banner banner banner
Юность Жаботинского
Юность Жаботинского
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Юность Жаботинского

скачать книгу бесплатно

Примеры массовой эмиграции повторялись и в древнейшие, и в ближайшие времена. Сионизм и предлагает массовую эмиграцию.

Г-н Бикерман упрекает сионистов еще в том, что они пытаются увлечь свой народ по пути наибольшего сопротивления. А это бесплодно, ибо непреодолимый закон природы велит всякой энергии направляться по пути наименьшего сопротивления.

Но тогда почему первые христиане в Риме, или те же евреи на Пиренейском полуострове, или гугеноты во Франции предпочли гонения и эмиграцию вместо того, чтобы тихо и спокойно ассимилироваться, то есть принять веру сильнейшего?

Это – задача для ученых, а не для г-на Бикермана.

Другое дело – чисто практические возражения против сионизма.

Они делаются без претенциозного тона, они вытекают из трезвых соображений здравомыслящих людей:

– Уступит ли Турция Палестину евреям?

– Позволят ли державы?

– Прокормит ли Палестина?

– Способны ли евреи к земледелию?

Это вопросы важные и сложные, и категорически о них ничего нельзя сказать, потому что о будущем никогда ничего уверенно утверждать нельзя. Но, во всяком случае, практических и веских доводов «за» нисколько не меньше, чем «против». < … >

Сделают ли евреи Палестину «страной меда и млека», нет ли, – но, во всяком случае, они сделают ее более оживленной, более культурной и, значит, более доходной областью, чем теперь. < … >

Для держав нет никакой причины «не допускать». Та часть евреев, которой они могут дорожить и которая оживляет их экономику, – та, вероятно, не поедет в Палестину, потому что ей сносно и в Европе. < …>

Способны ли евреи к земледелию, способна ли почва Палестины производить злаки в достаточном количестве – ответить можно было бы только с цифрами в руках.

Я могу только напомнить, что в Финляндии есть совершенно голые утесы, куда люди нанесли чернозема и живут плодами этого чернозема.

Приспособиться же, не сразу, конечно, а через два-три поколения, можно ко всему, не только к земледелию.

Особенно евреям, которые давно доказали свое умение приспособляться ко всяким, даже самым невероятным условиям существования.

– Сионизм реакционен, он отвлекает евреев от общечеловеческой культурной работы, от заботы об интересах всего человечества.

Странная претензия. Можно быть другом всего человечества, но работать для блага одной народности, потому что благо одной народности есть часть блага человечества. Разве сионизм мечтает оторвать евреев от духовной близости с Европой? Сионизм хочет дать евреям место, где бы они могли поддерживать эту близость, развивать ее, наслаждаться ею, – только не подвергаясь унижениям, не терпя гонений, не рискуя лишиться своей национальной сущности.

Можно спорить против сионизма – находить его неосуществимым или нежелательным.

Но говорить о его реакционности, видеть в его деятелях изменников идеалам общечеловеческого блага – это значит не спорить, а позорить, грубо и легкомысленно позорить мечту, рожденную из страданий еврейского народа, это значит отозваться ругательством на слезную молитву измученного Агасфера и очернить изветом и клеветою его многостолетний заповедный идеал.

Ругайтесь! Идеалы стоят выше изветов и не боятся клеветы.

    Альталена

12

Новый редингот

«ОДЕССКИЙ ГОРОДСКОЙ ТЕАТР

НОВАЯ ПРЕМЬЕРА!

«ЛАДНО»

Пьеса В. ЖАБОТИНСКОГО»

Новенькая красочная афиша висела на стене рядом с портретом Ионы Жаботинского, отца семейства. Под ней, сбоку, ближе к окну, был все тот же маленький письменный стол с книгами: Эдгар По, «Der Judenstaat» Герцля, «Сирано» Ростана, «Сага о Фритьофе» Тегнера, «Конрад Валенрод» Мицкевича, «История евреев с древнейших веков до настоящего времени» Греца, «Земство и самодержавие» Витте, Оскар Уайльд, Габриэле Д’Аннунцио, Ницше, Гауптман, Метерлинк. Тут же газетные гранки, чернильный прибор, узкие листы бумаги, исписанные ровным мелким почерком. На подоконнике стопка газет «Одесские новости», тонкая пачка газетных вырезок – статьи Жаботинского в итальянских «Раtriа» и «Avanti».

Стоя в одних трусах перед высоким напольным зеркалом, Владимир на голое тело примерял новый черный редингот, стильный удлиненный пиджак, модный в те времена. Мать Хава, или, если угодно, она же Ева Марковна, угольным утюгом гладила ему рубашку. Тамар, старшая сестра (а по-русски Тамара), штопала носок, натянутый на ступку.

– А она там тоже будет? – спросила мать.

