скачать книгу бесплатно
Застолье Петра Вайля
Иван Никитич Толстой
Писатели на «Свободе»
В книге “Застолье Петра Вайля” собраны выступления знаменитого писателя на Радио Свобода – с 1986-го по 2008 год. О себе и других; о литературе, музыке, кино, театре, телевидении, политике, кулинарии и сексе. В предисловии Иван Толстой заметил: “Хотя никто не назвал бы Петра приверженцем студии, тем не менее, радио удивительно гармонировало с его натурой. Здесь по определению военная дисциплина: это почтальон может переждать дождик под деревом, а радиоведущий, хочешь – не хочешь, открывает рот при включении красного фонаря. В эфире не должно быть пауз. И это Вайлева стихия”. Так же бесспорно, что и сам Вайль – стихия. Публикуемые в книге воспоминания тех, кто близко знал Вайля, подтверждают это.
Застолье Петра Вайля: сборник
© Радио Свободная Европа / Радио Свобода, 2019
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019
© ООО “Издательство Аст”, 2019
Издательство CORPUS
Иван Толстой. Застолье Петра Вайля
Петр Вайль был прежде всего политиком. Не потому, разумеется, что он ею интересовался. Нет, он был политиком самому себе. Если политика – планомерное осуществление некоей программы, то такая программа у Вайля была, и очень отчетливая. Но рождалась она не на людях, не в публичном пространстве, а за столом, вернее – за столами.
Он всегда знал, чего хочет, и готовился к своему шагу с максимальной тщательностью. Три вещи лежали перед ним – карта, расписание и кулинарная приправа. Он сам любил вспоминать свой юношеский портфель с вечным походным набором советских лет – зубная щетка, чистые носки и хмели-сунели: не пропадешь ни в одной компании.
В движении к цели он не знал авося и импровизации. Двадцать лет назад я назвал свою беседу с ним “Беспечный педант”. Не хочу переписывать историю, но я был не прав. Был он не беспечным, а скорее невротическим, тираническим педантом. А уж когда все задуманное получалось, все было увидено, измерено, понято, тогда можно было беспечно поужинать. Хотя – беспечно, если вы соглашались с его выбором блюд. А если сопротивлялись, вы падали в его глазах.
Вайль был классическим либералом. Уважая свободу и личность, он не выносил никакой жестокости и самодурства. И сам был человеком строгих правил. Не терпел расхлябанности и приблизительности – ни в обществе, ни в литературе, ни в частных отношениях.
По его неизменному пиджаку с галстуком читается многое. Требуя уважения к себе, он галстуком ежеминутно обозначал норму. В его случае это была не официальная, а именно нормативная одежда.
Норма – вообще одно из центральных для Петра понятий. Мои права заканчиваются там, где начинаются твои. Поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вполне библейские заповеди. Никакого амикошонства, панибратства. Развязность может быть только краткосрочной и только частью игры, в которую готовы играть оба.
Поэтому Петр был человеком предсказуемым, то есть европейским, светским. Скандалов не устраивал, русским безудержом не обладал. Это и были его политические взгляды: либеральные, а значит, с его точки зрения, нормальные.
Второе важнейшее для Вайля понятие, его кредо – профессионализм. “Ни в какой работе, – говорил он, – на очень талантливых людей рассчитывать нельзя. В любой работе надо рассчитывать на людей максимум профессиональных”. И свое разочарование в российских делах формулировал так: “Может быть, вообще отсутствие профессионализма – самое пагубное, что есть сейчас в России, во всех сферах”.
Сам он умел работать при любых обстоятельствах, при всех политических режимах (и в рижской “Советской молодежи”, и в нью-йоркском “Новом американце” – причем и там, и там в одинаковой должности ответственного секретаря), и при пустом кошельке, и на хорошем жалованье, и в галдящей редакции, и в кабинетной тиши под вариации Баха.
