banner banner banner
Тайга далёкая
Тайга далёкая
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тайга далёкая

скачать книгу бесплатно

Тайга далёкая
Андрей Андреевич Томилов

Произведения Андрея Томилова отличаются высокой концентрациейдействия, неожиданными поворотами сюжета. События в них развиваютсястоль стремительно и порой драматично, что держат читателя в напряженииот первой и до последней страницы.Автор много лет жил и работал охотоведом в суровых условиях севераИркутской области и Урала, Хабаровского края и Камчатки, на полуостровеТаймыр и в Саянах.Читателю придется по душе авторский стиль писателя с образным исочным русским языком, яркими характерами, реальностью излагаемых событий.

Андрей Томилов

Тайга далёкая

Айма

Рассказ этот представляю вам, дорогой мой читатель, на обзор, на суд, просто на обозрение, – кому, как ляжет. Дело в том, что сам я, как автор, не имею к описываемым событиям ни малейшего отношения. Мне его поведал один охотник, уверяя, что все было именно так, как он и рассказал. Так я и не сомневаюсь, на охоте еще и не такое бывает. И все, или почти все, чистая правда. Ну, а по поводу этого сюжета, – сами решайте, верить, или просто принять к сведению. Итак….

…Ровная, ровная, как стол, поляна, чуть вытянутая вдоль таловых кустов. Кусты ограничивают, отделяют поляну от «сивера», от дурных зимних, стужистых ветров, оберегают домишки, вытянувшиеся один за другим. Оберегают чумы, прилепившиеся здесь же, в заветрии, но, будто бы отдельной стайкой, будто бы чужие, не родственники приземистым, крытым драньем, избам. А избы-то, избы-то, другую и избой не назовешь, а в том же ряду.

Пологий, пологий склон к реке, к воде. Вода прозрачна до такой степени, что и не заметна бы была, если бы не рябь, не волна легкая, накатывающая на мелкий камешник, на песок речной, мытый-перемытый этими волнами за пролетевшие столетия, за прошедшие годы безвременья.

Поляна, притулившаяся между строем тальника с одной стороны, и берегом реки, была достаточно приподнята над водой, и река, даже в период буйства, в период дикого половодья не затапливала ее. Не трогала водой эту красивую, раздольную площадку.

Казалось, что здесь всегда жили люди, и теперь, и раньше, и до потопа еще. Всегда жили. В нашей, обозримой истории дом здесь действительно стоял. Давно это было. Дом был широкий и приземистый, отчего казался крепким и удивительно походил на своего хозяина, старого косолапого китайца, живущего тут с незапамятных времен. Китаец, а по местному – манза, скупал у охотников все, что они добывали в тайге и переправлял в иной, более цивилизованный мир. Манзу не любили, видели и знали, что он обманывает всех таежных людей, но другого места, где можно было бы обменять шкурки белок на крупу просто не было. К китайцу шли с опущенными головами, обреченно шли, не надеясь на жалость и справедливость.

Орочонские чумы стояли в отдалении, тесной, сиротливой группой. Из конусных отверстий, переплетенных жердями, как скелетными костями, несмело, неторопливо выплывали дымки тлеющих внутри жилища очагов.

Охотились все, и мужчины, и женщины, и даже дети. Удачливые охотники иногда добывали лося, или кабана, или даже медведя. Тогда все стойбище накрывала праздничная волна. В каждом чуме варилось мясо, громко прославлялся охотник, добывший это мясо. За шкуру лося, а особенно медведя, можно было получить в торговом доме целый мешок муки, а еще и красивые бусы.

