скачать книгу бесплатно
– Все. Мысли, чувства, ощущения – что видел, что слышал – дорога каждая деталь, каждая мелочь. Ты один можешь рассказать, как это было.
Ох! может, тебе еще и ключ от квартиры? Нет, так не пойдет! Лучшая защита – это?..
– Хреново было, Юра! – веришь?
– Верю. А как конкретно?
Мысль юркнула в спасительную лазейку.
– Чуть не убили меня, Юра! Ты не видел разве?
Силич схватился за голову, застонал.
– Ну вот, снова! Ну, ведь договорилиь же! прощения попросил!..
Не обращая на него внимания, Журов подошел, присел, заглядывая снизу вверх.
– Жень, в упор не пойму, в чем дело? Или скрываешь что?
Черт! ну, действительно – лягушка!
– Как же, скроешь от тебя!.. Сам же говорил: датчики, приборы…
Стекла очков упрямо блеснули.
– Приборы – одно, свидетель, а вернее даже – виновник, а еще вернее – автор – совсем другое.
Ленский молчал, Журов встал, стал протирать очки.
– Женька, у тебя в голове – супермозг, какая-то невероятная штука, позволяющая изменять ход вещей. Мы изучаем ее уже десять лет как, но так и не поняли, не приблизились… Нет! Это, конечно, замечательно! феноменально! Но сегодня ты сотворил что-то совсем уж невероятное, необъяснимое – понимаешь ты это или нет! Ты – ходячий философский камень, восьмое чудо света! У тебя в голове – самая настоящая машига времени!
Ленский поставил бокал на стол, посмотрел другу в глаза.
– А почему ты думаешь, что это сделал я?
– А кто ж еще? – Журов усмехнулся. – Не святой же дух.
– А вдруг это тот, второй игрок? Или секундант?
Журов спрятал улыбку.
– Шутишь? Нет, разумеется, все надо будет изучить, проанализировать… Не исключен рикошет, психосоматическая корреляция… Может быть, даже, своего рода, катализатор, но мы же с тобой – взрослые люди, все понимаем…
Мысль вильнула в сарказм.
– Взрослый здесь – ты один, сам же сказал – как дети…
Журов приблизился, склонился.
– Жень, да в чем, в конце концов, дело? – и уже тише, почти шепотом: – Жень, я не отстану…
Мысль извернулась дугой неопределенности – может, сказать, все-таки?
– Считай, что я увидел привидение…
– Жень, давай серьезно.
– Я серьезно. – Ленскому были хорошо видны его глаза, беспомощно близорукие в безжалостном свете ламп, лицо, усталое лицо человека, для которого не осталось никакого убежища, кроме правды; неожиданная полоснула, стиснула жалость.
– В общем-то, я и сам еще не разобрался… Все, вроде, как всегда – ничего не предвещало… И вдруг – взрыв, буря, ураган! И хлюпик этот – ума не приложу – что с ним случилось. Такое ощущение, что это был не он…
Снова вдруг навалилось свинцовое небо, побежали тяжелые, мутные волны, мысли сплелись змеиным клубком.
– Ты не понимаешь… Это – страшно… Я чувствовал себя песчинкой, щепкой… И негде укрыться, нигде не спрятаться!..
Журов спрятал глаза.
– Жень, я все понимаю… Но это – эмоции. Согласись – глупо останавливаться в шаге от цели… И вообще, это – знак, это шанс, я чувствую! я верю! Это – как набрести на золотую жилу! До сих пор мы блуждали, шарили впотьмах, а сегодня!.. Такое дается один раз! Станем трусить и мямлить – отвернется Фортуна! Надо ковать железо! Ну, соберись! Ты же сильный! смелый!
Ленский встал, подошел к окну, рванул раму. В лицо ударил шум улицы, влажный зябкий ветер. Март! Проклятый месяц! Вот взять и шагнуть сейчас туда, в последнюю бездну, шагнуть и положить конец всем бедам!
Он вздрогнул от прикосновения, обернулся. Рядом стоял Журов.
– Ну, ты чего, Жень? Чего раскис? Ведь все – как хотели… Как планировали, помнишь?..
