banner banner banner
Антон Павлович Чехов в школе
Антон Павлович Чехов в школе
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Антон Павлович Чехов в школе

скачать книгу бесплатно


Вот так! Смеялись, смеялись, да и призадумались. Человека-то не стало! Впрочем, человека, ли? Разве как человек жил и умер Червяков? Разве его добровольное рабство не есть духовная смерть? Разве к нему, вытянувшемуся в предсмертную струнку на диване, не относится горькая дума Гоголя о всех, заживо погубивших свою душу: «Могила милосерднее… На могиле напишется: «Здесь погребен человек!», но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости».

Вечный смех сквозь слезы. Смех по-русски. И это у совсем еще молодого, начинающего писателя, отсылающего свои первые литературные «опыты» в легкомысленные журналы.

Конечно, не случайно один из первых своих сборников Чехов назвал «Пестрые рассказы». Рассказы, в самом деле, были «пестры», как сама жизнь. Между тем от произведения к произведению уверенно набирал силу молодой писатель, перерастая себя вчерашнего. Антоша Чехонте превращался в Антона Павловича Чехова.

«Хамелеон» (1884)

Сюжет и этого рассказа прост и комичен одновременно. Полицейский надзиратель Очумелов в сопровождении городового Елдырина обходит вверенные ему владения. То есть, шествуя по городу, наблюдает, нет ли беспорядков? А они тут и приключились. Вокруг себя собрал целую толпу золотых дел мастер Хрюкин. Он, демонстративно подняв окровавленный палец, взывает к толпе и власти в лице Очумелова: «Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть…» «Тварь» присутствует тут же. Это перепуганный до смерти борзой щенок. Да и власть на месте. И изъясняется она именно так, как ей, власти, положено: «По какому это случаю тут?… Почему тут? Это ты зачем палец?… Кто кричал?» И далее, «строго кашляя и шевеля бровями»: «Я этого так не оставлю… Я ему покажу кузькину мать!.. А собаку истребить надо. Немедля!»

Не понимает человек шутки – пиши пропало! И знаете: это уж ненастоящий ум, будь человек хоть семи пядей во А потом, в зависимости от того, кто, предположительно, может быть хозяином собаки, Очумелов демонстрирует чудеса лакейства и беспринципности в соединении с грубой радикальностью щедринского Органчика (помните, в «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина был такой градоначальник, в голове которого музыкальный инструмент время от времени наигрывал нехитрые «мелодии»: «Не потерплю!» и «Разорю!») Вот и Очумелов категоричен и радикален: «Не рассуждать!», «Сам виноват!..», «Я еще доберусь до тебя!»

Грустный комизм ситуации заключается в том, что в зависимости от возможной принадлежности щенка генералу, генералову брату или неизвестно кому, – Очумелов не только меняет свои «резолюции», но и совершенно по-разному интонирует. Командирский рык резко переходит… в сюсюкание: «Собачонка ничего себе… Шустрая такая… Цап этого за палец! Ха-ха-ха… Сердится, шельма, цуцик этакий…»

Но, пожалуй, самое удивительное то, что толпа хохочет… над пострадавшим Хрюкиным, который имел глупость подставить свой палец генеральской собачонке. Очумелов же полон достоинства. Его авторитет ничем не поколеблен. Он величествен, как памятник. И, запахиваясь в свою новую шинель (в разгар-то лета!) он после всего происшедшего важно продолжает свой путь по базарной площади.

Типический герой в типических обстоятельствах. Как будто матрицу отлил Чехов. Матрицу взаимоотношений народа и власти при неизменно бесстыдном поведении последней. Хамелеоны Очумеловы управляют, пьяненькие Хрюкины утираются, городовые Елдырины то снимают, то накидывают шинели на могучие плечи своих начальников, а толпа потешается над всеми. А что ей, собственно, остается? Ведь в большинстве своем люди неразвиты и необразованны, как «злоумышленник» Денис Григорьев.

«Злоумышленник» (1885)

Грустная ирония этого рассказа заключается в том, что никакого злого умысла не было ни у попавшего в лапы правосудия «злоумышленника» Дениса Григорьева, ни у остальных климовских мужиков, которые много лет подряд всей деревней отвинчивают гайки на железной дороге, потому как для грузила «лучше гайки и не найтить… И тяжелая, и дыра есть».

На разных языках говорят судебный следователь и этот, попавший в лапы правосудия, тощий, маленький мужичонка с выражением паучьей суровости на лице.

Мужик не придуривается, он и в самом деле не в состоянии связать факт крушения поезда с привычным отвинчиванием гаек с железнодорожного пути. Он вообще не видит в этом ничего особенного, ведь дело известное: без грузила только шилишпера ловить можно, а он, как известно, не водится в местной речке.

