Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая

3

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая

Так в последнее время он записал следующее сновидение…[305]

В конце зимы назначен был Растопчин,[306] вся Москва говорила только о[307] будущей войне с Наполеоном, огромная комета виднелась на небе. И Pierre в этом приближающемся перевороте, в этой неслыханной славе Наполеона видел явление, подтверждающее его взгляды на жизнь. Власть Бонапарта была не что иное, как уничтожение власти, которая была не от бога, как перст и орудие божие. Кроме того, предсказание из Апокалипсиса о 666 и погибели Бонапарта в России поразило Ріеrr’а. Он, тайно запершись в комнате и никому не говоря и стыдясь, как преступления, делал вычисление над своим именем и Pierre Besuhoff выходило 666, и он надеялся быть орудием погибели Бонапарта.[308] Другая мечта его была вновь соединить Наташу с Андреем. Он так простил ее и не мог понять, как мог Андрей не сделать того же. Разумеется, Pierre не говорил этого никому <и еще менее Наташе, но он много говорил с ней, и серьезно, о Бонапарте, его власти, о будущей войне и о том, что ожидает Россию. К удивлению своему, он заметил, что этот патриотический вопрос[309] начал занимать Наташу и потом сделался ее страстным увлечением, таким же, как было когда-то Дюпор, и теперь заменивший религию. Надо было жить Наташе, надо было увлечься чем-нибудь, и она увлеклась этой войной всё более и более, чем ближе она приближалась. Лето это Ростовы остались в Москве. В Москве они узнавали все действия войск. Получили известия об отступлении и о приезде государя. 11 июня было воскресенье. Наташа была у обедни с матерью.>

<Как это часто бывает, во время чтения молитвы Наташа слушала слова молитвы и вместе с тем думала.

Так же, как в вопросе о долгах отца ей пришло на купаньи простое, ясное средство исправить всё дело тем, чтобы жить умереннее, так теперь ей ясно представилось средство победить врага. – Как? – Соединиться любовью так, чтобы жезл нечестивых не вознесся на жребий освященных. Надо было просто сказать всем друг другу, что мы в опасности; давайте любить, помогать друг другу, отдадим свои деньги – ожерелье жемчужное. Пускай братья – Nicolas, Петя – пускай идет, он всё пристает выйти из университета, – и все пойдем на врага и сразу покорим его, это все-таки будет легче, чем биться, спорить, ссориться, как вчера Шиншин с папа, и все-таки пострадать.>

* № 170 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XXI).

Пете было решительно отказано. Он ушел один в свою комнату и там, запершись от всех, горько плакал. Все делали, как будто ничего не заметили, когда он к чаю пришел молчаливый и мрачный, с заплаканными глазами. После чаю, как обыкновенно, когда Pierre оставался. вечер у Ростовых, он составил с Ири[ной] Яковлевной и доктором партию графини.

Pierre ездил к Ростовым для Наташи, но он очень редко бывал[310] с нею и говорил с нею отдельно. Ему нужно было только для того, чтобы ему было радостно и покойно, чувствовать ее присутствие, смотреть на нее, слушать ее. И она знала это и всегда бывала там, где он, когда он бывал у них. Ей самой было приятнее всего в его присутствии. Он только один[311] не тяжело, а напротив утешительно напоминал ей о том страшном времени. После игры Pierre остался у стола, рисуя на нем фигуры. Надо было уезжать. И, как всегда, именно когда надо было уезжать, Pierre чувствовал, как ему хорошо было в этом доме. Наташа и Соня подошли к нему и сели у стола.

– Что это вы рисуете?

Pierre не отвечал.

– Однако, —сказал он Наташе, – вы не на шутку заняты войной, – я этому рад.

Наташа покраснела. Она поняла, что Pierre рад ее увлечению потому, что увлечение это заслонит ее горе.

– Нет, – отвечая на ее мысль, сказал Pierre. – Я люблю наблюдать, как женщины обращаются с мужскими вопросами: у них всё выходит ясно и просто.

– Да и что же может быть неясного, – сказала Наташа оживленно. – Нынче, слушая молитву, мне так всё ясно стало. Надо только смириться, покориться друг другу и ничего не жалеть, и все будет хорошо.

– А вот вы жалеете ж Петю.