Ленскому показалось, что все это уже было когда-то, и сейчас еще раз повторяется. И эти мягкие, убаюкивающие интонации, и безнадежность слов, и сырая, антрацитовая ночь за окном. Он взглянул на высокий, с залысинами лоб друга, на смешные старомодные очки, на всю его нескладную, угловатую фигуру. И снова – слова, слова, пустые, бессмысленные…
– Потерпи, совсем немного осталось – я чувствую. Ну, вспомни, как все начинали, как трудно было… Неужели сейчас отступим?
Ленский еще раз глубоко вдохнул морозный, втянул колкий воздух, ощущение близкой, надвигающейся катастрофы вновь приблизилось, нависло
– Так мы о чем мечтали? Тайны судьбы, власть над будущим, триумф разума. А тут – карты, жулье… И банальное пушешествия во времени, примитивно, – не кажется: не туда свернули?…
Журов тихо рассмеялся.
– Ну, что ж поделаешь? – так уж вышло; жизнь – сложная штука, иногда грязная. И наука – своего рода, лотерея – никогда не знаешь, где найдешь. А, может, это именно то, что мы и искали? Может, это наш ключ от неба? И вообще, в любом случае, с этого дня ты уже не принадлежишь себе, уж прости за пафос. Ты теперь – священная корова, золотой фонд; уже не просто должен – обязан. Да и как остановиться, когда – такое? Шутка ли – время остановить! Так что, мы в западне, дружище, и выход – только один – идти вперед, точка невозврата давно пройдена.
Подошел Силич, большой, преданный.
– Жень, и в самом деле…
Ленский захлопнул окно, окинул друзей взглядом – умные, надежные, верные. Резко, как никогда, остро обрушилось одиночество.
– Хорошо, – неожиданно для себя выговорил он.
– Давно бы так! – Силич шлепнул его по плечу. – А то заладил: примитивно, конкистадоры! И вообще! – он патетично потряс руками. – У меня, в конце концов, юбилей! Так, может, меня хоть кто-нибудь поздравит? Может, хоть от кого-нибудь я услышу доброе-теплое-вечное?
– Друг! Брат! – в шутовском порыве кинулся на грудь ему Журов. – Возьми мое сердце, возьми мою печень! что хочешь возьми, только не грусти и не сердись!
Силич попытался изобразить что-то трогательность и восторженное, оба не удержали равновесие и рухнули на диван. Ленский грустно улыбнулся.
– Шуты гороховые! – прошептал он, понимая, что теперь праздник уже неотвратим и неостановим, и ничего уже неотвратимо и неостановимо, что все просьбы, все увещевания уже бесполезны, запоздалы, что в права вступает безжалостное, зыбкое и тревожное завтра.
Что ж, пусть наступает это завтра, такое, каким оно должно быть. Пусть становится словами и делами, победами и поражениями, и пусть воздастся каждому по судьбе его, по судьбе и по вере…
ГЛАВА 6
– Ни фига себе! – верещал чей-то тонкий, жалобный голос. – Олег Львович, мы так не договаривались!
Женька открыл глаза и сразу же определил – он в своем корпусе (дортуаре – из казарменно-куртуазного с претензией лексикона Львовичей), в своей кровати, так же сразу все вспомнил – Черное озеро, лилии, змей; ощущение явственности, осязаемости было столь велико, что руки сами собой потянулись ощупать голову – нет ли венка? Увы, нет, нет, никакого венка – еще бы! откуда ж ему взяться! – это ведь сон был! сон! И он закончился – как заканчивается все и всегда, и хорошее, и плохое, и хорошее – всегда чаще и быстрее плохого! Да и плохое случается чаще – вот этот голос, например – точно из этой категории и явно по его душу. Еще пока непонятно: что, как, почему, но интуиция ясно подсказывает – ничего хорошего не жди. Эх! и стоило просыпаться! Если б можно было не просыпаться!..
Будто услышав его тот же пронзительный, назойливый голос снова заканючил:
– А вот следы! Олег Львович, смотрите – следы!
Послышался недовольный голос воспитателя, быстрые, раздраженные шаги.
