скачать книгу бесплатно
В последние дни жизни отца Генрих как ни в чем не бывало общался с матерью, а Томас не знал, что ей сказать. Ему казалось, она прижимает его к себе слишком крепко, а его попытки вырваться ее оскорбят.
Услышав, как тетя Элизабет с кузиной шепотом обсуждают завещание отца, Томас вздрогнул, отпрянул, но затем придвинулся ближе и услышал, что Юлии нельзя доверять.
– Что уж говорить о мальчишках? – продолжила тетя. – Этих двоих! Семейству конец. Скоро люди, которые кланялись мне на улицах, станут смеяться мне в лицо.
Она хотела продолжить, но кузина, заметив, что Томас слушает, толкнула ее в бок.
– Томас, ступай проследи, чтобы твои сестры были одеты надлежащим образом, – сказала тетя Элизабет. – Я заметила на Карле совершенно неподходящие туфли.
На похоронах Юлия Манн улыбалась тем, кто подходил с соболезнованиями, но дальнейших излияний не поощряла. Она ушла в свои мысли, окружив себя дочерями и позволив сыновьям взять на себя общение с теми, кто хотел их утешить.
– Вы не могли бы оградить меня от этих людей? – взмолилась она. – Когда они задают вопрос, не могут ли чем-нибудь помочь, попросите их не смотреть на меня с такой скорбью.
Томас никогда не видел ее такой чуждой и не от мира сего.
На следующий день после похорон, сидя с детьми в гостиной, Юлия наблюдала, как ее золовка Элизабет с помощью Генриха пытается передвинуть диван и одно из кресел.
– Элизабет, оставь в покое мебель, – сказала Юлия. – Генрих, верни диван на место.
– Юлия, я считаю, что диван должен стоять напротив стены, вокруг него слишком много столов. У тебя всегда было слишком много мебели. Моя мать всегда говорила…
– Не трогай мебель! – перебила ее Юлия.
Элизабет молча проследовала к камину, где и осталась стоять, как героиня спектакля, которой нанесли смертельную обиду.
Поняв, что Генрих намерен сопровождать мать в суд, где будет оглашено завещание, Томас удивился, что они не позвали его с собой, но мать выглядела такой озабоченной, что он не стал жаловаться.
– Ненавижу выставлять себя на всеобщее обозрение. Что за варварский обычай оглашать завещание на публике! Весь Любек будет обсуждать наши семейные дела. И, Генрих, ты не мог бы помешать твоей тете Элизабет взять меня под руку, когда мы будет выходить из суда? А если они захотят сжечь меня на площади после оглашения, передай, я освобожусь в три.
Томас гадал, кто теперь будет вести дела. Вероятно, отец указал в завещании каких-нибудь видных горожан и пару-тройку конторских служащих, которым поручил вести дела до того, как семья примет решение. На похоронах он чувствовал, что его разглядывают, – сына, на чьи плечи может опуститься тяжкий груз ответственности. Он вошел в спальню матери, где встал перед зеркалом в пол. Если напустить на себя суровый вид, можно представить, как каждое утро он приходит в контору и распекает подчиненных. Услышав голоса сестер, которые звали его снизу, Томас отступил от зеркала, ощущая собственное ничтожество.
С верхней площадки лестницы он услышал, что мать с Генрихом вернулись из суда.
– Он изменил завещание, чтобы весь мир узнал, что он о нас думает, – сказала Юлия. – И они все были там, все добрые граждане Любека. А поскольку они больше не сжигают ведьм на кострах, они публично унижают вдов.
Томас спустился вниз и увидел, что Генрих очень бледен. Поймав взгляд брата, он понял: что-то случилось.
– Отведи Томми в гостиную и запри за собой дверь, – сказала Юлия. – Расскажи ему, что случилось. Я бы поиграла на рояле, если бы не соседи. Поэтому я ухожу к себе. И я не желаю, чтобы детали этого завещания обсуждались в моем присутствии. А если твоя тетя Элизабет осмелится заглянуть, скажи, что я сломлена горем.
Закрыв за собой дверь гостиной, Генрих и Томас стали читать копию завещания, которую Генрих принес с собой.
Оно было написано за три месяца до смерти и начиналось тем, что отец назначал опекунов, которые должны были определить будущее его детей. Ниже сенатор излагал, какого низкого мнения он придерживается о собственных отпрысках.