Он везде находил себе стол. Любил повторять, что одни обедают на краю письменного, другие пишут на краешке обеденного. Сам же уважал обе процедуры: всему своя степенность и толковость.
Он и коллег, и приятелей ценил прежде всего за нормальность и профессионализм. В устах Вайля это была высокая похвала. Нормальный профессионал – это тот, с кем можно иметь дело, на кого можно положиться, кто не проврется в цифрах, в метафорах, в человеческих связях. Даже Пушкин у него “резко выделяется своей нормальностью”.
Ясность, разум, картезианство Вайля не скрыты в одном лишь строении его речи. Он и самому себе помогал риторическими мостиками: самая частая у него связующая фраза – “Понятно, почему это происходит”. Без капризов, без импрессионизма. В галстуке.
Жизнь в несколько провинциальной Праге он тоже считал нормой. Или заставлял себя так считать. Он вообще многое делал с усилием, подчинял себя плану, программе. Осуществлял свою политику.
Я подозреваю, что и себя он оценивал не как выдающегося человека, но как фигуру высочайшей нормы. Здесь, кстати, кроется толкование тех героев, что населяют самую известную его книгу “Гений места”: не о гениальности в ней речь, а о воплощенном духе, не о художественном или литературном таланте, но о живой проекции культурно-исторических ракурсов. Как и во всем прочем, Вайль решал здесь концептуальную задачу, что и было главным его творческим инструментом. К сатирическому юмору в придачу.
Без ясной концепции Петр за стол не садился. Иногда она входила в противоречие с намеченным планом – и тогда ему приходилось настаивать на вполне спорных суждениях. В “Родной речи”, например, написанной в соавторстве с Александром Генисом, Лермонтов объявлялся слабым лириком (за переизбыток глагольных рифм). О другой Вайлевой концепции (на этот раз пушкинской) рассказывает в своих воспоминаниях Сергей Гандлевский, возводя свою ссору с Петром к несовпадающим трактовкам беспечного чижика. И вообще у книги “Стихи про меня” есть не только рьяные поклонники.
К радио у Вайля было прагматическое отношение. Это было место социальной стабильности и быстрый полигон для оттачивания своих писательских суждений.
Хотя никто не назвал бы Петра приверженцем студии, радио, тем не менее, удивительно гармонировало с его натурой. Здесь по определению военная дисциплина: это почтальон может переждать дождик под деревом, а радиоведущий, хочешь не хочешь, открывает рот при включении красного фонаря. В эфире не должно быть пауз. И это Вайлева стихия.
Как и многих других, радио учило его писать внятно, доказательно, в фас. Эфир противится кучерявым и витиеватым выступлениям. Ум Вайля пропустил через себя драматургические уроки Довлатова, но, в отличие от него, он не был бархатноголосой сиреной: радио для Петра оставалось только функцией главного – писательства.
Притом что от размышлений о литературе, о чужих книгах Вайль с годами постепенно отходил (поворачиваясь, как он говорил, непосредственно “к жизни”), словесное искусство он ставил выше всего, писатель в его иерархии находился на вершине творческой и жизненной пирамиды.
За столом и рождались все его построения – литературные и кулинарные, он и путешествовал по миру не для того, чтобы где-то остаться, подыскать себе место, а чтобы, набравшись впечатлений и точных деталей, вернуться за стол и облечь увиденное в правильную форму, тем самым угощая собеседника страницей будущей книги или гармонично-продуманным ужином.
Не могу в связи с этим не вспомнить один обеденный эпизод. Приехала как-то в Прагу московская съемочная группа – записывать с Петром какую-то кулинарную программу. И он для заполнения телепространства позвал за стол и нас с женой. Я уже жмурился от удовольствия: у Вайлей всегда вкусно, а тут еще и показательное выступление намечается. Принаряженная ведущая задает хозяину всякие выигрышные вопросы, осветители бесшумно передвигаются по периферии, камера делает свое дело. Мой воскресный день складывается самым удачным образом.