***

Прямо от стойбища, вверх по пологой сопке, вьется едва заметная, заросшая лесной дурбенью тропинка. Когда-то эта тропинка была хорошо натоптана, по ней каждый день поднимался до самой вершины гордый и строгий старик, – шаман всего рода. А вечером, перед закатом солнца, он возвращался, весь разбитый, обессиленный. Люди знали, что шаман ходит на могилу к своей любимой дочери Айме, похороненной по всем правилам и обычаям там, на самой вершине сопки. Знали, что он поступает против всех правил, против законов, установленных далекими предками. Законы те гласили, что посещать могилу покойника строго-настрого запрещено! Сразу после похорон, все, кто принимал участие в церемонии погребения, хотя погребения-то на самом деле и не было, просто оставляли колоду с покойником в каком-то укромном месте, и все, все погребение. Так вот, сразу после погребения, все отворачивались и уходили, не смея оглянуться. И забывали это место, не смели больше там появляться, ни под каким предлогом. А старик вот нарушал, ходил проведать дочь, почти каждый день ходил. Чем он там занимается, что делает весь день, – тайной не было, но люди, живущие рядом, знать этого не хотели, побаивались, ожидали какого-то наказания не только на самого виновника, но и на всех жителей стойбища. Недобро взглядывали, косились на старого шамана.

Старик иногда камлает, глухо и редко ударяя в старинный, надтреснутый по краю бубен, издает какие-то гортанные звуки, понятные только ему самому, да духам, незримо окружающим его. Но тело стало совсем слабым, нет сил каждый день звать духов и просить их заботиться о дочери там, на другом берегу мира. И старик часто и подолгу просто сидел, скрестив под собой ноги. Смотрел на могилу, устроенную почти на высоте человеческого роста и горевал. Вспоминал, как страстно, как живо горели глаза дочери, когда она сообщила отцу, что нашла огонь, который теперь греет ее, спрятавшись глубоко в груди. Рассказывала, что теперь только один человек властен над ней и называла сына китайского торговца…. Она летала на невидимых крыльях, высоко и весело поднимаясь над землей, над родным берегом, над быстрой и прозрачной рекой. Она изнемогала от счастья и не видела, не замечала горя отца. Айма, – как он любил ее, единственную дочь.

А потом ее нашли на берегу, возле больших камней, возле самой воды. Все стойбище горевало вместе с шаманом. Даже китайские торговцы закрылись в своем большом доме и не выходили из него несколько дней.

Из последних сил старик поднимался в гору, каждый день, чтобы навестить свою любимую дочь, чтобы не оставлять ее в одиночестве. Задыхался, останавливался и отдыхал после каждого шага в гору, но все приходил, приходил, приходил…

Старика похоронили совсем в другом месте. Тропинкой, что тянулась к самой вершине сопки, больше никто не пользовался, с каждым годом она все больше зарастала, становилась все более захламленной, все менее и менее заметной.

Через какое-то время, как не стало старого шамана, в стойбище узнали, что в смерти его дочери, красавицы Аймы, виноваты манзы, и молодые, отчаянные охотники глубокой ночью напустили на большой дом огонь. Страшно горел китайский магазин, взрывались патроны и ярко вспыхивали, взрывались, широко раскидывая искры и пламя, коробки с порохом. А стопки оленьих и кабаньих шкур трещали, коробились и горбатились, как живые. Казалось, что эти шкуры не сгорают, а свернувшись в рулоны, снова оживают, превращаются в зверей и разбегаются, прячутся в потемках, скрываются под пологом подступившей тайги.

Манзы этим же утром сели в свои лодки, с задранными носами, с резными крышами от дождя и солнца и уплыли, даже не дожидаясь, когда закончится пожар. Но перед тем как сесть в лодки, они кричали сгрудившимся на берегу ольчам, что обязательно вернутся, вернутся с солдатами и всех убьют.

Стойбище притихло. В воздухе витал вонючий дым уставшего, отбушевавшего пожарища и осязаемо чувствовался страх. На другой день, с самого утра, не сговариваясь, стали грузиться в лодки. Чумы разбирали и все, что могло пригодиться на новом месте, забирали с собой, остальное предавали огню. Это говорило о том, что возврата в это место уже не будет никогда. Ребятишки сопливо и слезно базланили, не понимая того, что происходит, но поддавшись общему паническому настроению. Старухи укладывали пожитки, мужики и женщины торопливо стаскивали свой небогатый скарб к воде, к лодкам. Река скорбно пела свою шипучую, заунывную мелодию, тянулась и тянулась между прибрежных камней, струилась, не обращая внимания на скорбь и горести своих людей, в панике покидающих обжитый берег.