«Следует как можно решительнее воспротивиться попыткам моего старшего сына посвятить себя литературе. По моему мнению, он не обладает для этого достаточным образованием и умом. В основе его склонности – больное воображение, отсутствие дисциплины и равнодушие к мнению окружающих, вероятно проистекающие от его легкомыслия».
Генрих дважды перечитал этот пассаж, громко хохоча.
– А вот и про тебя, – продолжал Генрих. – «Мой второй сын обладает добрым нравом, и его следует приставить к какому-нибудь полезному делу. Надеюсь, он станет опорой для своей матери». Ты и мать, подумать только! Приставить! Кто бы мог подумать – обладает добрым нравом! Еще одна из твоих масок.
Генрих прочел предупреждение отца насчет буйного характера Лулы и его желание, чтобы Карла вместе с Томасом хранили мир в семье. О малыше Викторе сенатор писал: «Зачастую из поздних детей выходит толк. У ребенка хорошие глаза».
– Дальше – хуже. Ты только послушай!
Генрих зачитал вслух, подражая напыщенному отцовскому голосу: «По отношению к детям моей жене следует вести себя строго, держа их в полном повиновении. А если станет сомневаться, пусть прочтет „Короля Лира“».
– Я знал, что отец был человеком мелочным, – заметил Генрих, – но не подозревал, что он был еще и злопамятным.
Официальным голосом Генрих зачитал брату условия отцовского завещания. Сенатор хотел, чтобы семейный бизнес и родовое гнездо после его смерти были проданы. Все деньги наследовала Юлия, но двое самых навязчивых горожан, которых при жизни мужа она терпеть не могла, будут руководить ею в принятии финансовых решений. Два опекуна должны были также надзирать за воспитанием детей. В завещании оговаривалось, что четыре раза в год Юлии придется отчитываться тонкогубому судье Августу Леверкюну об их успехах.
Когда в следующий раз их навестила тетя Элизабет, ей даже не предложили присесть.
– Ты знала о завещании моего мужа? – задала ей вопрос Юлия.
– Меня не спрашивали, – ответила Элизабет.
– Я спросила не об этом. Ты знала о завещании?
– Юлия, не при детях!
– Мне всегда хотелось это сказать, – промолвила Юлия, – и теперь, став свободной, я могу себе это позволить. И я сделаю это в присутствии моих детей. Я никогда тебя не любила. И мне жаль, что твоя мать умерла и я не успела сказать ей того же.
Генрих попытался ее остановить, но Юлия от него отмахнулась.
– Этим завещанием сенатор хотел меня унизить.
– Все равно ты не смогла бы управлять семейным бизнесом, – сказала Элизабет.
– Я бы сама определилась. Вместе с моими сыновьями.
У жителей Любека – тех, кого Юлия дразнила на званых вечерах в доме мужа, для герра Келлингхузена и герра Кадовиуса, юной фрау Штавенхиттер и фрау Маккентхун, для женщин, которые не сводили с нее глаз, осуждая каждый ее поступок, вроде фрау Овербек и ее дочери, – решение вдовы обосноваться с тремя младшими детьми в Мюнхене, оставив Томаса заканчивать школу в Любеке, а также позволить Генриху отправиться в путешествие, чтобы найти свое место в мире литературы, вызвало всеобщее осуждение.
Если бы вдова сенатора Манна решила переехать в Люнебург или Гамбург, добропорядочные жители Любека сочли бы это всего лишь доказательством ее ненадежности, но Мюнхен для ганзейских бюргеров воплощал собой юг, а юг они не любили и никогда ему не доверяли. Мюнхен был городом католическим, богемским. Его жители понятия не имели об истинных добродетелях. Никто из жителей Любека не задержался бы в Мюнхене дольше, чем пришлось бы по необходимости.
Весь Любек судачил о фрау Манн, особенно после того, как тетя Элизабет сообщила всем по секрету, как грубо обошлась с ней Юлия и как оскорбила память ее матери.
Какое-то время в городе только и говорили что о неуемном характере вдовы сенатора и ее безрассудном плане. И никому, даже Генриху, не пришло в голову, как ранило Томаса то, что отец не оставил семейное дело ему, даже если некоторое время им управляли бы другие люди.
Томаса потрясло, что придется расстаться с тем, что в мечтах он давно считал своим. Он понимал, что управление семейным делом было не единственным возможным вариантом его судьбы, но злился на отца, который так самонадеянно ею распорядился. Ему была неприятна мысль, что отец разглядел иллюзорность мечтаний, которые ему казались такими настоящими. Томас жалел, что не показал достаточного усердия, чтобы убедить его проявить щедрость.