И тут Петр ничтоже сумняшеся, не дрогнув ни одним мускулом, делает легкую паузу и говорит мне: “Положите назад. Вы не один” – и продолжает рассказ на камеру.
Он вовсе не собирался готовить салаты бочками, угощение было рассчитано ровно по числу приглашенных, включая осветителя и шофера, но – не больше. В Петре не было купечества, трактирной удали, и его совершенно неправильно называют гурманом. Гурман по-французски – обжора, и это я на телеобеде, к стыду своему, забыл. А Вайль был понимателем, знатоком, гурмэ.
Между этими двумя важнейшими для него столами – письменным и обеденным – были и другие, поверхность которых приходилось возделывать по долгу службы и в силу профессии, – столы журнальные и круглые: быстрых отзывов, кратких рецензий, моментальных обменов мнениями у пашущего журналиста накапливается столько, что до писательского стола и не добежать. За эту способность к оперативному и высокопрофессиональному отклику Вайля ценили всегда и во всех редакциях.
“Петя, скончался такой-то”, “Аргентина – Ямайка – 5:0”, “Как понимать такую-то новость?” И Вайль тут же затихал, ища мысль и первую к ней фразу – и через час миниатюра была готова: о Чаплине, о Клинтоне, да хоть о валенках.
“Игорь, – слышу я голос Петра за перегородкой, – вы фильм «Коля» смотрели? Нет? Да что же это за тупое зверье! Юрьенен тоже не видел. У меня сейчас эфир. А я только завтра иду… Иван, ну хоть вы-то видели? Каналья! Невозможно работать, никто не смотрел!”
Через десять минут начинается прямой эфир, в конце которого мы слышим, как Петр Львович спокойно переходит к культурной рубрике, рассказывает о выдвижении “Коли” на “Оскара” и дает внятную, элегантную и исчерпывающую оценку картине.
Ну и что, что не видел? Нормальный профессионал.
Одно время и мне пришлось целый год вести культурную передачу в прямом эфире, и я как-то предложил Вайлю обсудить у микрофона актуальную тему. Он дружески согласился, настал день и час, я уже сидел в студии. Перед самым эфиром открылась дверь и вошел Петр, в костюме и галстуке. Он был абсолютно, стопроцентно, изумительно пьян. До прозрачности.
Вероятно, он только что тепло проводил кого-то из своих гостей.
Нервная тоска овладела мною.
“Что же мы будем делать?” – негромко спросил я.
Он, не торопясь, медленно моргнул: “Ваньтё, вы лучше за фонарем следите”.
Красный фонарь включился, эфир потек, и паника моя стала понемногу отступать: Петр, хотя и говорил заторможенно и раскладисто, был совершенно безупречен в логике, композиции и грамматике. Да, гораздо меньше звучало афоризмов и острот, но такой стройности и содержательности мысли все равно было не достичь ни одному трезвому коллеге.
К концу часового эфира я был почти счастлив.
“Я вас когда-нибудь подводил?” – спросил Петр, поднимаясь из кресла.
На “Свободе” Вайль проработал больше двадцати лет, а с 1988-го по 2008-й – в штате: ведущим программы “Поверх барьеров” из Нью-Йорка, затем Liberty Live из Праги, возглавлял информационное вещание, был главным редактором Русской службы, придумал и вел серию “Герои времени”, комментировал, брал и давал бесчисленные интервью.
При ежедневной занятости он провел, прикидывая грубо, около тысячи программ и написал столько же комментариев. Радио для него оказалось и письменным, и журнальным, и круглым столом. Объединяющим.
Работа рядом с Вайлем была исключительным интеллектуальным удовольствием. Вы с радостью находили в нем единомышленника, смеющегося над нелепыми попытками обмануть естество: выискивать обезжиренное, придерживаться диетического. Не имея никаких специальных биологических познаний, он интуитивно чуял фальшь предостережений и ложность угроз, исходящих, скажем, от холестерина. Пожимал плечами: “Природа ошибаться не может. Если на молоке образуются сливки, значит, Господь Бог это предусмотрел”.
