скачать книгу бесплатно
Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей
Дмитрий Львович Быков
Александр Александрович Генис
Татьяна Никитична Толстая
Алексей Борисович Сальников
Дмитрий Борисович Воденников
Евгения Игоревна Некрасова
Сергей Александрович Шаргунов
Марина Львовна Степнова
Михаил Павлович Шишкин
Роман Валерьевич Сенчин
Денис Викторович Драгунский
Александр Абрамович Кабаков
Людмила Евгеньевна Улицкая
Елена Колина
Евгений Германович Водолазкин
Евгений Анатольевич Бабушкин
Дарья Сапрыкина
Елена Шубина
Москва: место встречи
*НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ РОЙЗМАН ЕВГЕНИЕМ ВАДИМОВИЧЕМ,БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА РОЙЗМАН ЕВГЕНИЯ ВАДИМОВИЧА, БЫКОВА ДМИТРИЯ ЛЬВОВИЧА.
Новый сборник продолжает традиции бестселлеров “Москва: место встречи”, “В Питере жить” и “Птичий рынок”.
“Без очереди” составлен из рассказов и эссе о советской эпохе. Время действия – молодость, место – одна шестая часть суши. Авторы этой книги – пионервожатый Евгений Водолазкин, модница Людмила Улицкая, Александр Генис, путешествующий по республикам автостопом, Марина Степнова, очутившаяся в южной сказке Молдавской ССР, студент Алексей Варламов, давший присягу служить Советскому Союзу, Михаил Шишкин, сочинивший поэму о далеком Райцентре, а также Андрей Филимонов, Ольга Вельчинская, Глеб Шульпяков, Михаил Бутов, Елена Долгопят, Дмитрий Захаров, Василий Снеговский, Иван Цыбин, Наталья Зимянина, Светлана Мосова, Марина Попова и многие другие…
Издание иллюстрировано рисунками писательницы и художницы Саши Николаенко.
Без очереди
Сцены советской жизни в рассказах современных писателей
Были, были люди меж людьми.
Были и на всё тогда причины.
Вспоминаешь дни своей любви.
Женщины, прекрасные мужчины…
Самое начало наших лет.
Только что в Москву пришел Жванецкий.
Нам достался редкостный билет.
Нас зовет ЦДРИ, старик Кузнецкий.
Кутаясь в чужие башлыки,
Я еще сугробы раздвигаю.
Шпроты, карбонаты, балыки —
Я с порога не предполагаю.
Старый Новый. Новый старый год.
Восемьдесят черт его каковский…
Чудо, чудо, жди, произойдет.
Этот чай отчаянный, московский.
Я в открытом платье, боже мой.
И такое тоже было вроде.
Ну, не знаю. Топаю домой
По январской подлинной природе.
Вероника Долина
Михаил Шишкин
Райцентр
1. Трамвай. Одна шестая. До рассвета. Учащиеся. Бабы. Слесаря. Утробный кашель. Ветеранов пря. Ни зги в замерзших стеклах. Лишь газета укажет, где граница тьмы и света. Пусть заставляет каждая заря поверить в неизбежность мартобря, достоин все же лучшего сюжета спектакль. Остановка. Вечность длится простой маршрут “Ж.-д. вокзал – Больница”. На шапках и платках не тает снег. Дыханьем, как резинкой, стерло лица. На стрелках, в качке, свой замедлил бег скрипучий трехкопеечный ковчег.
2. Запись в жалобную книгу.
Не топят, дует, грязно, тараканы. Постель сыра. Всю ночь ворчит толчок. Шальной в нем кувыркается бычок – от жившего вчера привет нежданный. У коридорной взгляд какой-то странный. Дежурный, одноногий старичок, застыл по стойке смирно, как смычок, отечества солдатик оловянный. И с тугриками швах. Какой-то гад день божий оценил в два шестьдесят. От голубцов замучила отрыжка. Соседи о любви поют не в лад. Одна отрада – разломив коврижку, голодную кормить с ладони мышку.