– Ну, что там у тебя еще? какие еще следы?
– Мы с вами как договаривались? Чтоб убирать на общих основаниях, – вибрировал голос, – а здесь посмотрите – грязь на полу прямо кусками!
Хлопнула дверь, на пороге возник Вовка Каменев, за ним, почесываясь, заспанный и полуодетый – Олег Львович. Щурясь от солнца и всем своим видом выражая крайнее недовольство, он смотрел вниз, куда указывал толстый Вовкин палец.
– Видите? Следы, – с гордостью, будто выследил шпиона, доложил Вовка. – Вот, от Ленского кровати.
– Скорее всего, к… – поправил его Львович, рассматривая что-то на полу.
В какой-то момент блуждающий взгляд воспитателя столкнулся с Женькиным, метнулся в сторону; торжество микропобеды, еще что-то, новое и незнакомое заставили с независимым видом усесться на кровати, изобразить зевок.
– Не буду я убирать, – (что это с ним?). – Я этого не делал.
Многие в комнате уже проснулись и с интересом вслушивались в разговор.
– А кто ж тогда? – в голосе педагога скользнула издевка. – Вон и ноги у тебя грязные, постель всю изгваздал!
– Да он это! он! – закричал Вовка. – Вот и кеды его, посмотрите! – он пнул бесформенное и безобразное нечто, облепленное пластами налипшей грязи и отдаленно напоминающее кеды.
– Ну, так что? – повернулся к Женьке воспитатель. – Что ж ты? получается – врешь, да?
Мысли выстраивались молниеносными пирамидками, недавняя обида конвертировались упрямой и горячей злостью; Женька дернул плечом.
– Кеды кто угодно мог взять. И потом, – выброс ехидства в Вовкину сторону, – какая разница? Получил три наряда – так и убирай!
– Дерзишь? – голос Львовича не предвещал ничего хорошего. – Обстановку дестабилизируешь?
Как правило, после подобных слов следовало примерное наказание – «уроки (и опять терминология Львовичей) любви к Родине», проводимые доверенными лицами последних в каком-нибудь укромном уголке, – после них провинившийся появлялся грустный и задумчивый, с распухшим ухом или ссадиной под глазом и уже не пытался «дерзить», «качать права» или каким-либо иным способом «дестабилизировать» обстановку; странно – почему ему не страшно? Женька взглянул на воспитателя, на утиный нос, нижнюю губу, снова поразился сходству с селезнем. Ну, точно – вот же он, надутый, самодовольный, жирный, важный, глупый – совсем как в сказке Андерсена! Разгуливает по двору, вглядывается в небо – как нарочно, в эту минуту воспитатель шумно вздохнул, поднял голову, изображая муки долготерпения, и Женька хихикнул.
Педагог осекся, насупился.
– Ну, смотри, как знаешь! – он повернулся к застывшему рядом Вовке: – Что замер, родной? Со слухом плохо? Тебе сказали: убирай давай, раз дежурный! – последний слова он произносил уже на пороге, уходя – решение было принято, акценты расставлены.
– Ну, все, крыса! – пообещал Вовка. – Ты – труп!
Женька мысленно шлепнул себя по лбу – ну вот, на пустом месте неприятностей себе организовал! И ведь, если по честности – его, его следы, и кеды его, и все это глупое препирательство – спросонья, сгоряча, – ну, почему! почему он такой дурак! Хотя, постойте! – не мог же он, в самом деле! не было, не могло быть ничего такого! Или мог? Или могло? было? Ночь, озеро – голова плыла суматошным видеорядом, он пытался выхватить хоть что-нибудь связное, соорудить объяснение. Чья-то шутка? вряд ли – кому он нужен, опять же – в голову, что ли, залезли? мысли прочитали? Впрочем, и не мысли, конечно же, а сон, впрочем, и не сон, видимо, ну хорошо, пусть будет не сон, допустим, что не сон, а что тогда? Галлюцинации? Лунатизм? Но какой, на фиг, лунатизм – он никогда! ни разу ничего такого! Стоп! А, если не сон, и не лунатизм, а в самом деле – тогда что? Тогда что это такое? Чудо? Волшебство? Но этого не может быть! Не может, потому что – не может! Не бывает чудес на свете! Господи! рассказать бы кому-нибудь, исповедаться! Но кому? Не Вовке же, не Львовичам! И не «сокамерникам» – трусы они все и мелочь – не поверят, на смех поднимут; чего доброго, и в психушку загреметь можно, – впервые он порадовался, что так и не обзавелся друзьями. Можно было бы – родителям, бабушке, но они далеко, да и вообще…
Внезапно пришло осознание, ясное и безоговорочное – он никому и ничего не расскажет, никому и никогда, – теперь это – его тайна, его чудо. Его сказка. И за нее ему, кажется, скоро влетит. Ну и ладно, влетит – и влетит, чему быть, того не миновать; за все когда-нибудь придется платить. В том числе, и за тайну, за сказку; вернее – тем более – за сказку!
