banner banner banner
Уважаемые отдыхающие
Уважаемые отдыхающие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Уважаемые отдыхающие

скачать книгу бесплатно


Следующий этап взросления – большой камень, который в море. Это не камень вовсе, а кусок то ли бывшего причала, то ли еще чего. Там есть ручки – забираться удобно. Не так скользко – водоросли мягкие, как трава. И уже оттудова можно рыбкой тренироваться. Глубоко, дна не достать. Камень не высокий, если даже животом приземлишься, не больно. Прыгаешь, пока желудок не отобьешь. Но рыбкой не хочется. А хочется «бомбочкой», «солдатиком» или «скелетиком». Или высший пилотаж – сальто в воздухе скрутить, корявое, конечно, но все же. Малышня тоже на большой камень побыстрее рвется, но всему свое время. Дорасти сначала надо. Научиться отгребать не по-собачьи, а кролем. Девчонки еще ладно, могут и по-девчачьи отплывать, а с пацанов спрос строгий – плыви нормально, как мужик. Гребки делай. Пока не научишься, старшие на камень не пустят. Тут тоже своя этика. Заплывать с глубины, там удобнее, камень пологий. И не мешать тем, кто уже стоит, прыгать готовится. Когда волны, забираться тяжело. Волна подбрасывает, на камень закидывает и снова уносит в море. Не успел зацепиться, тебе ручкой машут «до свидания». С камня отдыхающие любят прыгать. Но тоже сразу понимают порядок. Если камень местные занимают, то не лезь, жди, когда освободится. А если отдыхающие набегают – с детьми или парни с дамочками накрашенными, то местные тоже не лезут. Пока мужики с камня сигают, выпендриваются, дамочки стоят, смотрят, улыбаются, а сами сползают в воду аккуратненько, задницей, чтобы не макнуться и тушь не размазать.

Ну и, наконец, буна. Та, к которой теплоходы пристают. Технический ведь пляж. С буны лет с десяти прыгают. Иногда и раньше. Здесь называется буна, а приезжие называют волнорез или пирс. Русским же языком написано краской: «С буны прыгать запрещено».

Мальчишки сигают гроздьями, поднимаются по здоровенным шинам, которые по бокам буны прикреплены для теплоходов. Вынырнуть, подцепиться, подтянуться. Сначала одна нога, потом другая, опять подтягиваешься. Вылезаешь. И тут же снова вниз. «Рыбкой» никто не прыгает. Тут в воздухе такие кренделя можно навертеть – ногу выставить, ручкой помахать, руки на груди сложить, будто умер. То есть «скелетиком». Каждый как может изощряется. И снова, в порядке общей очереди, на шину, подтянуться, вторая нога, снова подтянуться. Здесь уже без церемоний – силенок не хватает, пшел вон, скинут с колеса – иди тренируйся. Ногу не можешь задрать – снова пшел вон. Пихнут, скинут. Если без очереди влезешь, притопят так, что мало не покажется. Отплевываться замучаешься. Но есть правило – никто с буны не сбрасывает. Не по правилам. С шины могут, если за дело, но не с буны. Кодекс чести.

Но и это еще так, баловство. Вот с перил буны сигануть – это уже что-то. Высоко, страшно. Дно точно ногами достанешь, хотя глубоко. Только солдатиком, по-другому никак. Войти мягко, чтобы пятки не отбить. Пятки, оказывается, больнее отбивать, чем живот. Так что кренделя выписывай в воздухе, а в последний момент успей сгруппироваться – руки по швам, ноги ровные. Только так можно в воду входить. Но пацаны помогут. Рядом двое в воде дежурят, если что – нырнут и вытащат. Потом те, кто уже прыгнул, дежурят, и так по очереди.

Но следующий трюк самый восхитительный. Это тебе не с буны прыгать. И даже не с перил. Нужно дождаться, когда подойдет теплоход, и прицепиться за якоря. Якорей два – с двух сторон. Поэтому и седоков два. По двое на одном тоже можно, но неудобно, далеко не уплывешь. Теплоход отчаливает, и теперь – кто дольше не сдрейфит. Кто быстрее отпустит руки и спрыгнет, тот проиграл. Далеко не заплывают – капитан все равно орать начнет как полоумный. Прыгаешь с якоря почти в открытое море и гребешь к берегу. Счастье. А еще большее счастье, если работает дядя Коля.

– Дядь Коль, брось! Дядь Коль, брось! – кричат мальчишки.