Лодки торкались одна о другую, несогласованно отчаливали от берега и растекались в разные стороны: одни в растерянности доверялись течению, другие начинали упорную борьбу с тем же течением, медленно продвигались вверх, удаляясь от дымящихся скорбных костров, кто-то в растерянности крутил головой, так и не решив, куда направиться. И течение подхватывало такую лодку и волокло на своих струях без всяких раздумий и колебаний.

Никто из орочонов не запомнил этот день, день, когда исчезло большое стойбище, они старались запоминать только хорошие, радостные события. Плохие дни нужно было забывать, вычеркивать их из памяти и никогда не говорить о них. Забывать и не рассказывать ни детям, ни внукам. А на ту красивую и удобную для житья поляну, окруженную близкой тайгой, просто легло табу, – запрет. Там нельзя было не только селиться и жить, там причаливать к берегу запрещалось, сами себе запретили и соблюдали это правило строго.

***

Могила несчастной Аймы совсем осиротела. То хоть кто-то, хоть случайно проходил мимо, теперь же только таежные звуки, только птичьи голоса звенели, раздавались где-то поблизости, да любопытные бурундуки заскакивали на бревна, огораживающие могилу. Ни какой крупный зверь не подходил близко к упокоенной девушке, ни лось, ни кабан, ни медведь.

В первый год, присмотревшись, можно было различить, что к щели, между тесаными плахами, изнутри, привалилась девичья коса. Волосы были еще живыми, смолянисто черными, а в луче солнца, проникающего сквозь лесную чащу, отливали перламутровым фиолетом. Ниже, сквозь эту же щель можно было разглядеть ярко красный край атласного халата, в котором была похоронена девушка.

Прошли годы, сменились времена. Уже никто не мог вспомнить, не мог объяснить, почему сопка называется «Аймина», да и весь участок тайги, по которому бродят молодые охотники в поисках удачи, тоже называется «Айминским», а еще «девичьим». Так уж повелось, и ни кто с этим не спорил.

Еще через годы вокруг орочонской могилы поднялся лесной подрост, кустарники, отгородившие начисто могилу от солнечных лучей, спрятали ее в сырости и лесной прели. Иструхли, рассыпались плахи, а вывалившиеся наружу волосы были совсем блеклыми, бесцветными, словно пакля, заткнутая в щель стены много, много лет назад. Атласного халата и вовсе ни стало, истлел весь и высыпался, смылся дождями, улетел по одной ниточке, подгоняемый холодными зимними ветрами, улетел в неведомые дали, развеялся над бескрайней тайгой.

Сама могила уж не возвышалась, как прежде, а лишь опорные пеньки еще торчали по углам, и кто понимает в орочонских обычаях, мог бы представить, предположить, что здесь, на этом месте, много лет назад было какое-то захоронение…. Только вековые кедры, да лиственницы, тянущиеся к самым облакам, могли бы рассказать, могли бы поведать о красивой девушке, по имени Айма, похороненной здесь, на самой вершине сопки. Могли бы рассказать, да сами уже состарились, сами начали ронять на землю крупные, узловатые сучья, присматривать место, где можно будет упокоиться, укрыться навечно от пронзительных зимних стуж и изнурительных ветров. А время текло и текло, оно неумолимо, оно не останавливается и не меняет свой ритм. Время….

***

…Собаки заинтересованно обнюхивали старый завал из трухлявых, почти полностью сгнивших бревен, да еще и придавленных крест-накрест упавшими деревьями. Деревья свалились не так давно, лишь несколько лет назад, когда над сопкой летал в бешеном порыве ураганный ветер. Тогда этот ветер повалил множество деревьев, скрестив их и разметав на свое усмотрение. Даже тальниковые кусты, что покрывают все берега реки, ветер прижал к земле, и они так и не смогли выправиться с тех пор, подняться, так, с тех пор, и растут лежа.