– Нет, не жалею. Я бы его ни за что не послала, но ни за что б не удерживала.

– Жалко, что я не Петя, а то меня вы посылаете, – сказал Pierre.

– Вас – разумеется. Да вы и пойдете.

– Ни за что, – отвечал Pierre и, увидав недоверчиво-добрую улыбку Наташи, продолжал. – Удивляюсь, за что вы обо мне такого хорошего мнения, – сказал он.[312] – По-вашему, я могу всё хорошее сделать и всё знаю.

– Да, да, всё. А теперь самое главное – защита отечества, – опять слово «отечество» задержало Наташу, и она поторопилась оправдаться в употреблении этого слова. – Право, я сама не знаю отчего, но я день и ночь думаю, что с нами будет, и я ни за что, ни за что не покорюсь Наполеону.

– Ни за что, – серьезно повторил ее слова [Pierre]. – Вы и не покоритесь, – сказал Pierre и стал писать. – А это вы знаете? – сказал он, пиша ряд цифр. Он объяснил, что все цифры имеют значение букв и что по этому счислению написать 666 – выйдет L’Empereur Napoleon и 42. И рассказал предсказание Апокалипсиса. Наташа долго, с горячечно устремленными глазами смотрела на эти цифры и поверяла их значение.

– Да, это страшно, – говорила она, – и комета.

Наташа так была взволнована, что Pierre раскаивался даже в том, что сказал ей это.

* № 171 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. I—VIII).

7-я ЧАСТЬ

[313]Что должно было совершиться, то должно было совершиться. Как Наполеон думал, что он начал войну с Россией потому, что он захотел всемирной монархии, а начал ее потому, что не мог не приехать в Дрезден, не мог [не] отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира и не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра и не начать переправу через Неман, так думал Александр, что он ведет отчаянную войну, в которой он не помирится, хотя бы ему дойти до Волги, только потому, что[314] не мог поступить иначе.

Лошадь, поставленная на покатое колесо рушилки,[315] думает, что она[316] совершенно свободно, произвольно ступая с левой или с правой ноги, поднимая или опуская голову, идет потому, что ей хочется взойти наверх, так точно думали все те неперечислимые лица, участники этой войны, которые боялись, тщеславились, горячились, негодовали, думая, что они знают, что они делают, а все были только лошадьми, мерно ступавшими по огромному колесу истории,[317] производившими скрытую от них, но понятную для нас работу. Такова неизменная судьба всех практических деятелей, и тем несвободнее, чем выше они стоят в людской иерархии, чем выше, тем более они связаны, чем круче колесо, тем быстрее и несвободнее идет лошадь. Стоит ступить на это колесо, и[318] нет свободы, нет понятной деятельности, и чем дальше, тем быстрее идет колесо и[319] тем меньше свободы до тех пор, пока не сойдешь с него.

[320]Только Ньютон, Сократ, Гомер действуют сознательно и независимо, и только у тех людей[321] есть тот произвол,[322] который против всех доказательств о нервах доказывает моя, сейчас поднятая и опущенная рука.

[323]Еще можно бы было в какой-нибудь другой деятельности общественной человека оспаривать его зависимость от общих и непроизволь[ных причин], но не в военной, потому что военная есть одна из самых противных де[ятельностей] другой – нравственной стороне человека. Мы привыкли говорить о войне как о благороднейшем деле. Цари носят военный мундир. Военные люди называются так же, как и благодетели рода человеческого – гении, и так же, и более, несравненно более Сократа и Ньютона прославляются. Мечта мальчика есть война. Высшая почесть – военная. А что <есть война> и что нужно для успешного ведения войны? Для того, чтобы быть гением:

1) Продовольствие – организованный грабеж.

2) Дисциплина – варварский деспотизм, наибольшее стеснение свободы.

3) Умение приобретать сведения: шпионство, обман, измена.

4) Уменье прилагать военные хитрости, обман.

5) Что самая война? – Убийство.

6) Какие занятия военного? – Праздность.

7) Нравы – разврат, пьянство.