И дядя Коля бросает в воду швартовочный канат. Мальчишки на него гроздьями цепляются, как обезьяны, и плывут далеко-далеко. С канатом можно далеко. Если дядя Коля выпил, то есть добрый, то долго канат не поднимает. Сидишь на канате, и восторг – даже круче, чем на бананах и надувных таблетках. Это – для отдыхающих. По-настоящему, чтобы уписаться от восторга, – на канате. Руки обдерешь, пока держишься, ладони горят, потом плывешь до берега, и все равно восторг.

Ильич, едва уснув, снова проснулся – в туалет захотелось. Море приснилось, канат этот, на котором все детство просидел. Пошел в сортир, заглянув к Славику. Он здесь же – в спальне. А Ильич на диванчике. Спит сын. Сейчас хорошо спит, а раньше каждую ночь кричал.

Этот этаж всегда заброшенным стоял. Тот вход, который считался черным и куда Федор дверь насадил на кодовом замке, на самом деле вовсе и не черный. Выходит на террасу, под кипарисы. А настоящий черный вход за каштаном. Маленькая дверка, деревянная, вовсе без всяких замков. Про нее знают только местные дети и обслуживающий персонал. Играют в прятки и прячутся за этой дверью. Никто найти не может. Особенно если местные играют с детьми отдыхающих. Те всегда водами остаются. А местные довольны – за дверь, и нет их. Хоть обыщись.

Если кто-то из родителей зовет ребенка, а ребенок не откликается, – только что во дворе бегал и вдруг как сквозь землю провалился, – ищи его за каштаном, за дверью деревянной. Ильич, Галина Васильевна, Настя, Федор, Светка сразу идут туда и выводят пропавшего.

– Где же ты был? – восклицает мать или бабушка.

Но дети укрытие не выдают, не раскалываются. Даже столичные, избалованные, молчат как партизаны.

Посторонние сюда не суются – в коридорах темно. Конечно, свет есть. Но надо встать на стремянку и подкрутить лампочку, тогда она зажжется. Когда уходишь, лампочку опять чуть вывинчиваешь. Выключатель тоже есть, только давно сломан. Так что щелкай не щелкай – света не будет. Первые комнаты, которые ближе к выходу, стоят запертыми. Ильич и сам не помнит, когда заходил сюда в последний раз.

Раньше эти комнаты предназначались для подающих надежды молодых художников, приезжавших на этюды студентов-отличников, победителей конкурсов и прочего талантливого подрастающего поколения. Им доставались самые плохие комнаты – душные, окнами на кухню столовки и мусорку. Да и окна маленькие, узкие. Чтобы молодежь знала свое место, понимала, как труден путь наверх. А наверх – это в хорошие комнаты, с видом – хошь на море, хошь на горы. На море – для членов союзов, конечно же.

Там своя терраса. Огромная, просторная, со стульчиками – белье развешивай, кури, вино пей, видами любуйся. И тихо. Только море и слышно. А в тех номерах, которые с видом на горы, – не уснешь, если трезвый. Окна на площадь выходят, где главный винный магазин поселка, еще одна столовая, два ресторана и единственный проход по лестнице наверх, собственно в сам поселок. Где живут местные, где сдают комнаты частники, где дешевле. Чем выше от набережной, тем цена за комнату ниже. А их пансионат, считай, на самом почетном месте – центральными воротами на набережную, окнами на главную улицу. До винного – минута, до набережной – минута.

Федор любил на эту тему порассуждать. Если отдыхающие жаловались на шум, он строго отчитывал: «Вы хоть понимаете, где живете? Да вы в музее, считай, живете!» И люди умолкали. А ведь и вправду – в музее. «Вам вид на горы? Так пожалуйста». И действительно, из окна выглядываешь – и гора перед тобой. Кто же будет жаловаться, если по этим коридорам ходил, говорят, Шаляпин? Может, врут? Еще скажите, что Лермонтов ходил. Или Александр Второй. Или кто там был? Савва Мамонтов! А кто знает? Может, и ходил. Живешь, пытаешься уснуть на жестком матрасе и думаешь, что в те времена и таких матрасов не было. На узких кроватях спали. Вроде как прикоснулся к прекрасному, к искусству. Хоть одним боком. И потом будешь всем знакомым рассказывать, какой необыкновенный дух времени в этом пансионате. Как по-другому начинаешь себя ощущать. Какие мысли приходят в голову. А вдохновение? Да тут воздух пропитан искусством. Не захочешь, а начнешь писать, творить, сочинять. Особенно по вечерам, когда ветер с моря, когда лунная дорожка прямо перед носом, огни, тени от огромных деревьев и литр вина в желудке. Куда там рука должна тянуться? К холсту, к бумаге? Ну, говоря откровенно, тянется рука к бутылке. Вино пьется легко, литрами, баклажками и канистрами. Как не выпить, когда такой вечер, такой воздух, такое вино – с местных виноградников. Есть и пирожок с вишней на закуску. Пирожок шикарный, вишня аж сочится. Сладкий, сдобный, здоровенный, с ладонь крепкого мужика. Не хочешь сладким закусывать? Так вот пирожок с капустой или мясом.

