Читать книгу Любовные чары (Людвиг Тик) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Любовные чары
Любовные чары
Оценить:

4

Полная версия:

Любовные чары

Людвиг Тик (1773–1853)

Любовные чары

В глубокой задумчивости сидел Эмиль за столом и ожидал своего друга Родериха. Перед ним горела свеча, зимний вечер был холоден, и сегодня Эмилю хотелось, чтобы его спутник был с ним, хотя обычно он охотно избегал его общества; в этот же вечер он собирался открыть ему одну тайну и спросить его совета. Нелюдимый Эмиль во всех делах и случаях жизни находил столько трудностей, столько непреодолимых препятствий, что, казалось, иронический каприз судьбы послал ему этого Родериха, которого во всем можно было признать прямой противоположностью его друга. Непостоянный, ветреный, поддающийся каждому первому впечатлению и мгновенно загорающийся, Родерих брался за все, знал толк во всем, ни одно начинание не было ему слишком трудным, никакие препятствия не были ему страшны; но во время выполнения какого-либо дела уставал и выдыхался он столь же скоро, сколь вначале был находчив и увлечен; встречающиеся помехи не подстрекали его увеличить усердие, но лишь побуждали пренебречь тем, за что он так рьяно брался; словом, Родерих так же беспричинно забрасывал и беспечно забывал свои планы, как необдуманно их затевал. Поэтому не проходило дня, чтобы между друзьями не завязывалось стычек, которые, казалось, грозили смертью их дружбе, однако, быть может, именно то, что по видимости разделяло их, связывало обоих особенно тесно; они нежно любили друг друга, но находили большое удовлетворение в том, чтобы выдвигать один против другого самые обоснованные обвинения.

Эмиль, богатый молодой человек впечатлительного и меланхолического темперамента, остался после смерти родителей хозяином своего состояния; для расширения кругозора предпринял он путешествие, но вот уж несколько месяцев, как находился в одном большом городе, чтобы насладиться карнавальными развлечениями, о которых нисколько не думал, и чтобы серьезно переговорить о своем состоянии с родственниками, которых вряд ли и посетил. Дорóгой встретился ему непостоянный, чрезмерно подвижный Родерих, бывший не в ладах со своими опекунами; стремясь окончательно отделаться от них и их докучливых увещеваний, Родерих горячо ухватился за сделанное ему новым другом предложение взять его с собою в путешествие. В дороге они уже не раз готовы были расстаться, но при каждом столкновении оба только яснее чувствовали, как необходимы они друг другу. Едва выходили они из кареты в каком-либо городе, как Родерих успевал осмотреть все местные достопримечательности, с тем чтобы забыть их на следующий день, тогда как Эмиль в течение недели основательно готовился по книгам, чтоб ничего не пропустить, но затем из-за пассивности многое не удостаивал своим вниманием; Родерих немедленно заводил тысячи знакомств и посещал все общественные места; нередко случалось, что он приводил вновь приобретенных приятелей в одинокую комнату Эмиля, где и покидал его с ними одного, когда они начинали надоедать ему. Также часто смущал он скромного Эмиля, превознося сверх всякой меры его заслуги и знания перед учеными и умными людьми, которым давал понять, как много они могли бы получить от его друга сведений из области языкознания, старины или искусствоведения; сам же он никогда не мог найти времени выслушать своего спутника, когда разговор заходил об этих предметах. Стоило же только Эмилю настроиться на какое-либо дело, как он почти наверняка мог рассчитывать на то, что его непоседливый приятель простудится ночью на балу или при катанье на санях и будет вынужден лежать в постели; таким образом, Эмиль жил в величайшем уединении с самым живым, беспокойным и общительным человеком на свете.

Сегодня Эмиль ожидал его непременно, так как Родериху пришлось дать торжественное обещанье провести с ним вечер, чтобы узнать то, что угнетало и тревожило его задумчивого друга уже в течение многих недель. Пока что Эмиль записал следующие стихи:

Как жизнь весной мила, приятна,Когда под соловьиным пеньемЦветы и листья с упоеньемДрожат и шепчутся невнятно.Как хороши при лунном светеВечерних ветерков порханья,Когда на крыльях лип дыханьяОни резвятся точно дети.Как сладостна нам пышность роз,Когда в полях все расцветает,Любовь из сотен роз сияет,Из ночи звездной, полной грез.Но мне милей, приятней, слажеСвечи мельканье в келье скромной,Лишь вспыхнет там огонь укромный,Я пред окном стою на страже.Слежу, как косы расплетаетОна рукою белоснежной,Одежд касается небрежно,Венками кудри украшает.Как лютню со стены возьмет,И звуки тихие проснутся,Под нежным пальцем засмеютсяИ ускоряют свой полет.Им шлет она вдогонку пенье,Шутливо убегает звукИ в сердце прячется мне вдруг,И там уж песня чрез мгновенье.О злые! дайте вольным быть.Они ж, замкнувшись в сердце, шепчут:«Твое страданье будет вечным,Узнай, что значит полюбить».

Эмиль нетерпеливо поднялся. Темнело, и Родерих все не шел, а он хотел открыть ему свою любовь к незнакомке, жившей напротив, любовь, не дававшую ему спать по ночам и удерживавшую его по целым дням дома. Но вот на лестнице раздались шаги, дверь отворилась, и в нее вошли без стука две пестрые маски с отталкивающими рожами; одна из них – турок, одетый в красный и голубой шелк, другая – испанец, бледно-желтый и красноватый, с множеством перьев, развевавшихся на шляпе. Когда Эмиль стал терять терпение, Родерих сбросил маску, показал свое хорошо знакомое, смеющееся лицо и сказал:

– Э, дорогой мой, что за угрюмая мина! В карнавальное время и такой вид? Мы с любезнейшим нашим молодым офицером пришли за тобой, сегодня большой бал в маскарадном зале; и раз уж я знаю, что ты дал зарок не выходить иначе, как в черном платье, которое носишь всегда, то иди с нами так, как ты есть, потому что уже довольно поздно.

Эмиль на это разгневанно ответил:

– Как видно, ты по привычке совершенно забыл о нашем уговоре, очень сожалею (при этом он обратился к незнакомцу), что я ни в коем случае не могу вас сопровождать, мой друг слишком поспешил, давая согласие за меня; я вообще не могу уйти из дома, так как мне нужно поговорить с ним о важном деле.

Незнакомец, который был скромен и понял желание Эмиля, удалился, а Родерих совершенно равнодушно снова надел маску, стал перед зеркалом и сказал:

– Ну и мерзкий вид! Не правда ли? В сущности, это безвкусное, отвратительное изобретение.

– В этом не может быть сомнения, – произнес Эмиль с большим неудовольствием. – Делать из себя карикатуру, одурманивать себя – это как раз те развлечения, за которыми ты охотнее всего гонишься.

– Из-за того, что ты не любишь танцевать, – сказал тот, – и считаешь танцы зловредной выдумкой, и другие не должны веселиться? Как это досадно, когда человек весь состоит из причуд.

– Конечно, – возразил разгневанный друг, – и у меня достаточно случаев наблюдать это в тебе; я полагал, что, согласно нашему уговору, ты подаришь этот вечер мне, но…

– Но сейчас ведь карнавал, – продолжал Родерих, – и все мои знакомые и несколько дам ожидают меня на сегодняшнем большом балу. Подумай только, мой дорогой, ведь это у тебя настоящая болезнь, раз подобные вещи вызывают в тебе столь незаслуженное отвращение.

Эмиль сказал:

– Кого из нас двоих назвать больным, не стану разбирать; твое непостижимое легкомыслие, твоя жажда рассеяться, твоя погоня за развлечениями, которые не заполняют твоего сердца, – все это мне, по крайней мере, не представляется душевным здоровьем; в известных случаях ты мог бы пойти навстречу моей слабости, если только это слабость, и нет ничего на свете, что до такой степени расстраивало бы меня, как бал с его ужаснейшей музыкой. Ведь кто-то сказал, что глухому, который не слышит музыки, танцующие должны казаться бесноватыми, но я думаю, что сама по себе эта страшная музыка, это кружение немногих звуков, повторяющихся с отвратительной быстротой в тех проклятых мелодиях, которые непосредственно проникают в нашу память, я бы сказал даже, в нашу кровь, и от которых впоследствии долгое время нельзя отделаться, – это и есть само безумие и бешенство, ибо если танцы еще могут быть для меня более или менее выносимы, то только без музыки.

– Вот так парадокс! – ответил замаскированный. – Ты заходишь так далеко, что самое естественное, самое невинное и веселое на свете считаешь неестественным и даже страшным.

