дворни, в царственном Петербурге выглядит несколько жалким. Сама она молчала и только оглядывала стены, украшенные бронзовыми многосвечными бра и огромными картинами. Подбор картин был неожиданным и в иное время вызвал бы у нее смех. Так, великолепный вельможа в звездных орденах соседствовал с греческой нимфой, которую соблазнял смуглокожий божок с голым задом. И тут же имелась аллегория победы в невесть каком сражении – Слава с лавровым венцом в одной руке и мечом в другой плыла, лежа животом на облаке, к группе офицеров, там же сзади сталкивались армии и клубился пороховой дым. Возле аллегории был портрет старика в ночном колпаке и коричневом шлафроке.
Тут же явились серебряные подносы с кофеем, сливками, печеньями, кренделями, конфектами, большими пирожными. Странным показалось, что подают сливки в пост. Но москвички слыхивали, что новая столица не больно-то богомольна.
Варенька расправила юбки и села на изящную банкетку. В Москве она на таких не сиживала – и ей стало неловко за всю себя, такую «дикую», нездешнюю, не соответствующую столичной роскоши.
На другую банкетку села Марья Семеновна – с большим достоинством, очень прямо держа спину. Татьяна Андреевна встала у окошка, поглядывая разом и на старую княжну, и на улицу – там было на что посмотреть, проезжали прекрасные экипажи, а главное – статные всадники в треуголках и епанчах, те самые гвардейцы, которые в Москве доподлинно были девичьей погибелью. Годы и лицо Татьяны Андреевны были таковы, что она могла еще рассчитывать на скромную партию в лице отставного армейского капитана. Потому и не хотела упускать такую Богом дарованную возможность, как поездка в Санкт-Петербург.
Некоторое время они смотрели на дорогую посуду, на дымящийся серебряный кофейник, на молодого красивого лакея, согнувшегося над столиком в галантном поклоне и ждущего приказа наполнить чашечки.
– Что ты там вытаращилась, садись, мать моя, – недовольно сказала старая княжна Татьяне Андреевне. Ей хотелось как-то показать свою власть, а командовать чужим вышколенным лакеем она не решалась. Компаньонка покорно присела к тому же столику.
– Господи, до чего же тут тихо, – удивленно сказала она. – Не по себе делается.
– И верно, – согласилась Варенька.
Марья Семеновна недовольно на них посмотрела. Ей тоже недоставало человеческих голосов и подобострастного общества. За годы московской жизни она привыкла к тому, что ее постоянно окружают ближние женщины – прислуга, разумеется, родственницы, приживалки, и к ним постоянно добавлялись новые богомолки, чьи-то племянницы, вдовы неизвестного происхождения, совсем маленькие девочки – чьи-то внучки или воспитанницы, и все это бабье царство набивалось разом в ее спальню, и замолкало при первом звуке ее голоса, готовое со всяким словом согласиться и всякому желанию услужить.
В Петербурге же было все заведено на иной лад, она это вспомнила и нахмурилась. Но выбирать ей не приходилось.