И вот садишься с мыслью написать непременно целый абзац или сделать набросок и не замечаешь, как бутылки вина уже нет, пирожков тоже, а ты все еще настраиваешься, таращишься на лунную дорожку.

Номера, те, которые для бывших членов и заслуженных, отремонтировали, как могли. Но бачок все равно в десятом номере течет. Менять надо, чини не чини – толку на день. А как менять? На какие деньги? Галя уже замучила этим бачком. Поменяли, только еще хуже стало – все равно течет. В пятом кран капает. Если повернуть не до конца, то не капает. Но отдыхающие же не знают, как поворачивать.

Внизу, в полуподвальном этаже, где сотрудники обжили комнатушки, никакого вида. Зато и дела до них никому нет. И ремонта нет, и не было еще с тех, позапрошлых, времен. И вот удивительно – не течет ничего. Хоть бы подтекало там, или слив засорился. Умели люди ремонты делать. Нет, не на совесть, за страх – за бочок, неправильно посаженный, и посадить могли. Вот на страхе все до сих пор и держится.

Сюда сначала Ильич перебрался со Славиком, потом Галя комнатку обустроила, чтобы Светка на ночь возвращалась после своих гулянок. Иногда и сама оставалась, когда уставшая сильно была. Да и днем вздремнуть спускалась. Минут на сорок, не больше. Федор тоже угол себе присмотрел. Баб не водил, телевизор смотрел, пиво пил. Настя заняла сначала один номер, а потом и второй присмотрела. К ней то племянница приезжала, то тетка двоюродная. Ильич прекрасно знал, что такого количества родственников у одного человека быть не может. Даже если по всем линиям считать. Настя тайком сдавала комнатушку знакомым, за полцены. Ильич не возражал. Настя не зарывалась. Жильцов подбирала тихих, спокойных, непритязательных. Так все и жили: сдавали и продавали все, что могли, крутились, вертелись. В сезон поработаешь, в несезон – полопаешь.

По ночам, когда ветер или шторм, кипарисы скрипят. Славик очень кипарисов боялся. Кто уж его напугал – Ильич не знал. Или никто не пугал. Да нет, Ильич сам виноват. Рассказал как-то Славику про эти кипарисы. Вроде увлечь хотел, будто сказку рассказывал, а оно вон как обернулось. Кипарисы эти посадили в позапозапозапрошлые времена. И они, собаки, проросли корнями вниз. Да, их терраса была не самым низом. Под террасой стоял еще один дом, почти у воды, чуть ли не падал в море. Там Катя-дурочка жила. Конура конурой, обветшалый деревянный сарайчик, но с собственным крошечным садом и спуском на пляж. Сарайчик бы подлатать, починить, ему б цены не было. Катя за садом следила. Так у нее целый ботанический сад разросся. Она в растениях все понимала, чувствовала их. Да еще и рука легкая. Даже кипарисы к ней проросли корнями. Катя любила сидеть в саду на колченогом пластмассовом стуле, в зарослях, и смотреть на море. Каждое утро она плавала – прыгала по камням, без всякого страха. Не каждый мальчишка решится вот так по камням скакать, а Катя скакала. Дурочка, одним словом. Как не зашиблась еще? Но дураки, они что пьяные, их судьба бережет.

Ильич-то знал, что Катя дурочкой была не всегда, а была даже очень приличной женщиной, и богатой к тому же. Этот дом ей муж подарил, свадебный подарок сделал. Дом считался хорошим по тем временам, две большие комнаты, кухня, даже участок, который поди обустрой среди камней. Катя с мужем, которого никто никогда не видел, жили в столице. Она сюда приезжала в сентябре – октябре, в бархатный сезон. Всегда одна, без супруга. Жила тихо, гуляла, плавала, со всеми приветливо здоровалась. Сажала растения, в земле копалась. Плавала подолгу, сигая с камней так, что Ильич, в те времена еще Витек, голову сворачивал. Как и Артур. Как и все остальные пацаны, у которых гормоны уже кипели. Катя красивой была невыносимо, но хоть и считалась местной, своей, держалась обособленно. С тетей Валей вежливо здоровалась, но дружбы не заводила. Несмотря на замужний статус и подходящий возраст, детей у нее не было. Тетя Валя думала, что Катя страдает от невозможности иметь ребенка, и советовала поехать на местные грязи, которые очень даже помогают. Или к местному старцу обратиться. Может, он чего подскажет. Но Катя вежливо благодарила и никуда не ездила.