Есть ли один порок, одна дурная сторона человеческой природы, которая бы не вошла в условия военной жизни? Отчего же уважается военное звание? Оттого, что оно есть высшая власть. А власть имеет льстецов.[324]

Так вот почему военное дело более всего подлежит муравейным, неизбежным законам, руководящим человечество, и исключает всякий личный произвол и знание своей цели, тем более, чем более лица связаны с общим ходом дела. Как тем быстрее вертится[325] то колесо последней передачи, чем больше под ним передач. Теперь двигатели колес 12 года давно сошли с своих мест, колеса уничтожились и преобразовались, а результаты перед нами, и потому нам ясно, как ни один человек, чем выше он был (ни Наполеон, ни Александр), не имел ни малейшего чаяния о том, что будет, а что вышло именно то, что должно было быть. Наполеон с Вильны всё ждал мира, Александр не мог допустить, чтобы Смоленск был отдан, не только Москва.[326]

Теперь нам ясно, что было причиной успеха 12-го года. Я думаю, никто не станет спорить, что успех зависел от заманения Наполеона в глубь России, от сожжения городов и возбуждения ненависти к врагу. И не только никто не видел этих средств. (Я не говорю о разных намеках в письме Александра к Бернадоту и разных намеках современников, которые, естественно, après coup[327] собирают из всего, что было думано и говорено, и забывают, что эти намеки – 1 на 100 000 противуположных – не упоминают о противуположных, а говорят о подтверждающих свершившийся факт. Это – прием, которым оправдывают[ся] и подтверждаются предчувствия и предсказания.)

Итак, не только никто не видел этого тогда, но, напротив, все силы были направлены на то, что[бы] помешать этому, то есть входу неприятеля в глубь России и возбуждению народному.[328] И силы, направлявшиеся против, сами не сознавая того, обращались в пользу. Наполеон входит в Россию с 500-тысячной армиею. Он страшен своим уменьем давать решительн[ые] сражен[ия]. Мы раздробляем на маленькие кусочки свою вдвое слабейшую армию и держимся плана Пфуля. Армии наши разрезаны. Мы стремимся соединить их и для соединения принуждены отступать. И[329] невольно, описывая острый угол обеими армиями, заводим Наполеона до Смоленска. Мы намерены дать сражение впереди Смоленска и сами обойдены и принуждены защищать Смоленск. Смоленск мы защищаем, но не настолько, чтобы подвергнуть армии опасности, и не настолько, чтобы не обмануть жителей, которые погибают в стенах Смоленска, и Смоленск зажигают. Всё это делается противно распоряжениям свыше, всё это вытекает из сложнейшей игры, интриг, целей, планов, желаний противуположных друг другу и[330] не угадывающих того, что должно быть, и того, что есть единственное спасение. Пфуль уезжает, ругаясь, говорит, что die ganze Geschichte geht zum Teufel[331] и не может понять бессмыслицы раздробить армию сообразно с его планом и потом оставить этот план. Император уезжает от армии по письму Ш[ишкова], А[ракчеева] и Б[алашева], в котором они, как за довольно удобный предлог, ухватываются за необходимость воодушевить столицу своим присутствием, а в этом вся сущность дела. Генералы в отчаянии, что армии раздроблены и что нет единства начальства, что Багратион старше чином, а Барклай в[оенный] м[инистр], но из этой путаницы и раздробления вытекает нерешительность и избежание сражения, от которого нельзя бы было удержаться, ежели бы армия собралась вместе. Избрание не национ[альное] ничтожного Барклая главнокомандующим кажется ошибкой и горем, а оно-то спасает армию и возбуждает дух… Всё ведется для очевидной для нас, потомков, цели, но скрытой, как жернов от ходящей на круге лошади. И всё для исполнения предназначенной цели употребляется невидимым машинистом и берется во внимание: и пороки, и добродетели, и страсти, и слабости, и сила, и нерешительность – всё, как будто стремясь к одной своей ближайшей цели, ведет только к цели общей.