Денис настолько темен, так преисполнен веры в высший разум господ образованных, что на все вопросы отвечает как на духу. Ведь он действительно не может понять, чего это следователь такими пустяками интересуется? – «И не крал, кажись, и не дрался…»

Он не чувствует нависшей над ним угрозы, потому что привычно верит – «на то вы и образованные, чтобы понимать, милостивцы наши… Господь знал, кому понятие давал…»

Денис крайне удивлен, что существо высшего порядка принимает такое странное решение: взять его под стражу и отослать в тюрьму. А ведь ему некогда, ему на ярмарку надо, с Егора три рубля за сало получить. Да и вообще, судить надо умеючи, не зря: «Хоть и высеки, но чтоб за дело, по совести…»

Сбит с толку Денис Григорьев, не знает, на что и подумать: почему именно на него правосудие обрушило свой топор, уж не в недоимках ли дело?

Так и не понял «злоумышленник» ни слов, ни обличительного пафоса «милостивца»-следователя. Вот такой диалог власти с народом. И все было бы смешно, если бы не реальная перспектива тюрьмы для злосчастного рыболова. Тоска, одним словом.

«Тоска» (1886)

Жизнь вообще поворачивается к мужику самой неприветливой своей стороной. Она глуха к реальным его думам и переживаниям. А ведь это беда, если некому «повеять печаль» свою, некому рассказать о тоске, жить с которой невмоготу, как, например, городскому извозчику Ионе Потапову, несколько дней назад похоронившему сына и пытающемуся как-то избыть свое горе в общении со случайными попутчиками. Но бранится кучер, злобно глядит прохожий, сердится ездок, горбач давится шестиэтажным ругательством. И все-таки жмется к людям Иона. Одному ему сейчас совсем невыносимо. Он не чувствует подзатыльников, слышит только их удары, уже не рассчитывает на выручку – не до нее теперь, – ему нужен хоть один человек, которому смог бы он рассказать, «как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер»… Ионе нужна хоть одна живая душа, которая помогла бы ему в его горе. Но глаза мужика напрасно «тревожно и мученически» бегают по снующей толпе, никому нет дела до его несчастья. Горе свалилось на него, как тяжелый мокрый снег, «он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег…»

Его внутреннее и внешнее оцепенение разделяет лишь лошаденка, с которой отправился он из деревни в город на заработки. Она, как и ее хозяин, тоже бела и неподвижна: «Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать…»

Эту параллель между Ионой и его лошадкой автор проводит на протяжении всего рассказа: «извозчик чмокает губами, вытягивает по лебединому шею», и «лошаденка тоже вытягивает шею»; мокрый снег «красит набело его и лошаденку»; буйные седоки призывают Иону «хлобыснуть» кнутом лошадь, а ему самому отвешивают подзатыльники. Когда мужик понял, наконец, что бесполезно искать у людей сочувствия, и решает ехать к постоялому двору, «лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой».

От того, что только лошади и можно рассказать о своей тоске, что только она «слушает и дышит на руки своего хозяина», – положение Ионы ощущается нами как абсолютно беспросветное. В городе, оторванный от своих деревенских корней, он никому не нужен, он трагически одинок. А ведь как хорошо иметь рядом слушателя, который может «охать, вздыхать, причитывать…» В этом смысле «с бабами говорить… лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов». Вечные душечки!

О чеховской поэтике 1880-х годов

Итак, каковы же особенности чеховской поэтики этих лет?

1. Самым распространенным жанром в это время является рассказ во всех его вариациях, вынесенных в подзаголовки: эскиз, сценка, записки, разговорная перестрелка, письмо в редакцию, из записной книжки, закулисная история, весенние картинки, архивное изыскание, святочный рассказ и т. д. Жанр – это план, воплощенный в повествовании во всех элементах его композиции. Виктор Шкловский назвал жанр «точкой зрения». И в самом деле, жанр – это художественная форма, которая наиболее адекватна авторскому замыслу, наиболее «удобна» для воплощения его идеи. Жанр – это договор с читателем: произведение надо воспринимать именно в таком ракурсе, настройся!

Рассказ – это малая форма повествовательной литературы, эпический жанр, изображающий какой-либо эпизод из жизни героя. Кратковременность запечатленных событий и малое число действующих лиц – особенность этой жанровой структуры.

Чеховские рассказы – новый этап в истории этого жанра. При всей своей незамысловатости и простоте они ставили порой читателя перед неразрешимыми вопросами. Потому что принципиально менялось отношение с читателем. Вместо «пустяка» и «забавы» он получал послание, нуждающееся в истолковании. Лаконичное, по сути пунктирное повествование, с незаполненными смысловыми «лакунами» побуждало работу воображения и мысли. От читателя требовалась интеллектуальная смелость и творческая самостоятельность. И не все к этому были готовы.

