скачать книгу бесплатно
Петр Первый. Том 2
Алексей Николаевич Толстой
Школьная библиотека (Детская литература)
В данный том вошли вторая и третья книги романа Алексея Толстого «Петр Первый». Вторая книга романа показывает первые шаги преобразовательской деятельности Петра, поражение русской армии под Нарвой и ее первые победы над шведами и заканчивается основанием Петербурга в 1703 году. В третьей книге перед читателем вновь разворачиваются события Северной войны вплоть до взятия Нарвы русскими.
Комментированное издание.
Для старшего школьного возраста.
Алексей Толстой
Петр Первый. В 2 томах. Том 2
Текст печатается по изданию:
Толстой А. Н. Собр. соч.: В 10 т.
М.: Худож. лит., 1982–1986. Т. 7.
Комментарии
С. И. Кормилова
© Кормилов С. И., комментарии, 2003
© Иванов Ю. В., наследники, иллюстрации, 2003
© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2003
Петр Первый
Книга вторая
Глава первая
1
Кричали петухи в мутном рассвете. Неохотно занималось февральское утро. Ночные сторожа, путаясь в полах бараньих тулупов, убирали уличные рогатки. Печной дым стлало к земле, горячим хлебом запахло в кривых переулках. Проезжала конная стража, спрашивала у сторожей – не было ли ночью разбою? «Как не быть разбою, – отвечали сторожа, – кругом шалят…»
Неохотно просыпалась Москва. Звонари лезли на колокольни, зябко кряхтя, ждали, когда ударит Иван Великий. Медленно, тяжело плыл над мглистыми улицами великопостный звон. Заскрипели, – открывались церковные двери. Дьячок, слюня пальцы, снимал нагар с неугасимых лампад. Плелись нищие, калеки, уроды, – садиться на паперти. Ругались вполголоса натощак. Крестясь, махали туловищем в темноту притвора на теплые свечечки.
Босой, вприскочку, бежал юродивый, – вонючий, спина голая, в голове еще с лета – репьи. На паперти так и ахнули: в руке у Божьего человека – кусище сырого мяса… Опять, значит, такое скажет, – по всей Москве пойдет шепот. Перед самым притвором сел, уткнулся рябыми ноздрями в коленки, – ждет, когда народу соберется больше.
Стало видно на улице. Хлопали калитки. Шли гостинодворцы, туго подпоясанные кушаками. Без прежней бойкости отпирали лавки. Носилось воронье под ветреными тучами. За зиму царь накормил птиц сырым мясом, – видимо-невидимо слеталось откуда-то воронья, обгадили все купола. Нищий народ на паперти говорил осторожно: «Быть войне и мору. Три с половиной года, – сказано, – будет мнимое царство длиться…»
В прежние года в этот час в Китай-городе – шум и крик – тесно. Из Замоскворечья идут, бывало, обозы с хлебом, по Ярославской дороге везут живность, дрова, по Можайской дороге – купцы на тройках. Гляди сейчас, – возишка два расшпилили, торгуют тухлятиной. Лавки – половина заколочены. А в слободах и за Москвой-рекой – пустыня. На стрелецких дворах – и крыши сорваны.
Начинают пустеть и храмы. Много народа стало отвращаться: православные-де попы на пироги прельстились, – заодно с теми, кто этой зимой на Москве казнил и вешал. На ином церковном дворе поп не начинает обедни, задрав бороду, кричит звонарю: «Вдарь в большой, дура-голова, вдарь громче…» Звони не звони, народ идет мимо, не хочет креститься щепотью. Раскольники учат: «Щепоть есть кукиш, раздвинь пальцы, большой сунь меж ними. Известно, кто учит кукишем смахиваться».
Народу все-таки подвалило на улицах: боярская челядь, дармоеды, ночные разные шалуны, людишки, бродящие меж двор. Многие толпились у кабака, ожидая, когда отопрут, – нюхали: тянуло чесночком, постными пирогами. Из-за Неглинной шли обозы с порохом, чугунными ядрами, пенькой, железом. Раскатываясь на ухабах, спускались через Москву-реку на Воронежскую дорогу. Конные драгуны, в новых нагольных полушубках, в иноземных шляпах, – усатые, будто не русские, – надрывались матерной руганью, замахивались плетями на возчиков. В народе говорили: «Немцы опять нашего-то на войну подбивают. Наш-то в Воронеже с немками, с немцами вконец оскоромился!»