А деревья, крепкие и здоровые, упорно сопротивлялись бешеным порывам ветра, но тот пересилил, вырвал деревья с корнем и в гневе разбросал. По сопке стало невозможно пройти, и охотник стал обходить образовавшиеся завалы стороной, старался пройти вдоль сопки по самому ее подножью.

Сегодня пройти мимо завалов не удалось, – собаки залаяли где-то в полгоры. По голосу собак охотник определил, что лают они на белку. Не велика добыча, но охотник решил подняться. Он достаточно легко и быстро добрался до работающих собак, то подныривая под нависшие валежины, то переваливаясь через них, преграждающих путь, и сразу увидел белку. Белка, пушистым комочком сидела на молодой лиственнице и хорошо выделялась на фоне неба.

Подумал, что она сейчас начнет уходить верхом и быстро, в несколько прыжков доберется до старых, дубоватых кедров с обломанными вершинами. Тогда ее не возьмешь пулькой, нужно будет стрелять дробовым. А то и вообще потерять можно, затаится там, «заляжет» в разлапистых кедровых ветках, тогда все, придется бросить и отзывать собак.

Но белка сидела спокойно, без особого любопытства поглядывала на гавкающих собак, на близкого уже охотника, убегать и прятаться не собиралась. Да и собаки особого усердия не проявляли, спокойно сидели на жухлой траве, чуть пошевеливая хвостами, время от времени задирали морды и с ленцой гавкали.

Пулька аккуратно чиркнула белку по головке и она даже не поняла, что случилось, просто выпустила из лапок веточку, на которой сидела и легко, плавно полетела вниз. Собаки, было, кинулись к добыче, но грубоватый окрик хозяина остановил их и они не решились ослушаться, наблюдали издали. Охотник поднял белку, встряхнул, прихватив за задние лапки, убедился, что мех уже зимний, хоть и до сих пор нет снега. И бита хорошо, ловко бита, по самой головке. Привязал добычу к поняге.

Уже хотел спускаться обратно, к подножью сопки, но собаки, как-то резко крутнувшись, прыжками ушли в самые буреломины, направились к вершине. Лезть в такие завалы, в такую чащу не хотелось, охотник, привалившись спиной к лиственнице, с которой только что сбил белку, решил подождать, – может собаки быстро вернутся.

Но собак не было, не возвращались. Легкий ветерок, волной прокатился по верхушкам деревьев и снова замер, притих. Желтогрудые синицы прыгали рядом с ветки на ветку. Чуть в стороне, на искалеченном бурей кедре лениво, но громко кричала кедровка. Собаки молчали. Стоять и прислушиваться надоело, полез в чащу. Снова перелезал через поваленные стволы, или вставал на четвереньки и пробирался низом, проползая под мертвыми деревьями. Они, упав под ураганным ветром, упирались в землю сучьями, словно руками, так и умерли, не достигнув земли.

Выбрался на небольшую поляну, впереди снова завал, а возле него крутятся собаки.

– Вот вы где, черти, я думал, вы уже далеко, а вы рядом. Что нашли?

Собаки, услышав спокойный голос хозяина, встали, шевельнули хвостами, словно отвечая и, как-то грустно посмотрели в его сторону, присели молча. Когда он подошел ближе, снова стали нюхаться, но вели себя довольно странно, будто их только что отругали крепко, или даже побили за какую-то провинность.

Если бы в завале прятался какой-то зверек, соболь, например, или колонок, норка, горностай, – собаки бы носились шустро, кругами. Обнюхивали бы все азартно, и даже взлаивали бы от нетерпения. А сейчас они были спокойны. Обнюхивали завал, показывая, что там действительно есть что-то, что достойно внимания охотника, но работали замедленно и без азарта.

Охотник подошел еще ближе, почти вплотную. Собаки и вовсе отошли в сторону, повесили головы и снизу виновато смотрели на хозяина.