Как-то он торжествующе показал мне обложку “Тайма” (или “Ньюсуика”) с вареным яйцом в рюмочке и победной надписью: “Реабилитировано!”
В тот вечер мы с ним поднимали бокалы за здравый смысл и доверие природе, на чем он настаивал всегда и за всеми столами.
Письменный стол
Литература, язык, книги
Беспечный педант
Петр Вайль в беседе с Иваном Толстым
Иван Толстой. Давайте о корнях. Что за фамилия Вайль?
Петр Вайль. Все Вайли – из Эльзаса. У нас в семье была такая легенда, над которой я долго посмеивался и даже стеснялся рассказывать. Считалось, что предки наши пошли от наполеоновского солдата, даже называлась его специальность, не вполне почтенная, – барабанщик, который с Наполеоном пришел в Россию и то ли раненый, то ли пленный там осел. И от него пошли русские Вайли. И вот однажды в Америке, в Чикаго, на какой-то конференции, где все ходят с табличками на груди, я увидел человека с такой же фамилией, как у меня. Подошел, мы разговорились. Рассказал ему эту легенду, опять-таки со смешком. А он говорит: “Вы напрасно смеетесь. Все совершенно точно: Вайли из Эльзаса. Мои корни оттуда, и знаменитый Курт Вайль, и знаменитая Симона Вайль. Это все эльзасские евреи”.
И. Т. А кто он был сам?
П. В. Обычный американец. Потом, через несколько лет, попав в Эльзас, я обнаружил город, который называется Вайль-на-Рейне, и сфотографировался возле путевого знака. Так что, видимо, семейная легенда оказалась правдивой. По отцовской линии мы оттуда. Но дед мой уже был коренной москвич, работал библиотекарем, и отец родился в Москве.
И. Т. А как вас занесло на окраину империи, в Ригу?
П. В. На окраину империи нас занесла война, не меня, конечно. Отец ушел на фронт ополченцем. В 41-м он уже был взрослым человеком – тридцать лет, высшее образование, инженерно-строительное. Был рядовым, старшиной роты. А потом разобрались, что он знает в совершенстве немецкий. Отец немецким владел как русским: кончал знаменитую Петершуле в Москве, школу с обучением на немецком языке. Его взяли в отдел пропаганды среди войск противника, где он стал офицером, естественно. Закончил войну в звании капитана и четыре года служил в Германии, до 49-го года. Там, кстати, родился мой старший брат – в 46-м в Иене. Об этом – моя первая фраза на иностранном языке, произнесенная в четыре года.
Я ходил в детский сад рижского завода ВЭФ, который выпускал среди прочего известные в Союзе “Спидолы”. Мать работала врачом в вэфовской больнице. А поскольку все иностранные делегации посещали этот завод, главное предприятие Латвии, некоторых еще приводили в детский сад, показать детишек. Как-то к нам должна была приехать гэдээровская делегация, и я сказал об этом дома. Тогда отец меня научил фразе “Mein Bruder ist in Iena geboren” (“Мой брат родился в Иене”). Когда пришли немцы, я произнес эту фразу, что вызвало буйный восторг, увешали меня значками, задарили чем-то.
И. Т. Если бы немцы еще поинтересовались именем вашего братца – Макс Вайль!
П. В. Макс Вайль, между прочим, мелкий персонаж в романе Ремарка “Возвращение”. Там есть санитар Макс Вайль, который раза два мелькает.
И. Т. А немецкая фамилия отца не вызывала у него проблем, или же она воспринималась перед войной как еврейская?