Отперли кабак. На крыльцо вышел всем известный кабатчик-целовальник. Обмерли, – никто не засмеялся, понимали, что – горе: у целовальника лицо – голое, – вчера в земской избе обрили по указу. Поджал губы, будто плача, перекрестился на пять низеньких глав, хмуро сказал: «Заходите…»
Наискосок, на паперти, юродивый запрыгал по-собачьему, тряс зубами мясо. Бежали бабы, мужики, – дивиться… Счастье храму, где прибился юродивый. Но и опасно по нынешнему времени. У Старого Пимена прикармливали так-то юрода, он раз вошел в храм на амвон*[1 - Слова и выражения, отмеченные в тексте знаком *, объясняются в Комментариях на с. 461–477.], пальцами начал рога показывать, да и завопил к народу: «Поклоняйтеся, али меня не узнали?..» Юродивого с попом и дьяконом взяли солдаты, свезли в Преображенский приказ к князю-кесарю, Федору Юрьевичу Ромодановскому.
Вдруг закричали: «Пади, пади!» Над толпой запрыгали шляпы с красными перьями, накладные волосы, бритые зверовидные морды, – ездовые на выносных конях. Народ кинулся к заборам, на сугробы. Промчался золоченый, со стеклянными окнами, возок. В нем торчком, как дура неживая, сидела нарумяненная девка, – на взбитых волосах войлочная шапчонка в алмазах, в лентах, руки по локоть засунуты в соболий мешок. Все узнали стерву, кукуйскую царицу Анну Монсову. Прокатила в Гостиные ряды. Там уж купчишки всполошились, выбежали навстречу, потащили в возок шелка, бархаты…
А законную царицу, Евдокию Федоровну, этой осенью увезли по первопутку в простых санях в Суздаль, в монастырь, навечно – слезы лить…
2
– Братцы, люди хорошие, поднесите… Ей-ей, томно… Крест вчера пропил…
– Ты кто ж такой?..
– Иконописец, из Палехи, мы – с древности… Такие теперь дела, – разоренье…
– Зовут как?
– Ондрюшка…
На человеке – ни шапки, ни рубахи – дыра на дыре. Глаза горящие, лицо узкое, но – вежливый – человечно подошел к столу, где пили вино. Такому отказать трудно…
– Садись, чего уж…
Налили. Продолжали разговор. Большой хитрости подслеповатый мужик, с тонкой шеей, рассказывал:
– Казнили стрельцов. Ладно. Это – дело царское. (Поднял перед собой кривоватый палец.) Нас не касается… Но…
Мягкий посадский в стрелецком кафтане (многие теперь донашивали стрелецкие кафтаны и колпаки, – стрельчихи с воем, чуть не даром, отдавали рухлядь), посадский этот застучал ногтями по оловянному стаканчику:
– То-то, что – но… Вот – то-та!..
Хитрый мужик, помахивая на него пальцем:
– Мы сидим смирно… Это у вас, в Москве, чуть что – набат… Значит, было за что стрельцов по стенам вешать, народ пугать… Не о том речь, посадский… Вы, дорогие, удивляетесь, почему в Москве подвозу нет? И не ждите… Хуже будет… Сегодня – и смех и грех… Привез я соленой рыбки, бочку… Для себя солил, но провоняла. Стал на базар, – еще, думаю, побьют за эту вонищу, – в час, в два все расхватали… Нет, Москва сейчас – место погиблое…
– Ох, верно! – Иконописец всхлипнул.
Мужик поглядел на него и – деловито:
– Указ: к Масленой стрельцов со стен поснимать, вывезти за город. А их тысяч восемь. Хорошо. А где подводы? Значит, опять мужик отдувайся? А посады на что? Обяжи конной повинностью посады.