А однажды явилась и больше не уезжала. Все привыкли к тому, что Катя сама по себе, поэтому никто за ней странностей долго не замечал. Жила она, как всегда: плавала по утрам, здоровалась вежливо. Первой заметила тетя Валя, когда увидела Катю в купальнике и плаще-дождевике. Стояла жара, просто невыносимая, и тетя Валя вышла подышать на террасу. Свесилась с перил и внизу увидела Катю, стоявшую на одном из камней в дождевике.

– Кать, ты че? – не удержалась и спросила тетя Валя.

– Дождь льет, – ответила Катя.

– Да уже три дня как не было.

– Дождь, я люблю дождь. Слышите, капает? И пузыри по воде. Очень красиво. Жаль, я рисовать не умею.

Тетя Валя посмотрела на стоячую и мутную от жары воду, на медуз, которые лежали на воде ковром, на грязь, прибитую к берегу, и покрутила пальцем у виска. Ненормальная.

В следующий раз тетя Валя встретила Катю на площади, около фонтана. Фонтан, надо сказать, никогда не действовал. Построили чашу, выложили мозаикой, слепили дельфина: из его рта должна была струиться вода, а воду не подвели. Потом выяснилось, что подвели, но не туда. Куда – непонятно, но точно не в дельфина. Чтобы переделать, нужно сносить и дельфина, и бассейн, и всю мозаику ко всем чертям. Дельфина оставили. Без воды. С пустой чашей бассейна и открытым ртом или что там у дельфинов вместо рта? Перед дельфином всегда собирались экскурсии. Фонтан, который так и не стал фонтаном, считался местом сборов. Здесь стояли частники, точнее риелторы, которые предлагали туристам комнаты внаем. Тут же расположилась основная точка продажи всего – от карточек на телефон до туалетной бумаги.

Возле фонтана тетя Валя и увидела Катю, которая стояла в купальнике и с чемоданом и смотрела в небо.

– Кать? Ты че? Загораешь? – спросила тетя Валя.

– Самолет задерживается, – ответила та.

– Куда собралась-то? Ты ж в купальнике!

– Решила улететь. Странно, никогда не было так жарко. Цветы гибнут. Всегда же прохладно было. Каждый день цветы гибнут. Не могу на это смотреть.

Стоял июль, для Кати – первый июль здесь.

– Столько людей. Просто толпа. Дышать нечем, – посетовала она.

Тетя Валя оглянулась и на всякий случай посмотрела на часы. Шесть утра. Вокруг – никого. Дышать пока есть чем. Вот к полудню точно задохнешься.

– Кать, рейс задерживается, пойдем, я тебя завтраком накормлю. Может, оденешься? Чё у тебя в чемодане-то?

– Рассада, – ответила Катя, – решила увезти, дома пересадить.

– Пойдем пока со мной. Мы и рассаду пересадим. Самолета сегодня не будет. Пойдем, потихоньку…

Тетя Валя увела Катю в столовую. Положила ей вчерашних сырников и налила чаю. Катя послушно ела. Тетя Валя вытаскивала из чемодана рассаду. На помощь она призвала Галю, притащившую цветочные горшки и пакет с землей. Пересаживала, поливала. Катя очнулась от крика баклана: тот прилетел и сел на подоконник.

– Который час? – спросила она.

– Половина седьмого, – ответила тетя Валя.

– Что я здесь делаю?

– Сырники ешь.

– Я схожу с ума. Мне плохо. Я не помню, что делала вчера. Не помню, какой сегодня день, – призналась Катя.

– И я не помню. Сезон. Просыпаешься – вроде понедельник, засыпаешь – уже пятница. Это нормально, – ответила тетя Валя.

Катя спокойно доела сырник.

– У тебя случилось что?

– Случилось? Да, наверное… я пойду, спасибо. Валя? Вас Валентиной ведь зовут?

– Тетей Валей. Я уж лет с тридцати как тетя Валя.

– Тетя Валя… Как красиво, – Катя показала на ростки в кадках, над которыми колдовала Галя.

– Я пересажу и скажу Федору – он к вам перенесет.

– Что? Горшки? Нет, мне не надо…

Тетя Валя, конечно, всем рассказала, что Катя сошла с ума, но ей никто не поверил. Катя, как и прежде, плавала, ходила в красивом платье по набережной, рылась в своем саду, улыбалась. Заходила к тете Вале, кормила кошек остатками еды.