П. В. Вряд ли как немецкая, отец был стопроцентный еврей. Вот в Риге это имело другое звучание. Меня сплошь и рядом, так как я был блондин (пока не поседел), принимали за остзейского немца или, как говорили, “из рижских немцев”. Латыши и местные оставшиеся немцы воспринимали как своего.
И. Т. Как отец переместился в Ригу?
П. В. Его оставили служить в Германии. Занятный эпизод. Вполне скромный человек (отец был очень скромный во всех потребностях, из таких правильных русских интеллигентов), он вдруг оказался капитаном на генеральской должности. Заведовал всеми средствами массовой информации Тюрингии. У него в подчинении черт знает кто только не был. По штату полагалась вилла, с садовником, прислугой, шофером. Фотографии тех времен разглядываю и поражаюсь. Разрушенная Германия – мать в чернобурках, отец в роскошном кожаном пальто! Жили красиво.
В 49-м году его перевели в Ригу. Стал майором, а в 56-м по хрущевскому большому сокращению армии его уволили в запас. Отец оказался одним из тех несправедливо обиженных: ему оставалось два года до полной выслуги пенсии, а он вышел на бобы. Пошел служить в какое-то строительное управление.
И. Т. Отцовские наклонности вы тоже унаследовали: ведете пропаганду среди войск противника.
П. В. Это вы еще не знаете всего в моей биографии! Я служил в Советской армии срочную службу – два года в полку радиоразведки. Подслушивал американские самолеты и сеть обеспечения ядерных ударов в Европе. Мы их подслушивали и записывали все эти кодированные передачи. Когда я жил в Нью-Йорке и был уже американским гражданином, попал на коктейль-парти, не помню, в связи с каким событием. Разговорился с каким-то человеком, стоим, у каждого в левой руке по тарелке, в правой по стакану. То-се, где работаете? “На Радио Свобода”. Он говорит: “Я тоже работал на радио, в американской армии. Была такая радиосеть обеспечения ядерных ударов в Европе”. Это 88-й год, еще полная советская власть, перестройка только началась. И тут у меня из памяти вылезли позывные тех станций, и я несколько произнес вслух: Maple Wood, Bold Eagle. Он с грохотом уронил разом тарелку и стакан, страшно побледнел, пятясь, ушел в толпу и исчез навсегда. Ясно рисуется: вот она, рука Москвы, наконец взяла его за горло. Так что моя разведдеятельность была широка.
Мы подслушивали американцев, и мифология войны в то время (я служил в 69-м – 71-м годах) была реальной. Только что, в 68-м, вошли танки в Чехословакию, все ощущалось остро, нас так и нацеливали. Как-то захожу в Ленинскую комнату, там командир роты майор Усков ходит, огромный такой мужчина, а на полу расстелена карта Европы с большими красными стрелами. По ней ползает наш полковой художник и спрашивает, не поднимаясь с карачек: “Товарищ майор, на Брюссель чё писать?” Тот, подумав, машет рукой и говорит: “Пиши полторы мегатонны”.
Майор Усков правильными методами воспитывал в нас ненависть. Популярно объяснял: “Самолет-разведчик поднимается с военно-воздушной базы Эндрюс, СэШэА, пересекает Атлантический океан, сделал посадку в британском аэропорту Кроутон, попил чаек, кофе унд какао и летит к нашей границе”. На “унд какао” срывался на фальцет.
Утром в субботу выходили из казармы, в это время зарядки не полагалось, никаких занятий, и раздавался голос из репродуктора: “Начинаем наш еженедельный радиожурнал «За что мы ненавидим империализм»”.
И. Т. А что вы унаследовали по материнской линии?
П. В. Отец с матерью познакомились при самых романтических обстоятельствах – мать, военный врач, оперировала раненого отца на фронте. Но происхождение их диаметрально противоположное.
Мать родилась в Ашхабаде, в семье сектантов-молокан. Это вариант духоборов, у них нет ни церквей, ни священников, ни икон. Библию сами читают, в быту – протестантская суровость. Молокане – оттого, что в пост молоко позволяют.