Мягкие щеки посадского задрожали. Укоризненно покивал мужику:
– Эх ты, пахарь… Ты бы походил зиму-то мимо стен… Метелью подхватит, начнут качаться… Довольно с нас и этого страха…
– Конечно, их легче бы сразу похоронить, – сказал мужик. – В прощеное воскресенье привезли мы восемнадцать возов, не успели расшпилить – налетают солдаты: «Опоражнивай воза!» – «Как? Зачем?» – «Не разговаривай». Грозят шпагами, переворачивают сани. Грибов мелких привез бочку, – опрокинули, дьяволы. «Ступай, кричат, к Варварским воротам…» А у Варварских ворот навалено стрельцов сотни три… «Грузи, такой-сякой…» Не евши, не пивши, лошадей не кормили, повозили этих мертвецов до ночи… Вернулись на деревню, – в глаза своим смотреть стыдно.
К столу подошел незнакомый человек. Стукнув донышком, поставил штоф.
– На дураках воду возят, – сказал. Смело сел. Из штофа налил всем. Подмигнул гулящим глазом: – Бывайте здоровеньки. – Не вытирая усов, стал грызть чесночную головку. Лицо дубленое, горячее, сиво-пегая борода в кудряшках.
Подслеповатый мужик осторожно принял от него стаканчик:
– Мужик – дурак, дурак, знаешь, – мужик понимает… (Взвесил в руке стаканчик, выпил, хорошо крякнул.) Нет, дорогие мои… (Потянулся за чесночной головкой.) Утрась – видели – обоз пошел в Воронеж? Третью шкуру с мужика дерут. Оброчные – плати, по кабальным – плати, кормовые боярину – дай, повытошные в казну – плати, мостовые – плати, на базар выехал – плати…
Пегобородый разинул зубастый рот, захохотал. Мужик пресекся, – шмыгнул:
– Ладно… Теперь – лошадей давай под царский обоз. Да еще сухари с нас тянут… Нет, дорогие мои… В деревнях посчитайте, – сколько жилых-то дворов осталось? Остальные где? Ищите… Ныне наготове бежать мало не все. Мужик – дурак, покуда сыт. А уж если вы так, из-под задницы последнее тянуть… (взялся за бородку, поклонился) мужик лапти переобул и па-ашел, куда ему надо.
– На север. На озера… В пустыни!.. – Иконописец придвинулся к нему, вжегся темными глазами.
Мужик отстранил: «Помолчи!..» Посадский, оглянувшись, навалился грудью на стол:
– Ребята, – зашептал, – действительно, многие пугаются, уходят за Бело-озеро, на Вол-озеро, на Матка-озеро, Выг-озеро… Там тихо… (Дрогнув вспухшими щеками.) Только те, кто уйдет, – те и живы будут…
У иконописца черные зрачки разлились во весь глаз, – стал оборачиваться то к одному собеседнику, то к другому…
– Он верно говорит… Мы в Палехе к Великому посту шестьсот икон написали. По прежним годам это – мало. Нынче ни одной в Москву не продали. Вой стоит в Палехе-та. Отчего? Письмо наше светлое, титл Исуса с двомя «иже». Рука благословляющая со щепотью. И крест пишем – крыж – четырехконечный. Все по православному чину. Понятно? Те, кто у нас иконы берут, – гостинодворцы Корзинкин, Дьячков, Викулин, – говорят нам: «Так писать бросьте. Доски эти надо сжечь, они прелестные: на них, говорят, лапа…» – «Как лапа?» (Иконописец всхлипнул коротко. Посадский, низко склонясь над столом, застучал зубами.) – «А так, говорят, след его лапы… Птичий след на земле видели, – четыре черты?.. И у вас на иконах тот же…» – «Где?» – «А – крыж… Понятно? Вы, говорят, этот товар в Москву не возите. Теперь вся Москва поняла, откуда смрадом тянет…»
Мужик мигал веками, не разобрать, верил ли, нет ли… Пегобородый, усмехаясь, грыз чеснок. Посадский кивал, поддакивал… и вдруг, оглянувшись, вытянул губы, зашептал:
– А табак? В каких книгах читано – человеку глотать дым? У кого дым-то из пасти? Чаво? За сорок за восемь тысяч рублев все города и Сибирь вся отданы на откуп англичанину Кармартенову – продавать табак. И указ, чтобы эту адскую траву никоциану курили… Чьих рук это дело? А чай, а кофей? А картовь, – тьфу, будь она проклята! Похоть антихристова, – картовь! Все это зелье – из-за моря, и торгуют им у нас лютеране и католики… Чай кто пьет – отчается… Кто кофей пьет – у того на душе ков…* Да – тьфу! – сдохну лучше, чем в лавку себе возьму такое…
– Торгуешь-то чем? – спросил пегобородый.