Присмотревшись внимательнее, охотник понял, что перед ним какое-то бывшее строение, сделанное руками человека, хоть и давно, очень давно. Сохранились четыре пня с глубокими пазами, куда и были вставлены бревна, теперь уж совсем сгнившие.

Залез под поваленное дерево и заглянул внутрь бывшего строения, – ничего не увидел, лишь понял, что это старинное захоронение. Так в рубленых срубах, на вершинах сопок хоронили своих соплеменников орочоны, коренные жители этих мест.

Правда, справедливости ради, надо отметить, что далеко не каждый удостаивался чести быть захороненным на самой вершине горы. Так, например, стариков хоронили в самом низу, у подножья, – им уж незачем смотреть на ширь тайги, на синеву небес, на бескрайность звездных просторов. А слушать пение птиц и журчание реки здесь, внизу, даже лучше, привычнее.

На сопке в основном хоронили молодых охотников, да юных красавиц.

Старая сука, видя, что хозяин лазит в завале, что он там чем-то заинтересовался, подошла и стала принюхиваться, медленно втягивая воздух широко открытыми норками, ворочая влажным носом из стороны в сторону. Кобель так и сидел на месте, опустив голову и переминаясь передними лапами.

– Чего вы? Этому захоронению уже сто лет, если не больше…. Наверное. Здесь уже не только запаха не осталось, кости-то все истлели, в землю превратились…

Собаки молчали, спрятав глаза под прикрытые веки, молчали, словно они знали что-то такое, что не мог знать хозяин….

Сруб, из которого было сделано ограждение, действительно весь истлел, источился временем, смылся дождями, да талыми водами, улетел, подгоняемый ветрами. Место, удобренное плотью человеческой, проросло молодыми елками, да березками.

Сука зашла с другой стороны и принялась копать. Снегу не было, хоть и время для него, а вот, не было. Земля крепко простыла, но здесь, на припеке, под сенью древесной трухи, еще была податлива. Собачьи когти далеко отбрасывали землю, раскидывая ее по поляне.

– Ну!? Я вот тебе! Чего ты взялась?

Сука приостановилась, пристально посмотрела в глаза хозяина, словно удивлялась, что он не понимает, не чувствует того, что видит и чувствует она, – продолжила копать.

Охотник снова подлез, поднырнул под нависшие стволы деревьев, подошел к собаке. Она медленно и тщательно обнюхивала какой-то предмет, залепленный землей. Охотник поднял его, очистил от земли.

Это была маленькая косточка, темно-коричневого цвета. С косточки соскользнул и упал к ногам комочек земли. Но в последний момент что-то блеснуло в том комочке, словно искорка в ночи. Охотник поднял и растер между пальцами землю. На ладони остался перстенек белого металла, совсем лебезный, махонький, словно был сделан на руку ребенка, – серебряный.

Завитушки узора украшали перстенек по всему краю, а в центре был четко прорисован кошачий глаз с вытянутой прорезью зрачка. Каждая ресничка глаза, каждая ворсиночка, казалось, что глаз живой, а кошачий зрачок перемещается от одного края к другому, зорко следит за движениями охотника. Невольно хотелось отвести глаза, отвернуться и не встречаться с ним взглядом.

Долго охотник любовался находкой, перекатывал перстенек по ладони. Когда кошачий глаз поворачивался к свету, прорезь зрачка становилась совсем узкой, как на живом кошачьем глазу, а стоило отвернуть его от света, отгородить от прямых солнечных лучей, он расширялся, расплывался на всю поверхность перстня.

Собака что-то непонятное уркнула и отошла. Охотник еще постоял в раздумье, посмотрел по сторонам и неуверенно, даже с какой-то опаской, сунул перстень во внутренний карман куртки. Косточку, видимо фалангу пальца, на которой до этого и был надет перстень, покрутил в руках и бросил в сторону завала, туда, где когда-то было захоронение. Бросил неловко, сразу пожалел об этом, но уже не переделаешь, косточка не долетела, ударилась о ствол упавшего, оголившегося уже дерева и отскочила метра на два в сторону, смешалась с лесной подстилкой, с жухлыми листьями и сухой травой. Где-то высоко, много выше кедров, просвистел крыльями ворон, охотник успел разглядеть лишь его тень, скользнувшую по лесному завалу. Подумалось: что же он, молча, пролетел, словно и не заметил человека, собак рядом?