Когда она сошла с ума? Никто точно не помнил, не мог сказать с уверенностью. Тетя Валя считала, что тогда, когда она в дождевике стояла под палящим солнцем. Ильич думал, что позже. После того, как к ней муж приехал.

Муж, которого никто никогда не видел, действительно существовал. Ильич тогда уже жил в пансионате. Как и Галя. Тетя Валя задержалась в столовой, чтобы накрутить фарш на утро. Можно было прийти пораньше, но ей было неспокойно, и она включила мясорубку. Мясорубка ее всегда успокаивала.

Тогда Катя влетела в столовую, прямо на кухню:

– Он меня найдет. Мне надо спрятаться. Куда?

Катя стала стаскивать кастрюли с полок. Смотреть на нее было страшно – бледная, глаза вполлица, руки трусятся.

– Пошли, – тут же среагировала тетя Валя и отвела ополоумевшую Катю к Ильичу. Катю оставили в номере Гали. Тетя Валя ей еду носила. Но на третий день Катя не выдержала и вышла. Вернулась домой, где ее ждал муж, и уехала в Москву.

Вернулась она через год. Уже сумасшедшая. Тете Вале, которую Катя узнавала и с которой не боялась разговаривать, она сказала, что ее держали в больнице. Что досочинила тетя Валя, а что на самом деле было правдой, никто не знал.

Тетя Валя рассказывала, что муж был маньяком. Издевался над Катей. Избивал, но точно знал, куда бить. Лицо не трогал. Несколько раз Катя хотела уйти, но не могла – богатый муж оплачивал частный пансионат-клинику, в котором лежала Катина мама. Мама умирала уже четыре года и никак не могла умереть. Она давно не узнавала Катю, только сиделку, которая была к ней приставлена. Но сердце работало. Давление было в норме. Катя терпела мужа ради мамы.

Потом делала аборты, чтобы не рожать. Не желая иметь ничего общего с этим мужчиной. Она ждала, когда мама умрет и можно будет развестись, начать все заново. Но муж не позволял. У него были другие женщины, совсем еще девочки, но Катя была ему нужна как жена, ширма.

Он давал ей передохнуть – отпускал в дом на море, который сам и подарил. Когда она сообщила, что не вернется, взвился, обезумел. Он не привык к отказам. Катя – его собственность, он был ее хозяином. И только по его воле она могла уехать или остаться. Он ее даже не искал – знал, что сама придет. Их разговор длился меньше минуты – муж сказал, что в этот самый момент ее мать сидит на лавочке во дворе частного пансионата-клиники с собранной сумкой. Она не понимает, почему сидит на лавочке, плачет, потому что замерзла, но к ней никто не подходит. Потому что он прекратил за нее платить. И не заплатит больше ни копейки, если Катя сейчас же не соберет чемодан и не уедет с ним.

Она уехала. Он избил ее сразу, едва они вошли в квартиру. Избил до такого состояния, что сам отвез в больницу. Где она вообще перестала соображать. Ей давали лекарства – сломанный нос болел. Она думала, что ей дают обезболивающие. И покорно принимала таблетки. Муж приезжал и говорил, что с мамой все хорошо. Даже показал фотографию с датой – мама смотрит в холле телевизор. Там же, в больнице, которая тоже была частной, муж ее изнасиловал. Ей было уже все равно – будет ребенок, не будет. Но случился выкидыш. Кроме «чистки», по живому, без анастезии, на чем настоял муж, она ничего не помнила. Даже того, как уезжала из больницы – не помнила. И почему муж ее вдруг отпустил – не понимала. Но он больше не объявлялся. Может, нашел себе другую жертву. Может, Катя, ставшая буквально за год старой, больной и лысой, стала ему неинтересна.

Ильич не верил в рассказы тети Вали. А Галя верила. И Настя верила.

Катя стала местной сумасшедшей, которую никто не обижал. Катя-дурочка. Наоборот, заботились как могли. Подкармливали, проведывали. Некогда хороший дом превращался в обветшалую конуру. Ильич, когда делал косметический ремонт в номерах, отправлял рабочих и к Кате. Обои в домике переклеили, подкрасили, что могли. Но крыша нужна была новая, а на это денег не было.