Вместо этого сенатор бросил семью на произвол судьбы. Раз ему самому не жить, так пусть страдают те, кто еще живы. Томас горевал, что все усилия поколений Маннов из Любека пошли прахом. Время его семьи миновало.
Не важно, где им случится обосноваться, Манны из Любека никогда не станут теми, кем были при жизни сенатора. Казалось, это совершенно не волнует ни его брата Генриха, ни сестер, ни даже мать, – их тревожили насущные заботы. Он видел, что это понимает его тетя Элизабет, но едва ли Томас стал бы обсуждать с нею закат собственной семьи. Ему было не с кем поделиться своими печалями. Отныне его семья будет с корнем вырвана из любекской почвы. Не важно, куда он отправится потом, ему никогда уже не обрести былой важности.
Глава 2
Любек, 1892 год
Оркестр исполнял прелюдию к «Лоэнгрину». Томас слушал, как струнные топтались на месте, намекая на тему, которой еще только предстояло развиться. Затем мелодия сдвинулась, поднимаясь и опускаясь, пока не замерла на жалобной скрипичной ноте; звук окреп, обрел мощь и силу.
Этот звук почти успокоил Томаса, но вскоре стал пронзительнее, приглушенно и мрачно вступили виолончели, побуждая скрипки и альты наращивать мощь, и Томас поймал себя на том, что единственным чувством, которое пробуждал в нем оркестр, было ощущение собственной малости.
Дирижер простер руки, инструменты заиграли разом; и только когда забили барабаны и загромыхали тарелки, Томас почувствовал постепенное затухание, движение к финалу.
Когда слушатели зааплодировали, Томас к ним не присоединился – просто сидел, смотрел на сцену и музыкантов, которые готовились исполнить симфонию Бетховена, завершавшую вечер. После концерта он не спешил уходить, хотелось побыть внутри музыки еще немного. Интересно, разделял ли кто-нибудь из слушателей его мысли? Томас так не думал.
Это Любек, здесь люди скупы на эмоции. Они с легкостью отринут воспоминания о музыке, которую только что прослушали.
Внезапно Томасу пришло в голову: а ведь эта идея могла бы увлечь отца в последние дни его жизни, когда сенатор уже знал, что умирает. Идея парящего звука, взмывающего в выси, где земная власть не имеет силы, открывающего дверь в иное измерение, где царит лишь дух, где живет надежда обрести покой после горестного унижения смертью.
Томас думал о выставленном на всеобщее обозрение трупе отца в строгом костюме, словно пародия на заснувшего чиновника. Сенатор лежал холодный, собранный, углы губ были опущены и крепко сжаты, бескровные руки, лицо, меняющееся на глазах. Томас вспомнил осуждающие взгляды людей, когда мать отвернулась от гроба, прикрыв ладонью лицо.
Томас шел к дому доктора Тимпе, школьного учителя, у которого мать, не желая отвлекать сына от учебы, сняла кров. Завтра он окунется в рутину Катаринеума: снова уравнения, грамматические правила, зубрежка стихов. Весь день, как и прочие, он будет притворяться, что нет ничего естественнее, чем проводить время таким образом. Куда проще сосредоточиться на ненависти к этому месту, чем без конца вспоминать о комнате, навсегда потерянной после отъезда матери, Лулы, Карлы и Виктора в Мюнхен. Стоило только подумать о том, как там было тепло и уютно, и станет совсем грустно. Нужно чем-то отвлечься.
Он мог бы помечтать о девушках. Томас знал, что порой задумчивый и сосредоточенный вид одноклассников объяснялся тем, что они думали о них непрестанно. Одноклассники с напускной храбростью отпускали шуточки, но внутри их переполняли застенчивость и смущение. Иногда, глядя, как с грубым хохотом они по двое-трое шатаются по улицам, Томас ощущал скрытую энергию их желаний.
Несмотря на скуку, ближе к полудню класс охватывало предвкушение скорого освобождения. И даже если на пути домой их не ждало ничего особенного, их возбуждала сама возможность повстречать юную красотку или разглядеть в окне девичий силуэт.
По пути с концерта Томас размышлял о комнатах на верхних этажах, в которых именно сейчас, когда он проходил мимо, какая-то девушка готовилась лечь в постель, поднимала руки, стягивая блузку, или наклонялась, чтобы снять то, что носила под юбкой.