Снова кинул взгляд по сторонам, что-то тревожило, беспокоило охотника, хотелось быстрее уйти с этого места, хотелось в зимовье.

***

Выбравшись из завалов, охотник, как и намечал еще с утра, двинулся по подножию сопки, в обход, планируя выйти на лиственничное плато. Плато начиналось за мелководным ручьем, который можно было преодолеть в три-четыре шага. Ручей вообще не являлся препятствием, а теперь, когда ночами стало крепко примораживать, воды в ручье и вовсе убавилось, оголились крупные камни, и по ним стало легко перебираться на другой берег. В любом месте камней торчало предостаточно.

Уже подходя к ручью, охотник вдруг обнаружил, что собаки плетутся следом, понуро опустив морды.

– Чего это!? А ну, пошли! Пошли! Искать, искать!

Они смотрели на него обреченно и никак не выказывали желание исполнять команду. Охотник вернулся на пару шагов, приблизился к собакам и потрепал их по загривкам. Они приняли ласку, но радости не выказали, не кинулись вперед, как это бывало всегда после такой ласки. Кобель отошел в сторону, понуро опустил голову, выпрямил поленом хвост. Сука тоже чуть сдвинулась следом и смотрела на хозяина грустными, унылыми глазами.

– Вы чего!? Что случилось?

Собаки молчали и смотрели на него отстраненно, если не сказать отчужденно.

–Тьфу, мать вашу!

Охотник потоптался на месте, стащил с себя шапку и зачем-то уставился в небо. Среди высоких деревьев, среди вершин этих деревьев вереницей тянулись серые, осенние облака. Они спешили к югу, вытесняемые северными, холодными воздушными массами. Охотнику подумалось, что на юге тепло, что там совсем другая, совсем другая жизнь.

Он наметил взглядом камни, по которым переберется на другой берег и смело шагнул по ним, но уже на втором камне его кто-то легонько ударил под колено, он подумал, что это кобель ткнулся мордой, нога чуть скользнула мимо опоры и охотник всей массой завалился в воду, между камнями, больно ударившись локтем. Пока поднимался, пока вылавливал ружье, понягу, промок весь, до нитки. У берега хрустел потревоженный ледок, тонкий еще, неуверенный, но быстро набирающий крепость.

Оглянулся, чтобы отругать собаку, но те стояли там, где он их и оставил.

– Кто же тогда поддал под колено?

Выбрался на берег, присмотрел небольшой наносник, оставшийся от весеннего половодья и стал разводить костер, чтобы обсушиться, да заодно уж и чай сварганить. На растопку наломал сухих еловых веточек, – от них костер быстро занимался, да и запах приятный, запах разогретой смолы.

Завидев дым костра, подтянулись, перебрались по камням собаки, крутнувшись на месте пару раз, улеглись.

Развешал одежды, навесил над костерком котелок. Отчего-то тревожно было на душе. Ветерок, вроде и не сильный, мотал пламя костра из одной стороны в другую, шутя подпалил штанину.

Вода в котелке закипела быстро. Охотник всегда ставил на огонь столько воды, сколько собирался выпить, чтобы потом не выплескивать остатки чая. Выплескивать недопитый чай всегда было жалко, так же жалко, как и стряхивать со стола крохи хлеба, сухаря. Он аккуратно, медленно сметал эти крохи в ладонь и закидывал их в рот. Иногда они и не ощущались там, во рту, но чувство удовлетворения наступало.

Поставил котелок рядом с костром и мягко бросил туда приготовленную заварку, следом отпустил веточку смородины. Но смородину даже не выпустил из пальцев, покрутил в кипятке, встряхнул и бросил в присевший, успокоившийся костер.

Собаки наблюдали исподлобья, в полглаза. Они словно чувствовали что-то неладное, словно видели то, чего не мог видеть он, но сказать, предупредить не могли.