После отъезда государя из армии положение начальства[332] армии еще более запуталось, хотя это и казалось невозможно. Тогда, хотя неопределенно,[333] неясно, но чувствовался всеми центр власти. Теперь и этого не было. Барклай мог (и то сомнительно) отдавать приказания именем государя, но Багратион и поставлен независимо, был старше чином и мог его не слушаться, точно так же надо было просить Чичагова и Тормасова. Весь рой лишних и потому вредных людей, г[енерал]– и ф[лигель]-адъютантов, всё судивших и всё путавших, был тот же. Пфуль уехал и Армфельд, но Бенигсен – старший генерал и цесаревич были при армии. Цесаревич вернулся к Смоленску из Москвы и высказывал свою ненависть к Барклаю и теперь, когда нельзя было уже говорить о мире, не было брата, которому он противуречил, он противуречил Барклаю во всем. Барклай стоял за осторожность, цесаревич намекал на измену и требовал генерального сражения. Любомирски[й], Браницки[й], Влодски[й] и т. п. так раздували весь этот шум, что Барклай вынужден был поручить им бумаги для доставления государю в Петербург и приготавливал еще нужнейшие бумаги для Бенигсена и великого князя. Каждый, даже из тех, которые не прямо противуречили главнокомандующему, каждый имел свой план и проэкт и делал всё возможное, чтобы план противника не удался. Один предлагал сраженье, другой ехал как будто для рекогносцировки и вместо рекогносцировки[334] ехал в гости к корпусному командиру около того места и говорил, что он осмотрел и место не годится. И ему точно казалось, что оно не годится, тогда как его противнику оно казалось единственно возможным. Остроты, шутки, насмешки, ссоры перекрещивались, как плутонгная[335] пальба. Багратион долго не присоединялся, хотя это была главная цель всех начальствующих лиц, так как ему казалось, что он на этом марше ставил в опасность свою армию и что выгоднее всего для него было бы отступить левее и южнее и, беспокоя с фланга и тыла неприятеля, комплектовать свою армию в Украине. Он так думал, а в сущности он только выдумывал невозможности и придумывал выгоды для того, чтобы не подчиниться ненавистному и младшему в чине немцу Барклаю.

В Смоленске наконец соединились армии. Багратион в карете подъезжал к дому, занимаемому Барклаем. Барклай (за что редкие поклонники и превозносили его) надел шарф и вышел навстречу и рапортовал Багратиону. Багратион был доволен и подчинился Барклаю. Но, подчинившись, еще меньше был согласен. Багратион лично доносил государю. И когда оба главнокомандующие свиделись, они как будто сошлись, но рой Браницких, Винценгероде и т. п. еще больше отравил их сношения, вышло еще меньше единства. Хотели, сбирались атаковать, и вынуждены были принять неожиданное сражение в Смоленске, чтобы спасти свои сообщения. Так надо было.

Высший же машинист заставлял его топтаться в этом колесе для того, чтобы он соединился только под Смоленском, и для того, чтобы зажжен и избит был Смоленск. Это надо было[336] для того, чтобы поднялся народ.[337]

Мы с 1-х чисел августа искали сражения впереди и правее Смоленска, два раза ходили войска туда и назад, но во время этой нерешительности и споров французы – о чем мы не знали – хотели обойти нас с правого фланга и, заняв Смоленск, отрезать от Московской дороги. Совершенно неожиданно 3-го августа дивизия Неверовского наткнулась, была атакована всем авангардом Мюрата, должна была отступить, билась целый день и, отступая, привела французов к самому городу Смоленску, который не только уступить французам, но до которого допустить французов за день до этих событий никто и не мог подумать. На защиту Смоленска послан корпус Раевского. Целый день 4-го августа шло сраженье, но французы не стреляли по городу. 5-го корпус Дохтурова и Евгения Виртембергского послан на смену Раевского, и 5-го числа Наполеон сказал: on prendra cette bicoque on toute l’armée y perira,[338] и началась канонада из 150 орудий по войскам и городу и начались атаки французов. Mais la bicoque ne fut pas prise et l’armée n’y périt point.[339] Ha другой день Барклай де Толли велел Дохтурову отступить, и тут-то Бенигсен и великий князь поехали к Барклаю внушать, что армия недовольна и что нужно дать сражение, и тут наконец нашлись в главной квартире Барклая такие важные бумаги, которые главнокомандующий не мог поручить никому для доставления в Петербург, кроме самого брата государя.

Старый князь после отъезда сына слабел с каждым днем, как замечала это его дочь, но на глаза равнодушные прислуги и знакомых он, казалось, [был] еще мужественнее и энергичнее, чем когда-либо. Он[340] начинал изменять все свои привычки.

