banner banner banner
Птичий рынок
Птичий рынок
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Птичий рынок

скачать книгу бесплатно


Завтра будет ад, но хоть она выспится, – с неприсущим мне не-эгоцентризмом думал я.

Да, я знал, понимал, что часов в пять она меня разбудит утробным – похожим на кошачий вой – плачем. Но сердце у меня замирало от нежности. “Вот и третий час проспала”, – продолжал считать я.

Когда она завопила в пять с чем-то, я злорадно подумал: “А я как будто сплю. Всё равно не выберешься, я же завалил вход коробкой”.

Но всё же встал.

Открыл дверь.

Собака выла на пороге.

Как она перескочила заграждения, я не знаю. На полу желтела лужа. Пеленки, специально переданные мне бывшими хозяевами собачки для этого дела, были девственны.

После чего Кузя ходила за мной по пятам целый час, отказываясь какать и писать, несмотря на все мои мольбы.

И через час я вышел в магазин.

Стояло дивное прохладное летнее утро. Ровно шесть. Было свежо.

А я вдруг стал весь мокрый от пота, потому что при повороте на Егерскую вдруг подумал, что неплотно притворил дверь в комнату, куда Машку не пускаю, а в комнате открыт балкон.

Серьезной рысью я смотался до банкомата и снял все деньги.

Обратно я бежал.

…Теперь бы мне только дождаться десяти, и я куплю настоящий загончик и всё, что нужно. А нужно – многое.

К десяти привезли два манежа – тяжелые, сложные конструкции, типа решетки с четырьмя прямоугольными фракталами вверх. Только кошка на них заберется. Черепашка и собачка нет. Я огородил ими в кухне кухонный стол, придвинутый к стенке: у собаки получился дворец с крышей (там, в коробках, было постелено несколько одеял и даже положена подушка; забегая вперед – эту подушку собака описала в первую очередь) и с оградой. Дворец с решетчатым забором. Живи – не хочу. Кузя не хотела.

Я раньше думал, что ж это такое: “то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя”. Какая такая вьюга? Теперь я знаю, какая.

Чуня ухает, как гиена, кричит, как подкидыш, или рыдает, как Фаина Раневская (когда я ухожу), настолько громко, это слышно даже на первом этаже. И так радуется, когда возвращаюсь, что мне приходится ходить, как стреноженный китаец (боюсь наступить, а она всё мечется, она же маленькая). В общем, теперь я был какое-то бессмысленное, но суровое приложение к этой невротичке. Настолько – что когда во второй день я встречался с замечательной женщиной, продюсером, которая предложила мне два феерических поэтических проекта (ее идеи были совершенно невероятны и при этом в самое яблочко), – я так, видимо, бездарно принимал участие в разговоре, что она спросила меня: “Ты думаешь о собаке?”

– Нет, – слишком быстро ответил я.

Но ограда сторожила собаку крепко. Это я знал точно. И когда я бежал после встречи домой, я знал, что Чуня будет ждать меня на кухне, стоя в полный рост и вцепившись своими маленькими миленькими лапками в решетку.

Я ошибся.

Чуня встретила меня у входной двери. Извиваясь от радости. Но как?

И еще была одна загадка: Чуня не пахла.

Я очень люблю запах псины. И та дачная Белка, и другие собаки, которые жили после Белки у нас, – все они пахли сильно и остро. Чуня же была девственно щенячьей. И дело не в ее возрасте: она выросла и пахнет щенком до сих пор. Объяснение этому удивительному факту заключается в том, что у гладкошерстных такс нет подшерстка (кстати, у йорков его тоже нет), поэтому они до старости пахнут собачьим детством.

Но даже ее ангелоподобная природа не объясняла преодоления барьера, который был выше ее в два раза, даже когда она становилась на задние лапы. Ну не летает же она?

Поэтому я решил проверить.

В ванной комнате у меня есть внутреннее окно. Я даже читал когда-то, зачем в старых домах делали это застекленное большое окно между ванной и кухней. (Сейчас, впрочем, забыл зачем.) Вот оно и пригодилось.

Я посадил Чуню в вольер, сам вышел из кухни, вошел в ванную и, встав на край ванны, прильнул к стеклу.

– Чуня! – позвал я ее. – Иди сюда.

И тут я увидел всё. Чуня забегала по периметру, стараясь найти выход, чтоб устремиться на зов. Но выхода не было. Она стала прыгать на ограду, но ограда была слишком высока.