Простой традиционный жанр к концу 80-х годов ХIХ века в творчестве Чехова обрел новое дыхание, открыл в себе свойство увеличительного стекла, возможности того самого микроскопа, что вводился писателем во внутренний мир человека. А.П. Чехов был убежден: «Действительно трудное для понимания не за тридевять земель, а возле нас, так близко, что мы и не замечаем его, – частная жизнь наша, наши практические отношения к другим лицам, наши столкновения с ними. Людям все это кажется очень простым и чрезвычайно естественным, а в сущности нет головоломнее работы, как понять все это. Кто раз, на минуту отступя в сторону, добросовестно всмотрится в ежедневную мелочь, в которой мы проводим время, да подумает об ней, тот или расхохочется до того, что сделается болен, или расплачется до того, что потеряет глаза».

Вечный смех сквозь слезы!

2. Если рассказ – это и вообще «малая форма», то и у Чехова (особенно в первой половине 80-х годов) он особенно лаконичен. Именно тогда сложились хрестоматийные чеховские принципы: «Краткость – сестра таланта», «Умение писать – это умение сокращать» и т. д. Это, во многом было связано с теми требованиями, что предъявляли к молодому Чехову юмористические издания, в которых он сотрудничал. Вот почему в первой половине 80-х годов чеховские рассказы по своей структуре близки к жанру анекдота. Они так же эксцентричны и динамичны, лаконичны и остроумны. Антоша Чехонте избирает свой особый угол зрения: соединяет комическую условность с реальным течением текущей минуты. Воссоздает узнаваемые ситуации и, одновременно, утрирует их.

Постепенно, во второй половине 80-х годов, чеховское повествование окрасится лиризмом, герои-маски обнаружат индивидуальные характеры. Юношеский смех замрет. На первый план выдут серьезные вопросы о смысле жизни, о свободе, творчестве, счастье и любви.

3. У рассказов Чехова есть и еще одна особенность – это рассказы комические. Здесь представлены все разновидности комического: произведения сатирические («Унтер Пришибеев», «Хамелеон», «Толстый и тонкий», «Смерть чиновника» и др.); юмористические («Хирургия», «Письмо к ученому соседу», «Загадочная натура» и др.); собственно комические («Налим», «Лошадиная фамилия», «Дочь Альбиона», «Жалобная книга» и др.). Требуется, однако, пояснить эту градацию. Итак, родовое понятие – комическое (от греческого «комос» – смешной). Это «эстетическая категория, отражающая несоответствие между несовершенным, отжившим, неполноценным содержанием явления или предмета и его формой, претендующей на полноценность и значимость; между важным действием и его несовершенным результатом; высокой целью и негодным средством. Обнаружение и раскрытие этого несоответствия порождает чувство комического» (Философская энциклопедия. Т. 2. М., 1962. С. 573).

На такого рода «несоответствиях» держится комический эффект и чеховских рассказов. Так смешон дураковатый Митя Кулдаров, который заметку о дорожном происшествии, в котором он оказался случайным участником – получил оглоблей по затылку, – воспринимает как знак всенародной славы: «Теперь по всей России пошло!» («Радость»). Вот оно – неполноценное содержание и форма, претендующая на значимость.

Несоответствие между действием и результатом найдем, например, в «Хирургии». Здесь энергичные действия важного фельдшера Курятина завершились «двумя торчащими выступами на месте больного зуба» – полным провалом, одним словом. А контраст между целью и средством, например, в рассказе «Средство от запоя» заключается в том, что парикмахер Федор Гребешков выводил из запоя комика Фениксова-Дикообразова 2-ого самыми диковинными и несообразными способами.

Во всех приведенных случаях читатель, несомненно, смеется. Но смех смеху рознь. Разные виды комизма порождают разные виды смеха.

Сатира – это такой вид комического, с помощью которого происходит «уничтожающее осмеяние изображаемого, раскрывающее его внутреннюю несостоятельность» (Вулис А.З… Сатира // КЛЭ. Т.6. С.673).

Сатирик соединяет смех и обличение. Смеясь, разоблачает. Поэтому смех у сатирика совершенно особый: гневный, презрительный, враждебный, саркастический, издевательский. Он носит ярко выраженный отрицающий характер, указывает на непереходимую границу между моральным миром художника и обличаемым предметом.