Катин дом несколько раз пытались отобрать. Риелторы думали, что чокнутая дамочка подпишет все, что ни подсунешь. Место-то уникальное – пусть небольшой участок, а с собственным спуском к морю. Вид такой, что закачаешься. Да если эту халупу снести и дом нормальный поставить, ему цены не будет. Риелторы появлялись на Катином пороге регулярно. Но они не учли того, что хозяйка была не просто чокнутой, а буйной. Если к ней приходили незнакомцы, Катя начинала кричать, да так громко, что на набережной было слышно. И все немедленно сбегались. Риелторы быстро улепетывали – одна только тетя Валя, которая тут же начинала вопить, материться и чуть ли не в драку кидаться, чего стоила. А еще Настя, оравшая так, что заглушала Катю. И Ильич с Галей, которые тут же вызывали милицию. А милиция у нас кто? Милиция у нас дядя Саша. Дядя Саша был еще одним другом детства Ильича, как Артур. Он сам на вызов не приезжал, а присылал кого-нибудь из молодых да наглых, предварительно объяснив, на чьей стороне должен быть закон.

Катю с домом оберегали как могли. Тетя Валя была уверена, что риелторов подсылает бывший муж. Ильич считал, что и своих дельцов хватает.

Теперь про кипарисы. Как уж они проросли через кадку, утопленную в бетоне, на голову Кате, непонятно. Но на ее участке образовалось настоящее чудо природы – в разросшемся саду сверху висели корни. Ильич предлагал Кате корни обрезать, кипарисы пересадить, но она наотрез отказалась. Ей нравились корни, которые свисали, считай, с ее потолка. Она ими любовалась. Только переживала, что непонятно, как за ними ухаживать. За теми корнями, которые в земле, она знала как, а за теми, что свисают, не знала.

Только новая напасть случилась. По ночам, когда шторм или дождь, кипарисы скрипеть начинали. Громко, протяжно, будто стонали и плакали. Или вели нескончаемый диалог на своем языке.

Славик от этих звуков просыпался и начинал кричать. Он просыпался, забивался в угол кровати и кричал на одной ноте, будто подпевая, нет, подвывая, кипарисам. Катя тоже в ответ кричала. Как эхо. Это был утробный крик. Катя кричала о своем. Это было страшно. Настолько страшно, когда не знаешь, что делать и чем помочь. Ничего не помогало. Ильич успокаивал Славика, Галя спускалась к Кате и сидела с ней. Но они – мальчик и женщина – продолжали кричать. Будто в их легкие закачали столько воздуха, что он никогда не закончится. Срывались и Ильич, и Галя. Ильич кричал на сына, хотя не должен был, знал, что не должен, но ничего не мог с собой поделать.

– Замолчи немедленно! Замолчи!

Славик застывал на мгновение, замолкал, и принимался кричать с новой силой. Галя же заваривала самый сильный отвар из трав и заставляла Катю пить:

– Пей немедленно! Пей!

Отдыхающие просыпались, волновались, даже те, которые не жаловались, после двух бессонных ночей подходили к измученной Гале или шли сразу к Ильичу.

Галя извинялась, объясняла, про кипарисы рассказывала. Многие понимали, сочувствовали. Но были и те, кто скандалил: они отдыхать приехали, а не в чужое положение входить. Пусть и в тяжелое положение. Но не свое ведь, чужое, совершенно посторонних людей.

Тех, кто жаловался, Ильич в другие номера переселял – которые подороже, с лучшим видом. Один сезон был совсем тяжелым – штормило постоянно, кипарисы скрипели, Славик кричал, Катя кричала. Ильич с Галей совсем сон потеряли. Отдыхающие обещали жаловаться куда надо и грозились вызвать милицию, а те пусть этих сумасшедших в психушку везут. Разве можно таких людей с нормальными держать рядом? Нервы тогда у всех были расшатаны – отдыхающие жаловались на головные боли, на то, что отпуск пропадает из-за погоды. И в том, что лил дождь и штормило, тоже были виноваты Ильич и Галя, Катя со Славиком.

Очередной ночью, когда Славик закричал, Ильич не выдержал. Он вытащил сонного сына из постели, нацепил на него куртку и повел к кипарисам. Славик кричал уже в полный голос, упирался, кусался. Ему было страшно идти к деревьям ночью. Он хотел домой, в кровать. Но Ильич тащил сына на террасу. Он подвел вопившего и извивавшегося Славика к кипарисам и начал рассказывать про корни, которые сейчас внизу. Они спустились к Кате, и Славик, задрав голову, смотрел на корни. И Катя смотрела, будто впервые увидела, что у нее с потолка свисает. Ильич говорил, что кипарисы – их защитники, их дома, пансионата. Что, пока стоят кипарисы, с ними ничего не случится.