– Чуня! Иди сюда! Мне нужна помощь! – я продолжал свое требовательное пение.

И тогда Чуня, уцепившись передними лапами, стала карабкаться вверх. Как она это смогла сделать, мне до сих пор непонятно. Но я видел это собственными глазами: она уцепилась передними лапами за верхние твердые струны, поставила одну заднюю лапу на поперечное деление, потом вторую, еще раз переставила лапы, подтянулась и оказалась на самом верху. Спуститься оттуда таким же способом она, естественно, не могла. Поэтому она просто брякнулась. С высоты полуметра. Как мешочек с дерьмом.

У меня потемнело в глазах.

Через секунду Чуня уже прыгала на ванну.

Здравствуй, ящерица. Наконец-то я снова встретил тебя.

Татьяна Толстая

Себастьян

Манолис установил на террасе, перед таверной, аквариум на четырех металлических ногах. До моря – каких-нибудь семь метров, так что посреди террасы растет тамариск – дерево, любящее соленую морскую воду. Аквариум стоит в чудесной резной тени тамариска, вода в аквариуме проточная, тоже морская. Мы как раз обсуждали, что это за шланг такой идет вниз, по камням, мимо придурошной чайки, которая ходит взад-вперед и никуда никогда не улетает, моряку суля тоску, – и скрывается в море. А это от аквариума шланг.

В аквариуме сидят лобстеры.

Может быть, они называются омары, или лангусты, или еще как-то, но Манолис сказал, что это лобстеры. Они коренастые, темно-бурые и пошевеливают множественными тонкими ножками, длинными усами, а толстенькие широкие хвосты у них всегда поджаты.

– Хотите лобстера? – спросил Манолис и захохотал, как он обычно хохочет – как лошадь. Мы любим Манолиса, а он, кажется, любит нас. Мы обычно едим у него и мало изменяем ему с другими рестораторами. Отчего же нас не любить?

Манолис всегда приветлив и хорошо улыбается. Всегда хохочет как лошадь. – И-и-и-го-го! – заржет и отойдет.

Но это такое дежурное, формальное ржание. Нельзя сказать, что ему весело. Только раз я видела Манолиса по-настоящему счастливым. Это было пару лет назад. Я думала, что у него сын родился, или что-то оглушительно прекрасное с ним случилось. Женился, может быть. Вчера еще не женился – а сегодня, гляди, сияет и вибрирует – весь, всем лицом и организмом. Лицо прямо-таки мелко дрожит, не в силах сдержать счастья. Глаза золотые от восторга!

– Что, Манолис?..

Он схватил меня за руки и сжал их в своих – от полноты чувств.

– Автобус, автобус!.. – Оказалось, что весь автобус, все латышские туристы, все 17 человек заказали у него рыбный суп. Еще полдень не пробил, а дневная выручка была выручена.

– Лобстера хотите заказать? – заржал Манолис.

– Ну, как-нибудь… не сейчас…

Во-первых, дорого. Во-вторых, ну, как-то я не люблю есть того, с кем я знакома. А я с ним знакома, можно сказать: я прихожу на террасу, барабаню ногтями по стеклу, и лобстеры пугаются. Шевелят своими множественными ножками. Их, наверно, как-то зовут, лобстеров. Например, Себастьян, Хоакин и Эрменегильдо. Почему нет-то? Вот в булочной, в клетке, сидит попугай, постоянно изображающий прибытие мотоцикла, визг автомобильных тормозов, хлопанье дверцами и женский недовольный голос с попреками, – у него же имя есть? И не буду же я есть попугая?

А сегодня мы обедали, и за соседним столиком тоже обедали, и вдруг я смотрю – официант принес кого-то на блюде и показывает: этого?..

А немцы (тут всё немцы) говорят: да, хорошо, этого. А это был Себастьян.

Нет, нет, я не ханжа, и не вегетарианка, и вообще я ела рыбный суп, а мой спутник ел бараний кебаб, да и вообще, что тут говорить, не возражать же. Но я зачем-то посмотрела глазами вбок, и он сидел на блюде, шевеля этими своими множественными ножками, темно-бурый, поджавший широкий хвост, и я зачем-то, почему-то почувствовала его ужас, его понимание того, что это – всё, это конец.