Поднимая глаза, он видел мерцающий свет в незашторенных окнах, гадал, что происходит в комнатах. Томас воображал, как пара входит в комнату и мужчина закрывает за собой дверь; воображал раздетую девушку, ее белое белье и нежную кожу. Однако, когда он пытался представить себя на месте мужчины, мысли разбегались. Томас чувствовал, что не хочет следовать мыслью за тем, что всего мгновение назад казалось таким зримым.
Он предполагал, что, воображая подобные сцены, которые могли жить только в самых затаенных мечтах, его одноклассники едва ли ощущали себя увереннее.
Томас дожидался, когда, оказавшись в крохотной спальне на первом этаже окнами во двор, даст волю фантазиям. Иногда, прежде чем погасить свет, он начинал новое стихотворение или добавлял строчку в начатое. Размышляя над подходящей метафорой для сложных путей любви, Томас не думал о девушках в темных комнатах, не пытался вообразить близость между мужчиной и женщиной.
В его классе учился юноша, с которым Томас разделял иной вид близости. Звали его Армин Мартенс. Как и Томасу, ему было шестнадцать, хотя выглядел Армин моложе. Его отец, мельник, некогда знавал отца Томаса, хотя семья Мартенс была не чета Маннам.
Заметив интерес Томаса, Армин не выказал удивления. Они начали вместе гулять, убедившись, что никто из одноклассников не увязался следом. Томаса поражало, что Армин беседовал с ним о душе, об истинной природе любви, о музыке и поэзии с той же легкостью, с какой обсуждал со сверстниками девушек или гимнастику.
Армин со всеми держался непринужденно, улыбался открыто и искренне, источая ауру доброты и невинности.
Когда Томас писал, что хотел бы преклонить голову на грудь возлюбленного и в темнеющих сумерках прогуляться в благословенное место, где они останутся одни на целом свете, когда он писал о слиянии душ, он воображал Армина Мартенса.
Он гадал, осмелится ли Армин подать ему знак, позволит ли перевести разговор с музыки и поэзии на чувства, которые они испытывали друг к другу.
Со временем Томас стал понимать, что придает этим прогулкам куда большее значение, чем его друг. Ему приходилось все время себя одергивать, позволяя Армину держать дистанцию, раз уж для него это было так важно. Когда он печально размышлял о том, как мало способен дать ему Армин, возможность быть отвергнутым воспламеняла его кровь, рождая болезненное и почти блаженное чувство.
Эти мысли мелькали словно всполохи света, словно порывы холодного ветра. Он не знал, как их укрощать и как им потворствовать. День тянулся, унылый и заурядный, и мысли улетучивались. В парте Томас хранил собственные стихи и любовные стихотворения великих германских поэтов, которые выписывал на отдельные листы. Во время урока, если учитель не отходил от доски, он вытаскивал и читал про себя одно из них, поглядывая на Армина, который сидел впереди через узкий проход.
Интересно, как повел бы себя Армин, если бы в доказательство своих чувств он показал ему эти стихотворения?
Иногда они прогуливались молча, и Томас наслаждался близостью. Если на пути встречался приятель, Армин дружески, но твердо давал понять, что им компания не нужна.
Часто, особенно в начале их прогулок, Томас позволял Армину вести разговор. Его друг никогда не отзывался дурно о товарищах или учителях. Армин взирал на мир расслабленно и доброжелательно. К примеру, упоминание об учителе математики герре Иммертале, к которому Томас испытывал непреодолимое отвращение, у Армина вызывало лишь улыбку.
Порой Томасу хотелось поговорить о музыке и поэзии, в то время как Армина занимали более приземленные материи, к примеру уроки верховой езды или спорт. Но когда Томас поднимал более возвышенные темы, Армин подхватывал их с той же охотой.
Непринужденность, уравновешенность, принятие этого мира, отсутствие притворства и хвастовства, свойственные его другу, заставляли Томаса искать общества Армина Мартенса.
Время шло, и Томас стал замечать, что Армин меняется, становясь выше, шире в плечах, и что он начал бриться. Армин был уже не мальчик, но и не взрослый мужчина, и это заставляло Томаса испытывать к нему еще большую нежность. Иногда поздно ночью Томас исполнялся решимости показать другу новое стихотворение, не оставлявшее сомнений в том, что Армин – предмет его страсти.