Из поняги достал кусок лепешки и, насадив его на заостренный тальниковый прут, вырезанный здесь же, приспособил к углям, для разогрева. Сука, видя аппетитную лепешку, приподнялась, но не подошла, наблюдала со стороны.

– Что с ними? Как-то странно ведут себя.

Только и успел подумать, как лепешка сорвалась с шампура и свалилась в самый жар, в самую середину прогорающего костра. Схватил палку и стал торопливо вытаскивать ее оттуда, выскребать вместе с углями. Видимо как-то неловко топтался, даже не заметил, как перевернул котел. Угли, подмоченные заварившимся чаем, зашипели, вверх бросилось облачко пара. В нос резко ударило запахом крепкого чая и жареного хлеба.

Где-то рядом, чуть сзади, звонким колокольцем раскатился девичий смех, так же резко оборвался.

– ???

Охотник даже присел, неловко подогнув ноги, закрутил головой во все стороны, но никого не увидел. Собаки чуть заворчали и отвернулись, спрятали глаза.

Облака на небе уже не летели друг за другом, они превратились в сплошную завесу и теперь эта завеса тащилась и тащилась сплошной пеленой, без конца и края. Сопка, вся в завалах и заломах, зловеще топорщилась, нависала над охотником и собаками, скалилась множеством осколяпков, поломанных бурей деревьев.

Придя в себя, охотник решил, что ему это приблазнилось, убеждал себя в этом, хотел уверовать, а сам все оглядывался, все пялился по сторонам. И потихоньку, наклонившись над самыми углями прогоревшего и остывающего теперь уж костра, словно прячась от себя самого, обмахнул себя, неумело, крестом.

Странное чувство нахлынуло, наполнило охотника: не было ни страха, ни тревоги, просто прихлынуло чувство, что он здесь, на берегу каменистого ручья, у затухающего костра не один. Будто бы рядом кто-то есть, и так явственно было это чувство, так осязаемо… Казалось, что стоит чуть прикрыть веки, чуть смежить глаза и увидится, именно увидится, как напротив, по ту сторону костра, присела на корточки молодая, очень красивая, таежная девушка, с нежной, смуглой кожей на вытянутых к теплу костра руках. Лицо, чуть отклоненное в сторону от дыма, с бархатистой, просвечивающей кожей на выпирающих скулах и глаза, стремительно направленные вдаль в своем надменном, косом разрезе. Как она к месту здесь, у костра, в своем ярком, атласном халате, как к месту….

Расхотелось чаю. Да и лепешка подгорелая не вызывала приятных эмоций, порвал ее пополам и положил на камни, тихонько свистнул собакам. Натянул сырые еще штаны, такую же сырую куртку, обулся кое-как и, прикинув направление, напрямую пошагал к зимовью. Собаки, будто бы повеселевшие после лепешки, выглядели бодро, но вперед так и не пошли, охотиться не стали.

Завидев зимовье, сквозь стройные стволы не старых еще кедров, охотник снова ощутил прихлынувшее чувство, что он не один, или кто-то ожидает его в зимовье. Или что-то случиться должно…. Даже прислушиваться стал, приглядываться. Но ничего не случалось, не происходило, лишь торопливее обычного накатили, опустились синие сумерки, а в долине, между сопками, большим пожаром полыхал закат. И это страшное, огненное зарево никак не хотело распрощаться с притихшей тайгой, все горело, горело. Но деревья толпились все гуще, все ближе обступали охотника, заслоняли собой долгую, пронзительную зарю, и, наконец, потушили ее совсем, справились.

Охотник передернул плечами, продрог, пока наблюдал, и двинулся к близкому, желанному в такое время, хоть и простывшему, зимовью.

Уже раздеваясь, разуваясь в зимовье, охотник понял, что натер ногу сырой, сбившейся портянкой, – волдырь на пятке был приличный. Несколько дней придется отваляться.