Корни наши, как мне недавно удалось узнать, довольно любопытные, идут с Тамбовщины. Предок был некий дворянин по фамилии Ивинский (почему-то его произносили с ударением на первый слог), который вдруг воспринял молоканские идеи, отказался от дворянства, распустил крепостных и уехал в числе прочих единомышленников в Персию. Оттуда ушел в Армению, там было известное молоканское село Еленовка, а вот его потомки уже переселились в Туркмению.
В 80-е годы XIX века Россия колонизовала Среднюю Азию, и поскольку туркмены были всегда кочевниками, они не умели и не любили работать на земле. А земли были хорошие – в предгорьях Копетдага у иранской границы. И вот правительство завлекало туда молокан, которые были замечательные хозяева, непьющие, некурящие, негулящие, им давали наделы почти бесплатно, ссуды на сельскохозяйственные орудия, подъемные на переезд.
Нынешним апрелем я проехал по Средней Азии. Нашел множество родни, о которой не знал, – в Ташкенте, Самарканде. Был в Туркмении. Не всюду меня, к сожалению, пустили: пограничная зона. Но все же отыскал в предгорных селениях остатки молокан, там помнят Семеновых – материнская фамилия Семенова. Этот самый Ивинский, круто меняя жизнь, сменил и фамилию – на Семенов, в честь основателя молоканства Семена Уклеина.
И. Т. А сколько вот так прожило поколений, между Ивинским и вашей матерью?
П. В. Я думаю, два-три. Дед мой оказался предприимчивым и переехал из этих приграничных поселков в Ашхабад, открыл извоз, такой лошадиный таксопарк. Был состоятельным человеком, и, естественно, в 30-е его раскулачили и расстреляли. А старший брат моей матери, Петр, ушел в Персию. Там жило довольно много русских, которым не нравилась советская власть.
Петр был человек широкий и дружелюбный, его любили местные иранцы и предупредили перед очередной антирусской резней. Бежал обратно в Россию, на границе был пойман и посажен. Отсидел, и вот тут начинается совершенно киношная драма. Петр вышел из тюрьмы, посидел дома, вечером отправился к товарищу, видимо, выпить по случаю освобождения, и в эту ночь произошло знаменитое ашхабадское землетрясение 48-го года. Он погиб, пробыв на свободе меньше одного дня. В его память меня и назвали. Бабка моя осталась жива случайно – потолочная балка упала на спинки кровати и таким образом создала шатер.
Мать в то время жила в Германии. Она родилась в 19-м году в Ашхабаде, окончила Ташкентский медицинский институт, отправилась на фронт, встретила там моего отца. В 49-м они оказались в Риге, где в том же году родился я.
И. Т. Какие ваши детские первые духовные, культурные навыки, воспоминания?
П. В. Книжки – ничего другого не было. Кино в своем детстве не помню. Но очень хорошо помню, как в первый раз увидел телевизор. Мне было лет пять, и у моего одногруппника по детскому саду Вовки Карманова появился телевизор “КВН”, что расшифровывалось “Купили – Включили – Не работает”. Экран величиной с открытку, прилагалась водяная линза. Расставили стулья, пришли соседи, друзья, на окнах раскрутили черную бумагу. Что смотрели – совершенно не запечатлелось.
Родители мои пребывали в каком-то странном заблуждении, что телевидение мешает учиться, хотя я всю жизнь был отличником, и они сознательно не покупали телевизор. Первый в нашей семье появился, когда мне лет девятнадцать было. А книжки в доме были и культивировались. Припоминаю, как отец пытался вечерами устраивать чтение вслух, но я сам научился читать в четыре года, читал без конца.
И. Т. Родители как-то заботились о направлении мысли?