Это с ним первый раз так. И последний. На блюде, под качающейся тенью тамариска, в семи метрах от моря, в пляшущей тени. Это наш Себастьян. Что вы делаете-то? Это наш Себастьян!

А официант унес его на кухню, довольный. Хороший, дорогой заказ. Я вот тоже ела рыбный суп, а точнее, буйябес, и я совершенно не ханжа! – и в супе были кальмар и ракушки – ну это ладно, мелочь безымянная, – и целая большая креветка, размером с рака, которая тянула на Маришу или Иришу, или на целую даже Светлану Леонидовну, а я ее ела. Мертвая лежала Светлана Леонидовна, с белыми вареными глазами, и всем ее планам на дальнейшее пришел окончательный конец.

И на минуту мне открылось то, что совсем не должно открываться никогда и никому: вся эта их боль, и крики, и ужас перед кипятком и ножами, и томатными соусами, и розмарином из крошащих пальцев, или что там в эти супы кладут?

Принесли Себастьяна, уже красного и неподвижного. Длинное такое, овальное металлическое блюдо, на нем Себастьян, потом зачем-то спагетти в томате, потом лимон и еще какая-то нарядность.

Немцы поковыряли его, но он как-то не пошел. Макароны лучше пошли. Они делили между собой макароны, поднимали их на вилке, будто взвешивая, солнце просвечивало сквозь них. Красивое вечернее солнце.

А Себастьяна они оставили на блюде, разворошенного. Ножки его торчали, вытянутые вперед, будто бы он о чем-то просил.

– Лобстер – нет? – спросил Манолис и немножко заржал. И его унесли, лобстера этого. И подали кофе.

Александр Генис

Путь кота

1

Любовь, помнится мне, – вид болезни. Липкий туман в голове и головастая бабочка в желудке. Злость, недоверие, ревность и бескрайний эгоизм: твое счастье в чужих, да еще и малознакомых руках. Другой человек – источник страдания не в меньшей степени, чем наслаждения, потому что, влюбляясь, мы больше всего боимся потерять того, кого еще не обрели, страшимся показать себя с плохой, как и любой другой, стороны.

Однако кроме обычной любви есть еще и нечеловеческая. Могучая и безусловная, она не торгуется, ничего не требует и всё прощает.

– Так, – говорят мне одни, – Бог любит человека.

– Так, – говорят мне другие, – человек любит Бога.

– Так, – отвечу им, не таясь, – я любил своих котов.

Конечно, “своими” я мог их назвать лишь потому, что у котов обычно нет фамилии и они пользовались моей во время визита к ветеринару.

Поскольку кот, как доказала наука, существо непостижимое, постольку я не мог настаивать на обоюдности наших чувств. Мне достаточно того, что они не против. В сущности, коты служили мохнатыми аккумуляторами любви столь бескорыстной, что ее и сравнить-то не с чем. Остальных – от детей до родины – мы любим либо за что-то, либо вопреки. Но с котов взять нечего, поэтому я любил их просто потому, что они есть.

Тем более что мои мышей не ловили. Да и зачем мне мыши? Мне нужна чистая – не разбавленная страстью, выгодой и самолюбием – любовь. Чтобы пережить ее, нам, как Богу, надо сделать шаг назад, вернуться на землю и склониться перед тварью размером с нашу любовь. С этой – божественной – точки зрения у котов – идеальные габариты. У них есть свобода воли, но они ею злоупотребляют. У котов хватает ума, чтобы с нами не говорить. Они знают, чего хотят, и уж точно нам не завидуют.

– Только межвидовая любовь, – решусь заключить, – бывает счастливой без взаимности.

2

Первый кот в моей жизни явился на свет чуть ли не со мной – я его помню столько же, сколько себя. Честно говоря, он был лучше. Громадный, жгуче черный, но с белым галстуком, он походил на Бегемота, но я еще не дорос до букваря, а советская власть – до Булгакова. Свое имя он получил по имперской неграмотности. Мы думали, что Минька – это кот по-латышски, на самом деле – это значит “кис-кис”. Ему было всё равно. Он снисходил до общения с нами, как и положено богу. Меня, самого маленького, он выделял из всей семьи и гонял по бесконечному коридору коммунальной квартиры. Я опасливо обожал своего мучителя, как некоторые любили строгую советскую власть или капризную балтийскую погоду.