После этого Славик решил, что кипарисы живые, как почти настоящие рыцари. Он стал с ними разговаривать, они ему отвечали скрипом. Славик больше не кричал, а сидел в своей кровати и общался с деревьями. Рассказывал про новый самокат, который папа подарил. Или про то, что завтра не будет есть котлету. А Ильич носил рубашку с длинным рукавом – прикрывал укусы, которые оставил сын. Глубокие, саднящие.

Славик… боль и счастье. Проклятие и наказание. Единственный смысл в жизни. Сын. Сейчас детей по именам зовут, да еще имена такие заковыристые. Радомир или Святозар, Богдан, Милена, Владлена, Святослава. А раньше по-простому было. «Сын, иди сюда», «Сын, пошли, пора». Или доча. «Доча» – красиво звучит. Мягко, нежно. Особенно если говор, как у тети Вали, – у нее «доча» нежно получается, на конце «я» слышится. Иногда даже совсем мягко – «дося».

Ильич мечтал о дочери. Но об этой мечте никому не говорил. Даже самого себя перебивал в мыслях и пугался – какая доча? У него сын. «Сын, тихо, тихо, все хорошо». Дочь у него тоже, можно сказать, была – Светка. Светка и Славик. Дети. Роднее не бывает.

Славика все знали, конечно, не обижали, не дергали. А какой интерес? Дурачок.

Как называлась эта болезнь, которая у Славика, Ильич не знал и не хотел знать. Врачи разное говорили. Сколько этих врачей было? Да не перечесть. И никто не помог. Ильич думал: как же так? Время другое, все другое, а лечить болезни не научились. Другие хвори лечили, вакцины изобрели всякие, а такую, как у Славика, нет. Даже не знают, как она называется. Говорят, синдром. Надо в Москву ехать, чтобы точно узнать, или в Европу. Но Ильич не мог в Москву. А уж в Европу – тем более. Славику и ДЦП ставили, и аутизм, и много чего еще. Синдромы с такими заковыристыми фамилиями называли, что не запомнишь. Детей научились в пробирке выращивать, а готовых, которые уже родились, – вылечить не могут. Ильич себя одергивал – ведь помогли. И лекарства выписывали, и процедуры. Если бы не делали, может, и хуже все было. Кто знает? Никто не знает. Как никто не знает, отчего такие дети, как Славик, рождаются. Наследственность? Инфекция? Кто виноват? Мать? Отец? Или никто не виноват? Врачи так и не смогли объяснить Ильичу – за что? За что именно ему? Почему не кому-нибудь другому? Почему у других здоровые дети, а у него Славик? Нет, Ильич не роптал на судьбу, он бы Славика на сто здоровых детей не променял. Но за что Славику такое? За что ему такая судьба? Ведь ничего плохого не сделал.

Он один раз спросил у Гали: почему не нашли способ лечения? Разве мало таких детей? Разве нельзя сделать операцию и все вылечить? Изобрести таблетку?

Галя тогда со Светкой мучилась. Светка перекупалась, и у нее разболелось ухо. Галя уже и масло подсолнечное ей капала, и перекисью водорода промывала, и компрессы из водки делала. А Светка оглохла, ничего не слышала правым ухом, и говорила, что болит.

Галя ее к врачу потащила, хотя Светка орала дурниной. Галя боялась, что воспаление среднего уха или еще что-нибудь. Но оказалось – пробка. Банальная серная пробка. От перекиси пробка размякла, и стало еще хуже. Время изменилось, люди в космос летали, а Светке выковыривали пробку длинным стержнем с намотанной на конец ваткой. И Светка кричала, что ей прямо в голову этой палкой лезут. Вырывалась. Ей уже и промывали, под давлением большим шприцом вливая воду в ухо, но пробка все равно сидела. Светка ходила к лору уже три раза.

– Ну вот как? – чуть не плакала Галя. – Обычная серная пробка, а вытащить не могут. И лекарства не придумали.