П. В. Нет, видимо, не слишком. Вообще полноценной такой семейной жизни, я думаю, у меня в детстве не было. Что вполне объяснимо. Отец служил, плюс всякие общественные интересы и даже журналистские склонности: член Союза журналистов, пописывал статейки на политические темы, читал лекции о международном положении, все – помимо работы. А мать – врач, приходила разбитая.
Вот практическое воспитание было: держали в молоканской строгости и полной самостоятельности. Я с семи лет готовил себе еду, потому что все отправлялись на работу, а я шел в школу во вторую смену. Стирка трусов и носков – это обязательно ежедневно, только сам. Сходить в магазин, пришить пуговицу – все с малолетства. Карманных денег абсолютный минимум – и потому что были небогаты, и потому что считалось развратом. Конечно, никакого алкоголя в доме, отец мог выпить с гостями три-четыре рюмки, мать – одну. Вот курил отец – трубку, так что запах “Золотого руна” – запах детства.
И. Т. А что был за круг ваших родителей, как они жили помимо работы?
П. В. По-моему, круг довольно случайный. Такие среднеинтеллигентные люди. Помню врача, инженера, помню военного, тоже с какими-то гуманитарными склонностями. Этот круг ни в какой степени меня не интересовал. Мне никогда не хотелось сидеть со взрослыми. Я забивался в уголок и книжку читал.
И. Т. Квартира была коммунальная?
П. В. Огромная квартира – семь семей, человек тридцать.
И. Т. А насколько вообще коммунальной была Рига?
П. В. В Ригу хлынуло огромное количество советских военных и сопутствующего персонала. Там был штаб Прибалтийского военного округа. И целые огромные дома так и назывались – военными, вот как наш. Сказочное здание 1905 года постройки. Если раскроете толстую книгу “Архитектура Риги”, найдете там мой дом. Это ар-нуво, стиль модерн. Четырехметровые потолки, паркет.
Все соседи – военные или отставные. Ответственный квартиросъемщик у нас был Борис Захарович Пешехонов, кавалерийский полковник в отставке, ходил в шлепанцах, галифе и нательной рубахе. Когда он шел в сортир с пачкой “Беломора” и годовой подшивкой “Огонька”, все цепенели, зная, что это на час.
Отношения были более-менее приличные, крыс в суп не кидали. В основном потому, что вот эта пара – Марья Павловна и Борис Захарович Пешехоновы – держала верх, и Марья Павловна была главный авторитет по всем бытовым вопросам. Помню, как выбегает с выпученными глазами на нашу коммунальную кухню, где все толклись возле керогазов (очень долго у нас не было газа), недавно родившая молодая женщина, вся в слезах: “Марья Павловна! Что делать? Настенька вся мокрая!” А Марья Павловна, не поворачиваясь от керогаза, басом говорит: “Вспотевшая или обоссавшая?”
Наверное, у родителей были какие-то конфликты с соседями, но нас с братом не посвящали. В этом смысле семья была совершенно закрытая. Я понятия не имею о перипетиях в отношениях между отцом и матерью, вообще мало что знаю о них по-настоящему. Еще и потому, что уехал в 77-м году в эмиграцию. Отец умер в 83-м, когда я не мог даже приехать на похороны. Во взрослые годы, когда у меня появился настоящий интерес к своей семье, мне не у кого было спросить.
И. Т. А родителям не приходило в голову трогаться с места?
П. В. Приходило. Как раз около 83-го года. Они даже попродавали кое-что из вещей. Ведь вслед за мной уехал мой брат. Они остались одни. Но ехать долго не хотели. И правильно, что не хотели, старикам тяжело адаптироваться. А они жили вполне насыщенной жизнью, особенно отец, очень общественный человек. Да и мать тоже. Я когда приезжал в 90-е годы, меня поражало: у матери телефон звонил каждые полчаса. Но почему все-таки возник порыв и почему угас – я не знаю. Если бы отец был жив, он бы рассказал, а мать вообще ничего никогда не рассказывала.