– Мама, о чем ты спрашиваешь! – отозвалась Тамара. – Если б ее там не было, он бы нас позвал.

– Тебе не стыдно? – смутился Владимир. – А то я вас не звал!

– Звал, но не очень настойчиво, – ответила сестра (на самом деле ее звали Тамар – «пальма» на иврите).

– А кто она? – спросила Ева Марковна.

– Маруся Мильгром, дочка хлебника, – охотно сообщила ей Тамара. – Он когда-то с папой работал.

– Мильгром? – Ева Марковна подула на угли в утюге. – Так я его помню. Ицхак из Житомира, сын Айзека.

– Он теперь Игнац Альбертович, – сказал Владимир.

– Во как! – Мать подала Владимиру выглаженную рубашку. – Надевай.

Бережно сняв редингот, Владимир надел рубашку. Мать помогла ему застегнуть пуговицы и вдеть запонки в рукава.

Подавая брату заштопанный носок, Тамара заметила:

– Раз уж ты ради премьеры купил редингот, мог бы и носки…

– Ладно тебе! – сказала ей мать и спросила у сына: – Пьеса-то о чем?

– Из студенческой жизни, – ответил он.

– В стихах, – дополнила сестра. – Вчера ночью он ее переписал и главную героиню переименовал в Марусю.

– А ты откуда знаешь? – покраснев, возмутился Владимир. – Читаешь мои рукописи?

– Ты на кухне черновик оставил. Я думала: для меня, – невинно оправдалась Тамара.

– Ладно вам! – сказала мать. – Если в стихах, то Марусе понравится… – И, поцеловав сына в лоб, благословила по-еврейски: – Гот беншон ир!

А сестра напомнила:

– Хотя бы на сцене не выпячивай нижнюю губу…

13

Провал

Есть ли смысл снова описывать Одесский городской театр во всем его золотом и красно-бархатном великолепии? Тем паче, что в зале на полторы тысячи кресел было человек триста зрителей, не больше. Да и те без особого, почему-то, внимания слушали исповедь героини пьесы, которую играла все та же Анна Пасхалова:

Смотри, я без дороги,
Я заблудилась, я в потемках…

Но, в отличие от неукротимой и рисковой Монны Ванны из пьесы Метерлинка, роль «заблудившейся» Маруси в пьесе Альталены была не по ней, и Пасхалова вяло тянула свой монолог:

… От тревоги
Пред этой темнотой мне больно – ведь раздор
Вот здесь, во мне, внутри… давно! И до сих пор
Еще по-прежнему не ясно мне, что можно,
Чего нельзя, что грех, что истинно, что ложно…

Автор, одетый в новый редингот, при модном широком галстуке, с напомаженной волнистой шевелюрой, скуласто-темнолицый, с блестящими, как у цыгана, черными глазами стоял в это время за кулисой и смотрел через щель в зал.

Там, в третьем ряду, сидели его друзья и коллеги – Чуковский, Кармен, Трецек, тишайший Осип Инбер, милейший Петр Герцо-Виноградский, он же Лоэнгрин, и даже сам Израиль Хейфец. Наискось от них, в первом ряду, можно было разглядеть элегантного, с короткими усиками, Шломо Зальцмана из «Союза одесских домовладельцев», а во втором – оперного спивуна в расшитой украинской рубашке.

И хотя имя героини пьесы было знакомо почти всем присутствующим (отчего они легко понимали авторские подтексты), не их реакция интересовала Жабо и не их искали в темноте его глаза, когда Маруся-Пасхалова продолжала:

…Я сомневаюсь. Я не знаю, где найти
разгадку и кому отдать себя вести…
Я без дороги.
И за мной – два младших брата…

Вот она! Вот – в четвертом ряду – еще ярче и красивей, чем на «Монне Ванне» и в «Литературке», с какой-то новой прической, в вечернем наряде с оголенными локтями и с передними пуговичками на шелковой кофте, натянутой высокой грудью. Неужто ради него, ради его премьеры?

Нет, ради другого, который сидит с ней рядом. Даже в полумраке зрительного зала Владимир разглядел его – снова этот морской офицер Алексей Руницкий!

Но разве его имел в виду Жабо, когда писал ответный монолог главного героя на Марусин вопрос «чего нельзя, что истинно, что ложно»:

Всем право на себя даровано рожденьем,
Нет долга ни пред кем. Гонись за наслажденьем,
Будь счастлива и верь желанью твоему —
Куда б оно ни бросило, провозгласи:
«Я чту в борьбе моей не долг, не приказанье —
Я праздную мое державное желанье!»