Неожиданно стало жаль себя, защипало глаза – ну вот! еще не хватало расплакатся! Тоже, герой, плакса-размазня нашелся! Ладно, храбрись не храбрись, а тревожно, нехорошо на сердце – так себе история, гнусненькая. Да и вообще – немыслимая, неслыханная! – чтобы он, тихоня и слюнтяй, кому-то нахамил! И уже не понять, отчего хуже – от того, что нахамил, или от того, что за это влетит. И ведь нахамил умышленно, заведомо – как это? с отягчающими? – так, кажется, в суде говорится. При оглашении приговора – вот-вот, сам же себе приговор и вынес, и подписал! Так что, кроме как на самого себя, жаловаться не на кого. И прощения просить бессмысленно и поздно, поздно, потому что бессмысленно и бессмысленно, потому что поздно, – этот мир не прощает ошибок, не признает сослагательного наклонения. Да и не хочется как-то прощения просить. И даже не не хочется, а нельзя! Невозможно, недопустимо – у кого? у этих уродов? – он себе не простит никогда! Просто не сможет, не сумеет! – что-то изменилось, до неузнаваемости, навсегда; он теперь много не сможет…
Женька ловил на себе любопытно-сочувственно-злорадные взгляды соседей, ожидал страха, но страха не было. Наоборот, хотелось, чтобы поскорее все закончилось, и не то, чтобы закончилось, а началось – мысли, чувства путались, повисали саднящими лохмотьями, он не узнавал сам себя – сон? это все сон? А еще через несколько минут разнесся слух: ночью кто-то положил венок из лилий (!) в девчоночью половину, кому-то (кому-то!) на тумбочку, и там сейчас переполох. Впрочем, переполох был везде, все шушукались, делали загадочные глаза, и снова все кувыркалось в голове, и невозможно было все это видеть, слышать, терпеть, невозможно было молчать; сигнал подъема был спасением. Он долго умывался, плеская водой в лицо, подставляя голову под ледяную струю – хотелось остаться так навсегда, – змеи, лилии, Львовичи – все вертелось пестрым клубком; внутри будто бы поселились два человек – тот, который из сна, и тот, который прежний, настоящий, но только где он настоящий? И что значит – настоящий?