Следующую ночь по отъезде сына он долго ходил по кабинету, потом в 11-м часу отворил дверь в[341] официантскую и стал ходить по гостиной зале. В зале, у шкапчика, он сел, отворил окно и смотрел в сад, потом велел подать свечу и тут читал и потом тут же в зале велел Тихону разбить себе походную кровать. На другой день[342] днем он спал и много ходил и делал беспрестанные распоряжения, вечером и ночью опять стал ходить по комнатам и опять велел себе разбить постель уже не в зале, а в галлерее.[343] Так он жил, беспрестанно переменяя ночлеги, очевидно не зная, что и когда и где он будет делать, но постоянно торопясь и не поспевая всего обдумать и обделать. С княжной Марьей за всё это время совсем не было ссор, но была к ней постоянная холодность, которую княжна Марья объясняла себе только приличием. Ему неловко было перейти от прежнего озлобления к ласке. А княжна Марья думала, что он бы хотел и не смел сам перед собой это сделать.[344] В конце июля он получил письмо о занятии Витебска и сражении под Островно. Прочтя письмо, он напился чаю с княжной Марьей и Бурьен и разговаривал оживленно о[345] сражении на Дунае. В конце разговора он к чему-то сказал, что как скоро дошло письмо князя Андрея от границы. Княжна Марья взяла письмо и, осмотрев его, прочла: «местечко Градник Витебской губернии».[346]

– Они теперь должны быть перед Вильно. Бонапарт пойдет влево. Ах, ничего-то никто не заботится. – Вели карты разложить.

Князь встал и велел Тихону разложить географические карты и стал делать расчеты о движении неприятеля в окрестностях Вильны. Он старческими корявыми руками водил по карте и позвал архитектора. Всё было так ясно обдумано, что он говорил, но всё относилось к прошедшему. Он не понял и не мог понять, что Наполеон уже был в Витебске. Давно уже это замечала княжна Марья, что последнее время князь не понимал того, что ему говорили, что у него были свои мысли, и ежели он спрашивал или узнавал о чем-нибудь, то он узнанное подводил под свои мысли. Княжна Марья попробовала напомнить ему о Витебске, но он сердито, презрительно и так самоуверенно посмотрел на нее, что она пришла в сомнение, не ошибалась ли она. Во время занятий над картами пришел Алпатыч. Князь поспешно пошел в кабинет, заметив иголк[ами] места на карте, и сел за бюро. Отправляемому Алпатычу надо было дать так много инструкций, и князю казалось, что никто заменить его не может.

– Почтовой бумаги, смотри же, этой золотообрезной – вот образчик, чтобы непременно по нем была. Потом протоколисту, этому мерзавцу, скажи, чтоб он записи мне выдал все. «Они всё запутают без меня, – думал он. – Лысые Горы чресполосны будут».

Потом была нужна покупка флера для портрета, потом ящик переплетный надо было заказать для укладки завещания.

Алпатыч принимал приказания, но удивлялся: никогда князь так подробно, мелочно, торопливо не доходил до всего. Отпустив Алпатыча, князь раскрыл завещание свое, которое он вынимал для мерки, и стал читать, надев очки.

«Ах, да, еще надо приписать статью о том случае, коли у внука не будет потомства».

Но, затворив дверь, князь устал и стал[347] перечитывать прежнее и писать новое. Завещание было очень пространное и обстоятельное, и князь испытывал успокоивающее чувство заниматься этим делом, которое будет иметь действие, когда его самого не будет. Тогда всё будет ясно, спокойно, – представлялось ему, – и он с особенным удовольствием обращался к тому времени. – Уже было поздно, когда князь встал от стола, но спать[348] ему не хотелось, но он знал, что не заснет и что самые дурные мысли приходят ему в постели – он вспомнил еще поручение Алпатычу: к имянинам Коли купить лошадь, позвал Алпатыча и подробно рассказал, какую.[349]

[Далее от слов: Погуляв потом по комнатам и примеривая всякий уголок, хорошо ли тут будеть спать… кончая: он открыл закрывшиеся было глаза близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. III.]

«Тяжело, больно! Нет спокою телу, а духу еще, еще тяжеле. Не могу, не могу понять и запомнить всё, что надо. Да, да, еще что-то приятное было, очень что-то приятное я приберег себе на ночь в постеле. Лимонад? Нет, что такое, что-то в гостиной было? Княжна Марья что-то врала. В кармане что-то… Не вспомню».