– Я ничего не могу поделать со своим чувством, – сказал Эмиль серьезно. – Эти звуки с самого детства делали меня несчастным и часто доводили до отчаяния. В мире звуков они являются для меня наваждением, ларвами и фуриями, и, подобно им, они носятся над моей головой и с отвратительным смехом скалят на меня зубы.

– Слабость нервов – точно так же, как и твое преувеличенное отвращение к паукам и некоторым другим невинным гадам, – отвечал Родерих.

– Ты называешь их невинными, – проговорил расстроенный Эмиль, – потому что они тебе не противны. Но для того, у кого при виде их подымается в душе и пронизывает все существо чувство тошноты и отвращения, такой же несказанный страх, как у меня, для того эти отвратительные чудовища, как, например, жабы и пауки, или еще это противнейшее из всех созданий – летучая мышь, далеко не безразличны и невинны, а наоборот, существование их враждебно противостоит его собственному. Конечно, можно посмеяться над неверующими, чье воображение не мирится с привидениями, страшными личинами и теми порождениями ночи, которые мы видим во время болезни или которые рисуют нам творения Данте, ибо даже самая обыкновенная, ощутимая действительность пугает нас страшными, уродливыми образцами этих страхов. И действительно, разве мы могли бы любить красоту, не ужасаясь этим уродствам?

– Почему ужасаясь? – спросил Родерих. – Почему огромное царство вод и морей должно являть нам именно эти страхи, к которым твое представление привыкло, а не необыкновенные занимательные и любопытные маскарады, так что весь мир можно было бы рассматривать как комический бальный зал? Но твои причуды идут еще дальше: ибо, как ты любишь розу с каким-то идолопоклонством, с такой же страстностью ты ненавидишь другие цветы; но что же тебе сделала добрая, милая огненная лилия, как и многие другие создания лета? Так и некоторые цвета тебе противны, некоторые запахи и многие мысли, и ты ничего не делаешь для того, чтобы закалить себя в борьбе с ними, и мягко им поддаешься. В конце концов собрание подобных странностей займет то место, которым должно было бы владеть твое «я».

Эмиль был разгневан до глубины души и ничего не ответил. Он уже отказался от намерения открыться Родериху; да и легкомысленный друг, казалось, не жаждал вовсе узнать тайну, о которой его меланхоличный товарищ возвестил ему с таким серьезным видом; он равнодушно сидел в кресле, играя своей маской, и вдруг вскричал:

– Будь добр, Эмиль, одолжи мне свой большой плащ!

– Зачем? – спросил тот.

– Я слышу там, в церкви, музыку, – ответил Родерих. – До сих пор я каждый вечер пропускал этот час, сегодня же он мне особенно удобен, под твоим плащом я могу скрыть это одеяние, также спрятать под ним маску и тюрбан, а когда музыка кончится, тотчас отправиться на бал.

Ворча, Эмиль достал из шкафа плащ, подал его вставшему с места другу и принудил себя иронически улыбнуться.

– Вот тебе мой турецкий кинжал, который я вчера купил, – сказал Родерих, закутываясь в плащ. – Спрячь его; такой серьезный предмет не годится держать при себе для забавы, ибо никогда нельзя предвидеть, до каких бед он может довести в случае ссоры или других неприятных неожиданностей; завтра мы увидимся, будь здоров и весел.

Он не дождался ответа и быстро спустился вниз по лестнице.


Оставшись один, Эмиль постарался забыть свой гнев и найти в поведении друга смешные стороны. Он осмотрел блестящий, прекрасной работы кинжал и сказал:

– Каково должно быть человеку, который вонзает эту острую сталь в грудь противника или, что еще ужаснее, ранит любимое существо? – Он спрятал кинжал, затем осторожно растворил ставни окна и выглянул в узкий переулок. Но нигде не мелькнуло огня, в доме напротив было темно; дорогая ему девушка, жившая там и обычно занимавшаяся в это время домашними делами, очевидно, ушла из дому. «Быть может, она даже на балу, – подумал Эмиль, – хоть это и не подходит к замкнутому образу ее жизни». Но вдруг показался свет, и девочка, с которой любимая им незнакомка не разлучалась, с которой она и днем, и вечером все время возилась, пронесла через комнату свечу и притворила ставни. Осталась светлая щель, достаточная для того, чтобы Эмиль мог со своего места обозревать часть небольшой комнаты. Нередко, счастливый, стоял он там далеко за полночь как зачарованный и следил за каждым выражением лица возлюбленной. Он с удовольствием наблюдал, как она учила девочку читать или давала ей уроки шитья и вязания. Из расспросов он узнал, что малютка – бедная сирота, которую прелестная девушка из жалости взяла к себе на воспитание. Друзья Эмиля не могли понять, почему он живет в этом узком переулке, в неудобном доме, почему он так мало бывает в обществе и чем он занят. Безо всякого дела, в одиночестве, он был счастлив, недовольный лишь собой и своим нелюдимым характером, тем, что не решался искать более близкого знакомства с этим прелестным существом, хотя она несколько раз в течение дня любезно раскланивалась и отвечала на его приветствия. Он не знал, что и она с таким же упоением следит за ним, и не подозревал, какие желания рождались в ее сердце, на какие трудности и на какие жертвы она чувствовала себя способной, лишь бы вызвать его любовь.

После того как он несколько раз прошелся по комнате и свеча вместе с ребенком снова исчезла, он вдруг решил, вопреки своим склонностям и характеру, пойти на бал, ибо ему подумалось, что незнакомка могла изменить замкнутому образу жизни, чтобы хоть раз насладиться светом и его развлечениями. Улицы были ярко освещены, снег хрустел под его ногами, проезжали экипажи, и маски в разнообразнейших костюмах свистели и щебетали, проходя мимо него. Из многих домов доносилась столь ненавистная ему танцевальная музыка, и он не мог заставить себя пройти кратчайшим путем к маскарадному залу, куда со всех сторон стекались, теснясь, толпы людей. Он обошел старую церковь, оглядел высокую башню, которая строго поднималась в ночное небо, и ему были приятны тишина и безлюдье площади. В углублении огромных церковных дверей, богатой скульптурой которых он всегда любовался, вспоминая старое искусство и давно прошедшие времена, Эмиль остановился и теперь, чтобы на несколько минут предаться своим размышлениям. Он простоял недолго, как вдруг его внимание привлекла какая-то фигура, которая беспокойно ходила взад и вперед, очевидно кого-то поджидая. При свете фонаря, горевшего перед изображением Мадонны, он явственно различил лицо, а также странную одежду. Это была старая женщина, необыкновенно уродливая, что особенно бросалось в глаза, так как в сочетании с ярко-красным корсажем, обшитым золотом, ее уродливость выглядела еще более чудовищно; юбка на ней была темная, а чепчик на голове также блестел золотом. Эмиль подумал сначала, что видит перед собой безвкусную маску, которая случайно забрела сюда, но при ярком свете увидал, что старое темное морщинистое лицо было настоящим лицом, а не личиной. Немного спустя появились двое мужчин, закутанных в плащи; казалось, они осторожно приближались к этому месту, часто озираясь, словно опасались, не идет ли кто за ними. Старуха подошла к ним.

– Свечи у вас с собой? – поспешно спросила она грубым голосом.

– Вот они, – сказал один. – Цена вам известна, кончайте дело быстрее.

Старуха, очевидно, дала ему деньги, которые тот пересчитал под плащом.

– Я полагаюсь на то, – снова заговорила старуха, – что свечи отлиты по всем правилам искусства и будут действовать наверняка.

– Не беспокойтесь, – заверил ее незнакомец и быстро удалился.

Другой, оставшийся, был молодой человек; он взял старуху за руку и сказал:

– Разве возможно, Алексия, чтобы все эти церемонии и формулы, эти таинственные старые заговоры, в которые я никогда не верил, сковали свободную волю человека и могли пробудить в нем любовь и ненависть?

– Да, это так, – сказала красная женщина, – однако все должно сложиться благоприятно, здесь не одни только свечи, отлитые в полночь новолуния и напитанные человеческой кровью, не одни лишь волшебные формулы и заклинания делают все это, здесь необходимо еще многое другое, известное тому, кто владеет этим искусством.

– Итак, я полагаюсь на тебя, – сказал незнакомец.

– Завтра после полуночи я к вашим услугам, – ответила старуха. – Вы не первый останетесь довольны моими услугами; сегодня, как вам уже известно, меня призывают к другому, и надеюсь, что наше искусство окажет должное действие на его чувства и разум.