Линейка, завтрак – все пронеслось бессвязной и бестолковой прострацией, только спускаясь с пригорка к своему корпусу, увидев засаду, Женька наконец-то вернулся в реальность, мысли заметались пескарями. Ну да, ну да, сон сном, а педагогический процесс никто не отменял; вот и учителя, те самые «старшие товарищи». Все те же: Гога, Холодов, Бегунов, приблудным хвостиком-довеском – «оскорбленный и униженный» Вовка Каменев. И все, разумеется, по его – эх, Ленский, Ленский! – душу. У Гоги и Холодова красные глаза – последствия бессонной (явно где-то «оттягивались») ночи, оба злые, раздраженнные – чувствуется даже на расстоянии, – как говорится, если везет – так во всем. Что ж, вот и пришел «твой час», момент истины, кажется, сейчас тебя будут бить (голос за кадром ехидно пропел: «и, возможно, даже ногами»). И где же твое хваленое чутье, способность избегать, балансировать, лавировать (тот же голос: «лавировали-лавировали, да не вылавировали») – экстерьер и аттестат (увы и ах!) трусости, бесхребетности, посредственности, комформизма! Но сколько веревочке не виться; не бывает так, чтобы и нашим, и вашим, чтобы и волки сыты, и овцы целы. И он в этой ситуации явно не волк – ну, какой из него волк. Волки – сильные, клыкастые, волки – когда стаей, волки – это вот эти, и они пришли, чтобы его… черт! а ведь сейчас его будут бить! бить! А ведь его никогда и никто не бил, он никогда и ни с кем не дрался – борьба, тренировки не в счет! На тренировках – вообще, все понарошку, а вот сейчас, здесь – все совсем не понарошку, и очень-очень даже не понарошку! Но не страшно! ни капельки! ни крошки! Не страшно, и мука эта, тоска эта, заноза, это что-то новое и пока неизвестное, непонятное – рвет, рвется наружу! – честное слово! лучше бы было страшно! Да! точно! – наверняка было бы легче, убедительнее разыграть дурачка, непонимание, может быть, даже удалось (удастся?) «выйти сухим», даже «сохранить лицо». Да и почему не удастся? Конечно, удастся! Сейчас, только поднапрячься, спрятать, погасить это новое (и откуда что взялось на его голову!), влезть в привычную маску. Или не влазить? Как-то не хочется уже, если честно, и не то, чтобы трудно, в лом, а… черт! н не объяснишь даже! Себе самому не объяснишь! Господи! И вот что делать? Что выбрать?
– Ты че, малой, в конец оборзел? – с места в карьер взял долговязый Гога. – Ты че начальству дерзишь? Хочешь, чтобы весь отряд за тебя раком поставили?
И ведь не страшно! не страшно абсолютно!
– Да, че с ним базлать, Гога? – лениво процедил Холодов. – Накостыляем ему, и дело с концом…
Гога сплюнул.
– Да сдался он тебе! Спать, блин, охота! – он ткнул Ленского в плечо. – Слышь, ты, крысеныш! Ты ж у нас уже, вроде как, пострадавший? Так и вали к Львовичу прощения просить! – на первый раз внушением отделаешься! Всосал, недоумок?
Вот! вот оно! само в руки плывет! Улыбнуться, пропустить мимо ушей «недоумка» и «крысеныша», выдать что-нибудь нейтральное-умиротворительное. А потом набрать в коробок рыжих муравьев, уйти на полянку…
– Подожди, пацаны, у меня тоже пару вопросов имеется. Личных, – что? Бегунов? А этому-то что от него надо?
– Бля, Серый! – скривился Гога. – Спать охота!
– Один сек, мужики, – заискивающе успокоил подельников Бегунов, – я мигом. Это ты Ленке моей лилии притащил? – вопрос повис в пространстве, и все вокруг сфокусировалось, сконцентрировалось в нем, в одном коротеньком и односложном ответе – да? нет? Да или нет? Нет! нет! конечно же, нет! Давай! – улыбка, круглые глаза, неведение-непричастность – отпустят, простят, «внушением» отделаешься!..
– Конечно, я, – ответил за него кто-то другой, тот, из сна. – А что? нельзя?
– Ах, ты гад! – Бегунов рванулся было, но Холодов схватил его за локоть.
– Совсем офигел! Здесь?!
Воровато оглянувшись (ненатурально! фальшивит!), задушив голос, Бегунов придвинулся вплотную:
– Пойдешь со мной «мах на мах»?
Пахнуло несвежим (зубы не чистит, что ли!) изо рта, ожгло неприязнью, раздражением. Женька отстранился, в который раз отметил невыигрышный экстерьер (и что в нем Грушкова нашла!) соперника – мелкие черты, бегающие глаза, подобострастие вперемежку с заносчивостью – к раздражению добавилось что-то еще, практическое, взвешено-трезвое: а хорошо бы наказать гада.
– Пойду.
– …! – ругнулся Гога. – Достали!
– Успеешь ты выспаться! – Холодов наоборот оживился, сделался энергичным, хлопотливым. – Пошли на наше место!