– Тишка! Об чем за обедом говорили?…

– Об князе Михайле.

– Молчи, молчи.

Князь захлопал рукой по боковому карману камзола. «Знаю, письмо князя Андрея. Княжна Марья что-то про Витебск говорила, теперь прочту».

<Он> достал письмо[350] и положил на придвинутый к кровати столик с лимонадом и витушкой восковой свечкой. Он стал раздеваться.

Боже мой, боже мой! Как тяжело было сгибать измученные, засохшие, 70-летние его плечи в то время, как Тихон снимал кафтан, как тяжело опустился он на кровать, как не хотела подняться нога, которую разували, и как она, худая, сухая, желтая, упала вниз. А надо было еще поднять их, передвинуться на кровати. «Ох, как тяжело, ох, хоть поскорее, поскорее кончились эти труды и вы бы отпустили меня», думал он.

Он сделал, поджав губу, в 20-т[ый] раз это усилие и лег с письмом в руке. Письмо сына было записано в его памяти чем-то утешительным и приятным, но оно подействовало обратно. Тут только, в тишине ночи, при слабом свете из-под зеленого колпака, он, прочтя письмо, понял всё его значение. Что же это? Французы в Витебске. Так они через[351] 4 перехода могут быть у Смоленска. Может, они уж там?

«Что ж это? Нет, нельзя мне успокоиться».

Он завертел своей трещеткой. Тихон вскочил.

– Пошли Алпатыча. Дай халат и посвети в кабинет.

Надо было внушить Алпатычу, как ему поступить, ежели он встретит неприятеля, надо было запастись оружием и порохом (ружей, мушкетонов было много) на случай нападения мародеров. В два часа ночи он отпустил Алпатыча, но только что он отпустил его, как ему вспомнились еще необходимые, несделанные распоряжения. Надо было написать письмо сыну, надо было здесь, в Лысых Горах, распорядиться постановкой пикетов на дорогах, надо было укрепить усадьбу, внушить мужикам, написать предводителю. Не снимая халата до рассвета, князь Николай Андреич не ложился.[352] Утром он оделся, пошел в кабинет и послал за дочерью и за чаем. Но, когда пришли, он спал в кресле, склонившись на ручку, и на ципочках унесли кофе. Так же, как и прежние дни, в неперемежающихся хлопотах и заботе, прошли эти 3 дни отсутствия Алпатыча, со 2-го дня были посланы гонцы за ним, и целые дни князь Николай Андреич распоряжался шитьем платьев военных для всех дворовых и обучением их стрельбе, которое он поручил архитектору.[353]

Лысые Горы, имение князя Николая Андреича Болконского, находились в 60 верстах от Смоленска, позади его, и в 30 верстах[354] от Московской дороги. 2-го числа, после медового Спаса,[355] Яков Алпатыч по поручениям князя отправился в Смоленск.[356]

Яков Алпатыч, несмотря на то, или именно потому, что имел честь и счастие часто подпадать под удары суковатой палки старого князя, был по своему положению в той среде, в которой он действовал уже 36 лет и из которой не выходил, такой властный вельможа, какой теперь есть, может быть, только на востоке, такой вельможа, каким был какой-нибудь кардинал Ришелье и вообще полномочный любимец самодержавного государя. Не говоря о уездном городе, Смоленск находился еще в районе власти Алпатыча. В Смоленске Алпатыч, как с равными и даже низшими, обращался с губернскими секретарями и почтмеистерами. И купцы наперерыв просили его сделать честь посещения. Алпатыч под Очаковым мальчишкой был с князем и потому[357] имел несколько воинственный, акуратный вид старого служаки. В войне он считал себя таким же непреложным судьей, как и своего барина, и так же, как князь, считал, что под Очаковым действительно была война, и всё, что теперь называли войной, было так, детская забава – «так притворялись тоже, мы воюем» – говорил Алпатыч…[358]

Как всегда говорящие с чужого голоса, Алпатыч был увереннее в этом, чем сам князь.[359]

На зорьке прекрасного летнего дня 2-го августа, с вечера получив все приказания, напившись чайку, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе – княжеский подарок, – с палкой, так же, как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасок.[360] Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком, и один становой был собственноручно избит за это. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге.

1...34567...16
bannerbanner