Здесь, в поселке, было другое отношение даже к болезням. Никто не знал про ротавирус, говорили, что «гриппует». Хилых и бледных называли «золотушными». Главным лекарством от всего оставалась марганцовка. Ее и внутрь, и наружно. Отравление? Вода теплая и два пальца в рот. И ромашка, конечно же, которая тоже – и внутрь, и наружно. Галя очень верила в ромашку – она и дезинфицирует, и жар снимает. От всего. За лекарствами для Славика ведь нужно было ездить в город, там стоять в очереди в аптеку, потом возвращаться в поселок и снова ждать, когда нужный препарат закажут, и опять ехать забирать. А ромашка на каждом углу – и сушеная, и с цветками, и россыпью. Галя мыла голову отваром из ромашки, Славику делала ромашковые ванны, Светка та вообще была ромашкой пропитана с ног до головы. Но толку от ромашки было мало. Славик не выздоровел, Галя стала повязывать платок на голову – волосы выпадали. Она красилась, подводила брови, а потом плюнула. И ходила седая. Тетя Валя ее подстригла прямо на террасе, и для Ильича новый Галин вид стал шоком. Она оказалась совершенно седая, с коротким ежиком. На фоне новой прически резко проступили глаза, вполлица, губы, скулы. Отдыхающие из числа женщин считали Галину Васильевну очень современной. Обнаружилось, что седой ежик вошел в моду. Галину Васильевну сравнивали со знаменитой актрисой. Галя улыбалась. И всем советовала покупать ромашку. Ее и в чай, и в ванну можно. Как и лаванду. Женщины записывали рецепты и скупали травы.

– Зачем ты их обманываешь? – спросил как-то Ильич.

– А что, я им правду должна говорить? Что у меня седина в тридцать лет появилась? Что я не знала, как лысину прикрыть? Или ты хочешь, чтобы меня жалели? Нет, я буду седой, лысой, но модной. Людям нужно во что-то верить. Хотя бы в ромашку.

Ильич кивал. Да, ему тоже хотелось во что-нибудь верить. Но он уже не мог, не был способен. Закончился запас веры. Когда Славик был маленький, он и в монастыри ездил, и молился святым. Просил за Славика. У всех просил, но никто не дал его сыну здоровья. Потом Ильич стал просить о терпении, о том, чтобы избавиться от ненависти, злобы. Дать душе покой. Но и этого не дождался, хотя молился усердно. Потом враз плюнул и забыл про веру. Иконы отдал Федору, который выставил их в закутке около стойки администратора. Ильич, когда увидел, хотел рот открыть, но промолчал. Людям нравилось. Федор же повесил портрет президента на видном месте, на том самом, где раньше висел Ленин, потом Сталин, потом два вождя рядом, затем Хрущев и Брежнев. Место на стене было, так сказать, затертое, со следами от рамки. Обои сколько раз переклеивали, а то место все равно темнее оказывалось. Ильич думал, что старые портреты вождей Федор давно выбросил, а оказалось, он их в свою комнату унес и сложил в ящик. Это ему Настя рассказала, которая не удержалась и проверила ящики.

– Коммуняка вшивый, – брезгливо сказала Настя, – они у него все лежат, стопочкой, в нижнем ящике. Да что б у него руки отсохли!

– Как же твои принципы? – ухмыльнулся Ильич. – Ты же в ящики на лазишь.

– Так я для безопасности. Чтоб знать, что у этого извращенца на уме.

Настя Федора ненавидела. Все думали, что за тот удар в челюсть, и только Галя знала, что Настя ненависть испытывала по политическим мотивам. У нее дед с бабкой в лагерях умерли. И даже неизвестно, где похоронены. Настя тогда, кстати, портреты забрала и сожгла. И Федор даже не пикнул. Будто и не было никаких портретов. Побоялся рот открывать. Настя все ждала, что он хавальник откроет, но Федор молчал как рыба. Настя так и не высказала ему все, что собиралась, что давно отрепетировала и проговорила про себя. Федор не дал ей такой возможности. А вместо этого, паскуда, повесил новые портреты. Чтобы прикрыть зияющее темное место – нынешних вождей. Тут же и иконы выставил. И как в воду глядел. Отдыхающим нравилось. Прямо посмотришь – портрет президента, направо взгляд кинешь – иконы. На любой вкус: тут и Богоматерь, и Николай-угодник, и Семистрельная, которая плохих людей от дома отваживает, и Кирилл с Мефодием – как раз для творческих людей. Ведь их пансионат – Дом творчества, а не абы что. Федя собирался еще лампадку повесить, но Галина Васильевна запретила. Требование пожарной безопасности. Федор же чутко ловил предпочтения клиентов – дамочкам, бабулечкам занавесочку приоткрывал, чтобы иконы виднее были. Когда мужчина солидный появлялся, без шеи, с часами дорогими, – Федор пыль с портрета президента начинал тряпочкой стирать. Потом к его коллекции добавился «глаз от сглаза». Федор, конечно, не знал, что оберег называется «глаз Фатимы», что он мусульманский, но знал, что он турецкий. А в Турции многие отдыхающие были, так что им понравится. И опять, зараза, оказался прав. «Глаз» прижился, соседствуя с иконами и портретами. Президента Федору показалось мало, и он еще местного губернатора вывесил, но пониже, под президентом.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 81 форматов)