Засыпая, поморщился от токающей боли в пятке, снова услышал девичий смех, даже и не смех, хихиканье легкое, не стал просыпаться, – мало ли что во сне причудится… Но странное чувство: будто бы он ждал этого и теперь, чуть улыбнувшись в темноте, улыбнувшись своим неопределенным мыслям, заснул.

***

Уже на другой день, привязывая к пятке, к лопнувшему волдырю вонючую мазь, охотник понял, что ничего ему не прислышалось, понял, что смех девичий, раскатывающийся где-то рядом и чуть за плечами, будет теперь сопровождать его. И с этим нужно что-то делать, или смириться и терпеть, что очень напрягало, – ведь это не просто так, – присутствие рядом кого-то чужого, да еще и девушки, – судя по голосу. Охотник даже попробовал заговорить с невидимой незнакомкой, спросил, вздрогнув от своего же голоса, как ее зовут и почему она преследует именно его, мало ли охотников в тайге. Но ответа не было. А когда кружка с чаем опрокинулась на колени, невообразимым образом соскользнув со стола, снова раздался звонкий, заливистый смех. Ладно, хоть, чай уже был не только с огня, успел остыть.

Прикрыв глаза, замирал на минуту, и чудилось, что она сидит напротив, на нарах, привалившись к прогретым за ночь, бревнам стены, подобрав под себя ноги, обтянув колени халатом. Сидит, улыбается, смотрит на него, взблескивая в полумраке своими красивыми, раскосыми глазами.

Собаки все три дня, пока охотник залечивал свою пятку, лежали, свернувшись в тугие калачи, кажется, и не поднимались. Первые два дня вообще не кормил, кинул по осьмушке хлеба. А хлеб тот еще с заезда остался, до того засох, сгорбатился, что сука, попробовав сухарь на зуб, так глянула на хозяина, что тот не стал дожидаться чем дело кончится, повернулся торопливо и, прихрамывая, укрылся в зимовье (надо было хоть размочить, горбушку-то). Кобель свою порцию схрумкал, шею вытянул, завистливо оглядывая надкусанный, но оставленный в покое второй сухарь, не решился подойти, снова умостился, свернувшись клубком.

Снег собирался, пробрасывал уже отдельные белесые звездочки, которые цеплялись за растопыренные еловые лапы, повисали на них. А которые достигали земли, то и там находили себе место, умащивались, устраивались на всю зиму, уж не таяли. Стланик кедровый, а его добро взялось вдоль ключа, – интересное растение, словно разумом каким наделен. То топорщится из всех сил, тянет ветки к небу, а то, как теперь вот, разляжется на землю, словно ковер лесной. Это он снег близкий предчувствует, перед снегом ветви раскидывает по сторонам, готовится укрыться тем снегом, словно одеялом. Верная примета, – как стланик уляжется на землю, все, жди снега, настоящего, зимнего снега. В это же время и медведь к берлоге придвигается, дремота одолевает, хочется быстрее забраться в теплое убежище, умоститься там удобненько и уж не показывать нос на холодную зиму, не вылезать до самой ростепели, до мокрети весенней.

Ночью разошелся. Хлопья крупные, просто огромные, и сухие. Утром, на рассвете, дверь приоткрыл, а в глазах белехонько, совсем другая тайга, новая.

Наскоро поел, что было, собрался, больно уж трудно в зимовье дневать, когда перенова такая, каждый следок покажется. А дух-то в тайге, – так и дышал бы, так бы и дышал, и не надышаться вволю. Собак поднял, потрепал по загривкам, что-то не больно они рады обнове таежной, прихворнули, поди, – носы потрогал, – вроде холодные. Но у зимовья не остались, потянулись следом.

Шагать было трудно, – пятка еще болела, старался приступать на пальцы, в какой-то момент даже пожалел, что потащился, особенно после того, как встретил следок соболя. След был совсем свежий, снег-то еще шел, хоть и робко уж, неуверенно, а кое-где между вершин кедров появлялись разрывы в тучах, и мелькало голубое небо. Следок был свежий, совсем не присыпанный, но собаки не пошли, не заинтересовались.