3. С утра, как обещали, снегопад пристал к глазам, как прирастает вата к порезам. Точит об асфальт лопаты, сгребая снег в сугробы, взвод солдат. На постаменте замер адвокат, под ласку вьюг подставив лоб Сократа. Кругом, набросив белые халаты, прохожие с авоськами спешат. Свистком и жезлом правит всей зимой в заснеженной ушанке постовой. И кажется, фигурному портрету стоять века с протянутой рукой. Но в рыхлый наст упавшую монету так иль иначе прикарманит лето.
4. Никак не обойтись без ресторана. Мест нет. Но всё ж. Загубленный талант, приносит миску щей официант, селедочку – отраду ветерана, по-киевски котлету без обмана – вот весь для нас доступный провиант. А то, что ест туркмен-негоциант, командировочным не по карману. Полковник дочку замуж выдает. С пустившихся вприсядку брызжет пот. В пустой тарелке отблески мигалки. Красавица с пучком глазами жжет. Они сулят, что скрасит ужин жалкий бесхитростная страсть провинциалки.
5. В окне ночной райцентр. Каплет душ. Под мышкой засыпает одалиска, и снится ей столичная прописка и малопьющий нежнорукий муж. В ресницах крошки, не смывала тушь, уж скоро на работу – ждет химчистка. А госкровать прижала нас так близко, что верится, нет ближе наших душ. Я спящую целую вас несмело. Вы были так добры. Любовь согрела озябшее в чреде все новых зим в райцентр командированное тело. И дай вам Бог любимой быть другим. А радио уже играет гимн.
6. Новости.
Не умер. Впрочем, не исключено. Чем дальше в лес великой перестройки, тем больше дров, да все ударней дойки. Все крепче сталь. Течет рекой зерно. В Уфе открылось новое кино. У них в больницах дорожают койки. В коротком репортаже с их помойки вам сообщат, что все обречено: растет преступность, дешевеют лиры. Татар, посланцев нашей звонкой лиры, в Париже принимают на ура. Хотя канадцы – страшные задиры, не лыком шиты наши мастера. Погода завтра та же, что вчера.
7. Праздник.
Пора, пора. Хотя нигде не ждут. Так можно до весны, раздвинув шторы, глазеть весь день на крыши и заборы, потом труси?ть в столовку, где дают февральский общепитовский уют. Идут за днями дни. И каждый скорый других увозит, дав гудок, в просторы. По радио передают салют. Здесь лишь слепой глухонемой проказник мог бы забыть о том, что нынче праздник. Победный марш штурмует нумера. Потом всю ночь далекой ВОВ участник в открытую фрамугу до утра не устает во двор кричать “ура”.
8. Записка.
Я заходил, звонил, стучал, напрасно. Вас не было. Хотел вам сообщить, что наших отношений рвется нить. Что мне пора. Что вы, хоть и прекрасны, но всё же поезд отменить не властны. И потому прошу меня простить. Еще хотел сказать, что, может быть, я вас люблю. И в этот день ненастный нам пить бы чай. Увы, жить надо проще – вы были правы, там, в ночи, на ощупь включив “Маяк”, чтобы развеять грусть. Уж ждет в такси угрюмый перевозчик. И пусть я вам наивным покажусь, пишу – но вы не верьте – я вернусь.
Евгений Бабушкин
Я начинаю путь
Пёпа спросил у папы, как было в Советском Союзе. Тот потыкал палкой в снег и показал коричневые листья.
– Красиво?
– Распад!
Больше ни до, ни после не говорили. От папы остался магнитофон. Голоса смеялись:
потолок ледяной дверь скрипучая
за шершавой стеной тьма колючая
как пойдешь за порог всюду иней
а из окон парок синий-синий.