В первой строфе речь шла о том, как красноречиво герой говорит о музыке, в следующей – о том, как выразительно он вещает о поэзии. В финале стихотворения Томас писал, что предмет его обожания соединяет красоту музыки и поэзии в своем голосе и глазах.
Однажды зимой они гуляли, втягивая голову в плечи от пронизывающего сырого ветра, который завывал в кронах деревьев, гремя голыми ветками. В кармане у Томаса лежало новое стихотворение, но он не решился поделиться им с другом. Армин совсем по-детски рассказывал, как любит съезжать по лестничным перилам в отцовском доме. Лучше бы я его сжег, это стихотворение, думал Томас.
Иногда, особенно если в Любеке давали концерт или Томас заговаривал с Армином об одном из любовных стихотворений Гёте, его друг становился серьезным и задумчивым. Когда Томас попытался объяснить, что ощущал, когда слушал прелюдию к «Лоэнгрину», Армин посмотрел на него с любопытством, кивая и всем своим видом выражая сочувствие. Томасу нравилось размышлять вместе с ним о музыке. О таком компаньоне, как Армин, можно было только мечтать.
Он писал стихотворение о влюбленном и предмете его страсти, которые шагают в молчании, думая об одном, и только шум ветра их разделяет, только голые ветви напоминают им о бренности всего сущего, и только их любовь вечна. В последней строфе влюбленный призывал предмет своей страсти, сопротивляясь неумолимому бегу времени, разделить вечность друг с другом.
Томас знал, что из-за дружбы с ним Армин стал предметом шуток одноклассников. Томаса считали тюфяком, витающим в облаках, слишком гордящимся былым положением своей семьи. Он знал также, что Армин одергивал зубоскалов, не понимая, с какой стати ему отказываться от дружбы с Томасом. Армин очевидно испытывал к нему искреннюю симпатию. Едва ли он удивится, если Томас покажет ему свое стихотворение. Или признаться ему в своих чувствах как-то иначе?
Однажды на уроке, когда учитель стоял лицом к доске, Армин повернулся к Томасу и улыбнулся ему. Его недавно вымытые волосы блестели, чистая кожа светилась изнутри, глаза сияли. Томас не мог не заметить, каким привлекательным юношей он стал. Мог ли Армин разделять его чувства? Он никому так больше не улыбался.
На следующий день друзья собрались на прогулку. Пока они шли к складам, дул легкий ветерок, в просветах между туч проглядывали солнечные лучи. Довольный Армин расписывал поездку в Гамбург, которую они с отцом недавно совершили.
Они шагали, уворачиваясь от лошадей, повозок и грузчиков, затем остановились – несколько бревен скатились с повозки, заставив возчика просить помощи у товарищей. Однако чем жалобнее он просил, тем грубее становились оскорбления на местном диалекте, которыми портовые рабочие его осыпали, заставляя Томаса с Армином покатываться от хохота.
– Хотел бы я уметь так выражаться, – заметил Армин.
Когда кто-то из грузчиков решил помочь, бревна посыпались еще сильнее. Армин наслаждался происшествием. Он смеялся, обнимая Томаса сначала за плечи, потом за талию. А когда грузчики начали складывать бревна, а бревна посыпались на них сверху, вызвав еще один всплеск проклятий, от полноты чувств он сжал его в объятиях.
– Вот за что я люблю Любек, – сказал Армин. – В Гамбурге все современное и строго по правилам. Я бы хотел жить только здесь.
Пока они смотрели, как двое с опаской поднимают бревна, Томасу пришло в голову, что он должен обнять Армина в ответ, но сомневался, что сумеет сохранить невозмутимость.
Они пошли к старым портовым складам, свернув на тихую боковую улочку, где не было ни повозок, ни людей. Армин сказал, что по ней они выйдут к порту, где стоят новые суда.
– Я хочу тебе кое-что показать, – промолвил Томас.
Он вытащил из кармана два листка бумаги со стихотворениями и протянул Армину, который углубился в чтение, сосредоточенно разбирая буквы и строфы.
– Кто это написал? – спросил он, дочитав стихотворение, в котором предмет любви сравнивался с музыкой и поэзией.
– Я, – ответил Томас.
Армин, не поднимая глаз, принялся за второе стихотворение.
– А это тоже твое? – спросил он.
Томас кивнул.
– Ты показывал их кому-нибудь еще?
– Нет. Только тебе.
Армин не ответил.
– Я посвятил их тебе, – сказал Томас почти шепотом. Ему хотелось протянуть руку и дотронуться до плеча Армина, но он сдержался.