Да, главной темой спектакля была все та же идея фикс юного Жаботинского, которую он излагал недавно в «Литературке»: я царь своей судьбы, я ничем не обязан обществу, а если и буду служить ему, то только по своей воле и своему желанию…

Но слышит ли его эта «котенок в муфте»? Слышит ли, что это он, автор, взывает к ней со сцены словами главного героя:

Что мне, ландыш мой весенний,
До священной отчей тени,
До отчизны, до народа? – я хочу тебя, хочу…
Опьяниться вновь и снова
Лаской взора голубого
И губами вновь приникнуть
К шелковистому плечу!
Что мне слава, гром проклятий?
Я хочу твоих объятий!..
Чтоб тобой насытить душу,
Божьи храмы я разрушу,
Все ограды, все гробницы, все святыни растопчу!
Я хочу тебя, хочу!..

Великолепный тяжелый бордово-красный и весь вытканный серебром и златом занавес стал медленно спускаться с потолка под жидкие аплодисменты зала.

Директор театра вытолкнул автора на поклон.

Не отводя взгляда от Маруси, Владимир, выпятив нижнюю губу, вышел кланяться и наткнулся на подъемный канат. Он, несомненно, упал бы, если бы Пасхалова не удержала его за руку.

А в партере Маруся, вместе с другими зрителями, хоть и стоя, но с постным лицом вяло аплодировала актерам.

Хозяйским жестом Руницкий взял ее за руку и увел из зала.

Наутро все одесские газеты, даже «Полицейские ведомости», в заголовках своих рецензий наперебой упражнялись обыгрывать название провалившейся пьесы: «НЕЛАДНО», «НЕСКЛАДНО» и т.п.

Но разве это могло идти в сравнение с тем, что Маруся даже с премьеры его пьесы ушла с Руницким?

14

Демонстрация

На первый взгляд это был обычный редакционный день. Как всегда, снизу, из роскошного гастронома Беккеля остро и соблазнительно пахло заморскими пряностями и кулинарным творчеством одесских мясо- и рыбокоптилен. Скучный «передовик» Соколовский скучно правил сообщение базельского корреспондента об открытии Съезда сионистской молодежи. «Съезд открылся сегодня, пятого декабря, в четыре часа вечера, в зале отеля Zum Starehen. Зала декорирована сионистскими флагами и битком набита. Делегатов свыше сорока, из них две женщины-студентки. Гостей свыше ста пятидесяти, преимущественно студенты и студентки из разных университетов городов Западной Европы и России…»

Лео Трецек страдальчески нависал над Осипом Инбером, который приводил в божий вид новости, принесенные Лео из Одесского пароходства. Под стоны Трецека у Инбера получалось вот что:

– «Со значительным опозданием возвратился вчера в одесский порт из крымско-кавказского рейса пароход “Пушкин”. От Ялты и вплоть до самой Одессы движение парохода сильно затруднялось свирепствовавшим на море необычайно резким циклоном…»

– Каким циклоном?! – возмущенно стонал Трецек. – Ураганом! Ураганом!

– Юноша, будьте скромнее… – негромко просил его Инбер и милостиво двигался карандашом дальше: «Над морем, при страшном волнении, все время стояла густая водяная пыль». – Видите, Лео, ваше «страшное волнение» я оставил.

– Памятник вам за это! – сказал Трецек.

– И кружку пива, – попросил Инбер и продолжил: – «В момент приближения “Пушкина” к Севастополю туда вошел и пассажирский пароход “Император Александр II”, который за несколько часов до этого снялся оттуда обычным рейсом в Константинополь, но, отойдя около десяти миль в открытое море, вынужден был возвратиться обратно, так как свирепый шторм и огромнейшая зыбь угрожали совершенно смыть находившихся на борту четыреста пятьдесят пассажиров, партию скота и разный груз…» Скажите, любезный, а можно ли «несовершенно» смыть?

Трецек, нервно закуривая, промолчал, а Инбер, оставив в тексте «совершенно», двинулся дальше:

– «Над самим городом Севастополем ураган в это время действовал с разрушительной силою. С палубы “Пушкина” видны были сорванные ветром и носившиеся по воздуху части крыш больших домов, огромных труб с ванных заведений и проч. предметов…»

Как видите, в комнатах царила обычная редакционная рутина, никто не выражал Владимиру сочувствий по поводу провала пьесы и, тем паче, мстительных рецензий в конкурирующих изданиях, все делали вид, что этих изданий вообще не существует. Даже Корней Чуковский, друг детства, с которым Владимир ходил в детский сад, индифферентно трудился над анонимной культурной хроникой:

«Из Петербурга нам телеграфируют, что А. С. Суворин предложил г-ну М. Горькому пятьдесят тыс. руб. за пьесу, которую последний предоставил Художественному театру в Москве. Г-н М. Горький с негодованием отверг это предложение… Переданный нам слух о том, что г-н М. Горький сжег свою пьесу, к счастию, оказался вздором. Напротив, великий писатель окончательно ее отделал и читал в Ялте А. П. Чехову, здоровье которого, кстати, не заставляет желать ничего лучшего…»