Последние слова она произнесла полусмеясь, после чего оба разошлись в разные стороны. Эмиль, содрогаясь, вышел из темной ниши и обратил свои взоры к изображению Девы с младенцем.

– Перед твоим лицом, всеблагая, эти мерзавцы осмелились совершить свою сделку, готовящую ужасный обман. Но подобно тому как ты любовно обнимаешь свое дитя, так и мы чувствуем себя в объятиях незримой любви, и наше бедное сердце бьется и в радости, и в страхе пред тем великим сердцем, которое никогда не покинет нас.

Облака проносились над вершиной башни и крутой церковной крышей, вечные звезды с приветливой строгостью, сверкая, глядели вниз, и Эмиль решительно стряхнул с себя впечатление этого ночного ужаса и обратился мыслью к красоте своей возлюбленной. Он снова выступил на оживленные улицы и направился к ярко освещенному зданию, откуда до него доносились голоса, грохот экипажей, а в промежутках обрывки гремящей музыки.

В зале он тотчас же затерялся в бурлящей сутолоке; вокруг него скакали танцоры, маски мелькали взад и вперед, барабаны и трубы оглушали его, и ему казалось, что сама человеческая жизнь всего только сон. Он проходил сквозь ряды, и лишь глаза его бодрствовали, чтобы отыскать те любимые глаза, ту изящную голову в каштановых кудрях, по которым он нынче тосковал более, чем когда-либо, одновременно мысленно упрекая боготворимое существо за то, что оно могло потонуть, затеряться в этом бушующем море суеты и глупости.

– Нет, – говорил он себе, – любящее сердце не захочет открыться этому дикому бушеванию, в котором тоска и слезы подвергаются издевательству и высмеиваются гремящим хохотом неистовых труб. Лепет дерев, рокот ключей, звон лютни и благородное пенье, льющееся из взволнованной груди, – вот звуки, в которых пребывает любовь. А так грохочет и ликует ад в неистовстве своего отчаяния.

Он не находил, чего искал, ибо никак не мог свыкнуться с мыслью, что любимое лицо может быть скрыто под отвратительной маской. Уже три раза прошелся он взад и вперед по залу и тщетно вглядывался во всех сидящих и немаскированных дам, когда к нему присоединился испанец и молвил:

– Хорошо, что вы все-таки пришли; вы, может быть, ищете своего друга?

Эмиль совсем забыл о нем; однако, устыдившись, он сказал:

– Действительно, я удивлен, не видя его здесь, потому что маска его довольно заметна.

– Знаете, чем занят теперь этот странный человек? – спросил молодой офицер. – Он не только не танцевал, но и недолго оставался в зале, потому что почти сейчас же повстречал своего друга Андерсона, приехавшего из деревни; их разговор коснулся литературы, и так как тот не знал еще недавно вышедшей поэмы, то Родерих не успокоился, пока ему не отперли одну из отдаленных комнат; там-то он и сидит теперь со своим приятелем и при свете одинокой свечи читает ему все произведение.

– Это похоже на него, – промолвил Эмиль, – потому что он весь – настроение. Я испробовал все, не опасаясь даже дружеских раздоров, лишь бы отучить его всю свою жизнь разменивать на экспромты; однако эти чудачества до того глубоко укоренились в его сердце, что он готов скорее разойтись с лучшим другом, чем отказаться от них. Недавно он собрался прочесть мне то самое, столь любимое им произведение, которое он всегда носит при себе, и я даже сам настаивал на этом; но едва было прочитано начало и я уже всецело отдался его красоте, как Родерих внезапно вскочил и, облекшись в кухонный фартук, вернулся обратно и с большими церемониями велел раздуть огонь, чтобы зажарить мне вовсе не привлекавший меня бифштекс, в приготовлении которого он мнит себя первым в Европе, хотя в большинстве случаев блюдо ему не удается.

Испанец засмеялся.

– Он никогда не был влюблен? – спросил он.

– На свой лад, – очень серьезно ответил Эмиль. – Так, словно хотел поглумиться над самим собою и над любовью, во многих сразу и, по его собственным словам, до отчаяния, что, однако, не мешало ему через неделю снова забывать всех.

Они расстались в сутолоке, и Эмиль направился к уединенной комнате, откуда уже издали услышал голос громко декламирующего друга.

– А, вот и ты! – воскликнул тот при виде его. – Ты попал кстати, я как раз дошел до того места, на котором нас с тобой тогда прервали; если хочешь, садись и слушай.