За размеренным ходом совместной жизни Минька наблюдал, довольно прищуриваясь, что свойственно всем котам в мертвый сезон. Но весной он забывал, как нас звали, и начинал томиться – как, собственно, и все мы. Только он был куда более настойчивым и красноречивым. Наказывая нас за непонятливость, Минька мочился куда придется, включая тапочки отца и портфель старшего брата, который и без того плохо учился. Меня, как бесправного, он не преследовал, но остальным доставалось до тех пор, пока мы не примирялись с природой и не отвозили его на еще пустую, холодную дачу в Дзинтари. Добившись своего, Минька исчезал, не прощаясь. Вновь домашним, отощавшим и счастливым он возвращался к нам летом и прыгал на колени к отцу, делавшему вид, что читает “Братьев Карамазовых”. На заборе, в кустах жасмина, еще сидели уличные кошки. Но Минька, отдав должное инстинктам, до следующей весны предпочитал цивилизованный образ жизни. Регулярно чередуя загулы с ленью, он, как греки, учил меня чувству меры. Но я был глух к голосу разума, на что жаловались в школе.

– Мяукал даже на уроке, – писали учителя в моем дневнике.

3

Смерть Миньки была первой утратой в моей жизни, и я тосковал по нему уже в Америке, пока у нас не появился сибирский Геродот. Я знал его родителей. Отец, Тимофей, был размером с овцу, мяукал басом и заслонял собою дверной проем, пуская в дом тех, кто его гладил. Мать – Ромашка – даже среди кошачьих отличалась хрупкой красотой.

К встрече с ним я готовился всерьез и долго, ибо она пришлась на буддийский этап в моей эволюционной кривой. Побывав в Японии, я выяснил (из голливудских фильмов), что воспитывая человека-ниндзя, ребенку дарят котенка.

– Подражая ему, – гласит молва, – дитя перенимает кошачью грацию, вкрадчивость и безжалостность.

Я не собирался учиться на невидимку, мне понравился сам проект. Дело в том, что каждый кот – буддист. Человек, в сущности, тоже, но кошкам и стараться не надо. Поэтому способный к сосредоточенному созерцанию, не нуждающийся в одобрении, глухой к порицанию, самодостаточный и всем довольный комок шерсти стал моим наставником, идеалом, любимым литературным персонажем, а главное – инструментом теологического познания. Убедившись, что мне не удается найти Бога, я ставил опыты на животных, точнее – на одном, отдельно взятом сибирском котенке с пышным историческим именем Геродот.

– Прелесть кота, – вывел я, – не в том, что он красивый или, тем более, полезный. Прелесть его в том, что он – другой.

Это предельно важно, ибо только в диалоге с другим мы можем найти себя, выйдя за собственные – человеческие – пределы. Обычно человек помещает другого выше себя. Другим может быть гегелевский Абсолют, или библейский Бог, или Великая природа, или Пришелец, или – даже – неумолимый закон исторической необходимости. Геродот преподавал урок теологии, вектор которой направлен не вверх, а вниз.

В определенном смысле общаться с котом – всё равно что с Богом. Нельзя сказать, что Он молчит, но и разговором это не назовешь: то десятку найдешь, то на поезд опоздаешь. Сравнение это тем более кощунственное, что в отношениях кота с хозяином ясно, Чью роль играет последний.

Конечно, у каждого из нас был свой голос, который становился бесполезным лишь при нашем общении. Но именно взаимонепонимание и делало его таким увлекательным. Не только кот для меня, но и я для него – тайна. С немотой, однако, он справляется лучше нас. Если мы в молчании вышестоящего видим вызов, упрек или безразличие, то лишенный общего с людьми языка Геродот научился обходиться без него. Полностью доверяя среде своего обитания, Геродот не задавал ей вопросы. Я для него был силой, дающей тепло, еду, ласку. Подозреваю, что он, словно атеист или язычник, не отделял людей от явлений природы. Как солнце, как ветер, как свет и тьма, для него мы были постижимы лишь в том, что имело к нему отношение.

Геродот не отрицал существование того, что выходило за пределы его понимания. Нельзя сказать, что он игнорировал всё непонятное в его жизни – напротив, кот охотно пользовался им, хотя и не по назначению. Геродоту не задумывался над целью и смыслом огромного количества вещей, которые его окружали, его не касаясь. При этом, будучи чрезвычайно любопытным, Геродот всякую закрытую дверь воспринимал с обидой, но по-настоящему его интересовали лишь перемены. Кота, как Конфуция, занимало не дурное разнообразие “десяти тысяч вещей”, а их концы и начала: не было и вдруг стало. Его волновал сам акт явления нового – ветра, гостя, посылки.