Дразнили Попой, Пипой, Петухом. Был бы папа, научил бы защищаться. Научил бы бросить их на лед. Лишь один во дворе был смешнее Пёпы: больной Вова, который приделал колесики к чучелу птицы и так ходил, а ему кукарекали вслед. В Советском Союзе так не делали. Зима ушла, магнитофон запел:
один раз в год сады цветут
весной любви один раз ждут
всего один лишь только раз
цветут сады в душе у нас
один лишь раз
один лишь раз.
Кроме Пёпы и Вовы, все росли и выросли, особенно девочки. В Советском Союзе они были другие, серьезные и добрые, и всё у них поменьше, он видел фильмы. А в жизни их уже перетрогал Хоха. Входили к нему и входили, чтобы снова выйти в слезах. У него уже был даже бизнес: воровал или бил кого-то. Пёпа знал, что все это плохо, а хорошо – коммунизм, это молодость мира, это любовь, но как любить, кого любить и самого- то кто полюбит? В книгах не было ответа, со значков улыбался не знающий страха мальчик Ленин, нетронутые Хохой девочки летали в плохо нарисованный космос, а магнитофон советовал этим летом убить себя, но Пёпа старался не слушать:
на дальней станции сойду
трава по пояс
зайду в траву как в море босиком
и без меня обратный
скорый-скорый поезд
растает где-то в шуме городском.
Никто уже не пихал музыку в ящик, ее брали из воздуха, из интернета. Там было проще. Там Пёпа умел поспорить. Мог привести цитату про аппарат насилия. Про сегодня что для завтра сделал ты. Вживую это все кончалось. А потому что Хоха был вживую и вроде Хохи, взрослые, даже лысые. Вживую был Вова, он ходил в большом мужском костюме, но так и не заговорил и не расстался с чучелом. Магнитофон грустил за всех, особенно за маму, которая все это время просто устало была и курила в окно, старея в неделю на год:
там где мне в ладони звезды падали
мокрая листва грустит на дереве
до свиданья лето до свидания
на тебя напрасно я надеялась.
Все красивые родили моментально и стали некрасивыми. Двор опустел и заполнился новым поколением людей. Женские песни звучали глухо и по-мужски. Будто мертвый папа гудел оттуда. Магнитофон состарился. Пёпа понес его в дождь в ремонт, но там уже были пустые окна. Рядом закрылся часовой магазин, а до него – книжный. Все советское было не нужно. На обратном пути Пёпа встретил Хоху с парнями и Вову. Хоха продал, что мог, дела не шли.
– Не надо.
Хоха не слышал. Он отбирал у больного птицу, а тот мычал.
– Не надо.
– Петуха с ящиком не спросили.
– Не надо. Я отдам магнитофон. Он дорогой.
– Давай.
– Починю и отдам. Он будет дороже.
– Когда?
– Завтра.
– Завтра?
– Завтра.
– Давай сейчас.
Пёпа ударил его магнитофоном. Хоха упал и заплакал кровью. Магнитофон совсем сломался. Было гордо и красиво, как будто смотрит папа. Пёпа хотел добавить, что ничего смешного, что он – Петр Палыч, взрослые же люди, нормальное имя, но лишь кашлянул в тишине.