– Сейчас я не в настроении, – сказал Эмиль, – кроме того, и час, и место кажутся мне мало подходящими для подобных занятий.

– Почему нет? – возразил Родерих. – Все должно подчиняться нашим желаниям, любое время удобно для возвышенных занятий. Или ты предпочитаешь танцы? В танцорах недостаток, и ты сможешь сегодня несколькими часами прыганья и парой измученных ног снискать расположение многих благодарных дам.

– Прощай! – крикнул Эмиль уже в дверях. – Я иду домой.

– Еще одно слово! – закричал ему вдогонку Родерих. – Завтра чуть свет я отправляюсь с этим господином на несколько дней за город – впрочем, я еще зайду к тебе проститься. Если ты будешь спать, что всего вероятнее, не утруждай себя пробуждением, так как через три дня я буду снова с тобой. Удивительнейший человек, – продолжал он, обращаясь к своему новому приятелю. – До того тяжел на подъем, нелюдим и серьезен, что сам себе портит всякую радость, или, вернее, для него не существует радости. Все должно быть благородным, великим, возвышенным, его сердце должно отзываться на все, стой даже он перед кукольным театром; и если игра не отвечает его претензиям, в сущности, совершенно сумасбродным, он впадает в трагическое настроение и весь мир кажется ему жестоким и варварским; а там он, уж конечно, будет требовать, чтобы под маской какого-нибудь Панталоне или Полишинеля пылало сердце, полное тоски и неземных порывов, и чтобы Арлекин глубокомысленно философствовал о ничтожестве мира, а если эти ожидания не оправдаются, то, несомненно, из глаз его брызнут слезы и он сокрушенно и презрительно отвернется от пестрого зрелища.

– Он, значит, склонен к меланхолии? – спросил собеседник.

– Собственно говоря, – ответил Родерих, – он всего лишь избалован слишком нежными родителями и самим собою. У него вошло в привычку давать своему сердцу волноваться с правильностью прилива и отлива, и если когда-нибудь это волнение не наступает, он кричит о чуде и готов назначить премии, чтобы побудить физиков удовлетворительно объяснить это явление природы. Он – лучший человек в мире, но все мои старания отучить его от такой странности совершенно напрасны и бесполезны, и, дабы не терпеть неблагодарности за свои добрые указания, мне приходится предоставлять ему полную свободу.

– Может быть, ему следовало бы обратиться к врачу? – заметил собеседник.

– Это тоже одна из особенностей его натуры, – ответил Родерих. – Он от начала до конца презирает медицину, потому что думает, что всякая болезнь в каждом человеке является индивидуумом и не может вылечиваться по прежним наблюдениям или даже на основе так называемых теорий; он скорее готов прибегнуть к помощи старух или симпатических средств. Так же, но в другом отношении, презирает он и всякую осторожность и все, что называют порядком и умеренностью. Благородный человек был с детства его идеалом, а его высшим стремлением было выработать в себе то, что называет он этим именем, то есть главным образом личность, у которой презрение к вещам начинается с презрения к деньгам; поэтому только бы не внушить подозрения, будто он экономен, неохотно тратит или придает какое-нибудь значение деньгам, – он сорит ими крайне безрассудно, при своих обильных доходах он всегда беден и находится в затруднительном положении, и его одурачивает всяк кому не лень. Быть его другом – задача из задач, потому что он так раздражителен, что достаточно кашля, не слишком благородной манеры есть или даже ковыряния в зубах, чтобы смертельно его обидеть.

– Он никогда не был влюблен? – спросил друг, приехавший из деревни.

– Кого мог бы он полюбить? – ответил Родерих. – Он презирает всех дочерей земли, и стоило бы ему только заметить, что его идеал любит наряжаться или, чего доброго, танцевать, как его сердце разорвалось бы; еще ужаснее, если бы она имела несчастье схватить насморк.

Эмиль между тем снова находился в сутолоке; но внезапно его объял тот страх, тот ужас, который столь часто уже охватывал его сердце в возбужденной толпе людей, и погнал вон из залы, из дома, по пустынным улицам, и только в одинокой комнате своей вновь обрел он себя и способность спокойно рассуждать. Ночник был уже зажжен, он отослал слугу спать; напротив было спокойно и темно, и он присел, чтобы излить в стихах ощущения, навеянные балом.

bannerbanner