– Да какая теперь торговля… Немцы торгуют, а мы воем. Овсея Ржова, Константина, брата его, не знавал? Стрельцы Гундертмаркова полка… Вот моя лавка, вот их торговые бани. Таких людей и нет теперь. Обоих на колесе изломали… Говорил Овсей не раз: «Терпим за то, что тогда, в восемьдесят втором году, в Кремле, старцев не послушали. Нам бы, стрельцам, тогда за старую веру стать дружно… Иноземца ни одного бы в Москве не осталось, и вера бы воссияла, и народ бы сыт был и доволен… А теперь не знаем, как и душу спасти…» Вот какие справедливые люди по стенам всю зиму качались… Нет стрельцов, – бери нас голыми руками… Всем морду обреют, всех заставят пить кофей, увидите…
– Вот хлеб съедим, к весне все разбредемся, – сказал мужик твердо.
– Братцы! – Иконописец с тоской вперился в мокрое окошечко. – Братцы, на севере – прекрасные пустыни, тихое пристанище, безмолвное житие…
В кабаке становилось все шумнее и жарче, бухала обитая рогожей дверь. Спорили пьяные, у стойки качался один, голый по пояс, без креста, молил – в долг чарочку… Одного выволокли за волосы в сени и там, надрывающе вскрикивая, били, – должно быть, за дело…
У стола остановился согнутый едва не пополам нищий человек. Опираясь на две клюки, распустился добрыми морщинами. Пегобородый взглянул на него, надвинул брови. Согнутый сказал:
– Откуда залетел, сокол?
– Отсюда не видно. Ты проходи, чего стал…
– Онвад с унод?[2 - Тарабарский язык, употреблявшийся владимирскими офенями, раскольниками, иногда и разбойниками. Слова говорились навыворот. (Примеч. А. Н. Толстого.)] – вполовину голоса быстро спросил согнутый.
– Ступай, – мы здесь явно…
Согнутый, более не спрашивая, выставил редкую бороденку и застучал клюками в глубь кабака. Посадский, – испугавшись:
– Это кто ж такой?
– Путник на сиротской дороге, – строго сказал пегобородый.
– По-каковски с тобой говорил-то?
– По-птичьи.
– А ведь он тебя будто признал, парень…
– А ты поменьше спрашивай, умнее будешь… (Отряхнул крошки с бороды, положил на стол большие руки.) Слухай теперь… Мы – с Дону, по торговому делу.
Посадский живо придвинулся, заморгал:
– Чего покупаешь?
– Огневое зелье, – нужно бочек десять. Свинцу пудов полсотни. Сукна доброго на жупаны. Железо подковное, гвозди. Деньги есть.
– Сукна доброго, железа достать можно… Свинец и порох – тяжело: мимо казны нигде не взять.
– То-то, что постараться – мимо казны.
– Есть у меня один подьячий. Нужны подарки.
– Само собой…
Посадский, торопливо царапая крючками по полушубку, сказал, что постарается – сейчас приведет подьячего. Убежал. Мужику хотелось вмешаться в торговое дело. Наморща лоб, покашлял:
– Шерсть поярковая, кожи не надо тебе, милок? Ну, – скажите, пятьдесят пудов свинца… Воевать, казачки, что ли, собираетесь?
– Перепелов бить…
Пегобородый отвернулся. К нему опять подходил согнутый человек на клюках. Держа шапку с милостыней, сел рядом и – не глядя:
– Здравствуй, Иван…
– Здравствуй, Овдоким, – так же, не глядя, ответил пегобородый.
– Давно не видались, атаман…
– Побираешься?
– От немощи… Летась погулял в лесу легонько, – не те года… Надоело, – помирать надоть…
– Обожди немного…
– А что, – разве хорошее слышно?
Иван, усмехаясь, глядел сквозь чад на пьяных людишек. Глаза охолодели. Тихо – углом рта:
– Дон поднимаем.