Геродота было очень трудно удивить. Испугать легко, но вот поразить кошачью фантазию мне так и не удалось. В жизни Геродота было так много непонятного, что в ней не осталось места для фантастического – ежедневная порция незнакомого казалась частью обыденного.

4

Между тем Геродот вырос из котячества, и я счел, что он готов к своей роли экспериментального животного. Если коварный Минька открыл мне зло, то на Геродоте я хотел опробовать добро, как известно Кто. Я пошел на это, хотя коты вовсе не созданы по нашему образу и подобию. У них, например, совсем нет талии. Еще удивительнее, что они никогда не смеются, хотя умеют плакать от счастья, добравшись до сливочного масла. И всё же ничто человеческое котам не чуждо. Так, раздобыв птичье перо, Герка мог часами валяться с ним на диване, как Пушкин. Но я прощал ему праздность и никогда не наказывал. Только иногда демонстрировал меховую шапку, а если не помогало, то зловеще цедил: “Потом будет суп с котом”.

Чаще, однако, я мирно учил его всему, что знал. Стараясь, чтобы Геродот жил как у бога за пазухой, я с самого начала объяснил ему суть эксперимента.

– Звери не страдают. Они испытывают боль, но это физическое испытание, страдание же духовно. Оно и делает нас людьми. Значит, задача в том, чтобы избавиться от преимущества. Мудрых отличает то, чего они не делают. Лишив себя ограничений, мы сохнем, как медуза на пляже.

Услышав о съестном, Герка открыл глаза, но я не дал себя перебить.

– Запомни, – твердил я, – мир без зла может создать только Бог, или человек – для тех, кому он Его заменяет.

Дорога в рай для Геродота началась с кастрации – чтобы не повторять предыдущих ошибок. Спасая кота от грехопадения, я предоставил ему свободу. В доме для него не было запретов. Он бродил где вздумается, включая обеденный стол и страшную стиральную машину, манившую его, как нас Хичкок. Считая свой трехэтажный мир единственным, он видел в заоконном пейзаже иллюзию, вроде тех, что показывают по телевизору.

Но вскоре случайность открыла ему, что истинное назначение человека – быть ему тюремщиком. Однажды Герка подошел к дверям, чтобы поздороваться с почтальоном, и ненароком попал за порог. Он думал, что за дверью – мираж, оказалось – воля.

Геродот знал, что с ней делать, не лучше нас, но самое существование ее было вызовом. Он бросился к соседскому крыльцу и стал кататься по доскам, метя захваченную территорию.

– Толстой, – увещевал я его, – говорил, что человеку нужно три аршина земли, а коту и того меньше.

Но оглядывая открывшийся с крыльца мир, Герка и сам понимал, что ему ни за что не удастся обвалять его весь. Он напомнил мне одного товарища, который приехал погостить в деревню только для того, чтобы обнаружить во дворе многоведерную бочку яблочного вина. Трижды опустив в нее литровый черпак, он заплакал, поняв, что с бочкой ему не справиться.

Герка поступил похоже: он поджал хвост и стал задумываться, тем более что, боясь машин, я не выпускал его на улицу. Это помогло ему обнаружить, что сила не на его стороне. Прежде он, как принц Гаутама в отцовском дворце, видел лишь парадную сторону жизни: я всегда был послушен его воле. Но теперь Герка стал присматриваться ко мне с подозрением.

Я догадался об этом, когда он наложил кучу посреди кровати. Этим он хотел озадачить всех так же, как я – его. Куча не помогла, и Герка занемог от недоумения. Эволюция не довела котов до драмы абсурда, и он не мог примириться с пропажей логики. Вселенная оказалась неизмеримо больше, чем он думал. Более того, мир вовсе не был предназначен для него. Кошачья роль в мироздании исчерпывалась любовью, изливавшейся на его рыжую голову.

Пытаясь найти себе предназначенье, Геродот принес с балкона задушенного воробья. Но никто не знал, что с ним делать. Воробья похоронили, не съевши.

От отчаяния Герка потерял аппетит и перестал мочиться. Исходив пути добра, он переступил порог зла, когда пришлось увезти его в больницу.