Александр Кабаков
Деталь интерьера
До конца 60-х годов прошлого века советские люди мебели не покупали. Ну, почти не покупали – исключения составляли чехословацкие книжные полки, польские пластиковые кухни, шкафы “Хельга” производства ГДР и символ роскоши на грани разврата – румынские спальни с наклеенными пенопластовыми завитками, изображающими резьбу по дереву. Все перечисленное появлялось в мебельных магазинах редко и неожиданно, разрушая выстроенную гражданами очередь, которую пытались блюсти хранители очередных списков. Впрочем, все знали, что, помимо всяких очередей и неожиданностей, заветные предметы меблировки ежедневно грузили в фургоны у черных магазинных выходов, и фургоны эти ехали по указанным магазинным начальством адресам. В иерархии влиятельных граждан социалистического общества товароведы мебельных стояли примерно на той же ступени, что мясники Центрального рынка, директора рыбных магазинов “Океан”, администраторы модных театров и обладатели чеков, за которые в сети магазинов “Березка” можно было купить джинсы Rifle и джин Gordon’s…
Но все это было уже в конце 60-х, от которых было рукой подать и до конца само?й – страшно сказать! – советской системы. Страсть к потреблению охватила советских людей, никакие газетные обличения “вещизма” и художественные разоблачения мещанского накопительства не работали. Оголтелые мещане с удовольствием заполняли театральные залы на премьерах антимещанских пьес. Югославские мебельные “стенки” и уже арабские, действительно резные спальни стали достойными декорациями драмы “Конец утопии”. Вместе с падением цен на нефть и рейгановским проектом Star Wars потребительство разрушило советский социализм, напоследок назвавшийся “развитым”, а следом рухнул и весь социалистический лагерь, оставив на недобрую память лагерные обычаи…
Но это все было потом, а первые два десятилетия после войны мебель в советском жилье если и существовала, то какая-то самозародившаяся.
Жили все в одной комнате – нормальная семья в три- четыре-пять человек, или в двух – но это уж человек семь- восемь. При этом никакого деления на спальни и гостиные, кабинеты и столовые даже в том случае, если семья занимала больше одной комнаты, не бывало – всюду и спали, и ели, и писали статьи “Банкротство империалистической псевдокультуры”…
Посередине комнаты стоял круглый стол на стянутых рамой четырех толстых ножках из грубого квадратного бруса. Стол был раздвижной, два его полукруга перед приходом гостей растягивались на деревянных полозьях, и стол делался овальным, занимая при этом всю комнату, а сидячие места вокруг него образовывались откуда-то извлекаемыми грубыми досками, положенными на кухонные раскоряченные табуретки. Время от времени занозы из досок впивались в натянутые дамскими фигурами трофейные шелка…
А в обычное время стол был круглый, покрытый так называемой гобеленовой скатертью черно-золотого крупного плетения, изображавшего драконов. Как и большая часть социалистического шика, скатерти эти делались в Восточной Германии. Я любил залезать под стол и долго там сидеть, скрытый гэдээровским “гобеленом”.
Над столом висел оранжевый, желтый или темно-красный абажур, из прозрачного, в одноцветный вафельный рисунок, так называемого парашютного шелка. Абажур наполнял комнату страстным сумраком, никак не гармонировавшим с прочим, совершенно семейным духом жилища.
Вдоль одной из стен стояла стальная “полутораспальная” – то есть шириной 90 сантиметров – кровать. Ложе ее воинственно именовалось панцирной сеткой и дико звенело по ночам. Спинки были склепаны из крашенных кремовой эмалью тонких стержней с навинченными для красоты на их концы никелированными шариками. Кровать полускрывалась за базарного качества “китайской” ширмой с мелкими вышитыми таинственными цветами.
На кровати спали родители.
Вдоль другой стены стоял диван, как бы кожаный, а на самом деле обтянутый липкой клеенкой, обитой специальными гвоздиками с широкими медными шляпками. По бокам диван ограничивался цилиндрическими валиками, вечно падавшими на пол, высокая его спинка венчалась деревянной полочкой, на которой стояли семь слонов и два бюстика: один, если не ошибаюсь, Некрасова, с бородой длинной и узкой, а другой – Толстого, с бородой широкой и вообще обширной.
На этом диване спал сын.
Еще в комнате был огромный дорожный сундук из толстой кожи, неведомо откуда взявшийся в семейной собственности, – покрывая его каждый вечер тюфячком и простынкой, на нем ложилась спать малорослая бабушка.
Еще была этажерка, открытые фанерные полочки на шатких бамбуковых опорах, с книгой большого формата “Кондрат Булавин”, снабженной цветными иллюстрациями, переложенными папиросной бумагой, и с романами Драйзера в отваливающихся корешках…