Отличие сатиры от других видов комического следует искать не в объекте или формах осмеяния, не в более крупном «калибре» обличаемых пороков, а в особенностях мышления писателя, который не желает прощать обществу или человеку его нравственной ущербности. Вот почему не столько смешны, сколько отвратительны фигуры унтера Пришибеева и надзирателя Очумелова. Чувство неловкости испытываешь за героя, который ощущает себя лишь малой частью, ничтожным элементом чиновничьего мироустройства: Тонкий, Червяков и др.

Второй разновидностью комического является юмор. Текучая (англ. – humour – от лат. – humor – жидкость) природа юмора позволяет ему принимать различные формы, вступать во «взаимодействие» с самыми разными нравственно-этическими категориями, создавая при этом особую – юмористическую – тональность. У юмора большие возможности: он «приоткрывает за ничтожным – возвышенное, за безумием – мудрость, за своенравными странностями – подлинную природу вещей, за смешным – грустное» (Пинский Л.Е. Юмор // КЛЭ. Т.8. С. 1013).

Если в сатирических произведениях автор стремится преподать урок людям, исправить их, он вообще испытывает эмоции сильные, потому что говорит о предметах принципиально для него важных, то в произведениях юмористических автор демонстрирует совсем другое отношение к действительности: он несколько заодно с людьми, он «понимает» их, «входит в положение».

В этом смысле интересно высказывание Сомерсета Моэма о себе, как писателе, не лишенном чувства юмора: «У меня нет врожденной веры в людей. Я склонен ожидать от них скорее дурного, чем хорошего. Это цена, которую приходится платить за чувство юмора. Обладая чувством юмора, находишь удовольствие в капризах человеческой природы, не слишком доверяешь благородным декларациям, доискиваясь недостойных мотивов, которые за ним скрываются… Юморист незамедлительно приметит шарлатана, но не всегда распознает святого. Но если односторонний взгляд на людей дорогая плата за чувство юмора, зато в нем есть и ценная сторона. Когда смеешься над людьми, на них не сердишься. Юмор учит терпимости, и юморист – когда с улыбкой, а когда и со вздохом, – скорее пожмет плечами, чем осудит. Он не читает морали, ему достаточно понять; недаром сказано, что понять – это значит – пожалеть и простить» (Моэм С. Подводя итоги. М., 1957. С. 58–59).

Юмористический смех над псевдозначительностью, над ложным романтизмом, речевыми и поведенческими штампами звучит в рассказе Чехова «Загадочная натура». Он показывает в истинном свете и дамочку – охотницу за богатыми стариками, и литератора Вольдемара, пишущего «новэллы». Никаких трагических последствий от воркования этих ничтожеств не предвидится. Они смешны в своих претензиях и не больше того.

Но есть и еще одна разновидность комического, которую называют «непосредственное веселье» (В.Я. Пропп); "комическое в узком значении слова» (Мередит), "смеющаяся вольность» (М. Бахтин). Она присутствует в таких произведениях, которые отличаются «чистой игрой», фарсом, внешним комикованием. Они без претензии на «великое» делают большое дело – «оздоровляют душу» (Горький). Впрочем, и не только душу. Выдающийся английский врач ХVII века Сиденгем утверждал, что «прибытие паяца в город значит для здоровья жителей гораздо больше, чем десятки мулов, нагруженных лекарствами» (Цит. по кн.: Лук А.Н. О чувстве юмора и остроумии. М., 1968. С. 64).

Может, ещё и поэтому в кризисные 80-е так расплодились в России юмористические издания? Но как бы то ни было, благодаря природной веселости и побуждаемый издателями, Чехов регулярно выдавал «на-гора» смешные зарисовки, фарсовые сценки, анекдоты и пародии, которые не ставили перед читателем никаких других задач, как только рассмеяться и повеселиться. Они забавляли остроумием и полностью выполняли свое предназначение. И таких, собственно комических, произведений у раннего Чехова великое множество.

Во второй половине 80-х (приблизительно с 1887 года) их поток значительно оскудеет. Но пока Чехов каламбурит, играет словом, он по-настоящему весел и раскрепощен. Перечитайте его «Правила для начинающих авторов», «Праздничные», «Дочь Альбиона», «Жалобная книга», «Лошадиная фамилия» – и вы почувствуете вкус искреннего веселья.

Впрочем, мы далеки от стремления к строгой классификации смеха, высмеянной еще Арк. Райкиным. И в самом деле, в чистом виде все эти формы комического существуют не часто. В литературе, как и в жизни, все взаимосвязано, все перетекает одно в другое. На общую природу смеха в произведениях с разным составом комического указывают самые разные ученые (В.Я. Пропп, Е.И. Покусаев, А.А. Жук).

Что касается комических произведений Чехова, то здесь есть все, все состояния и изменения его живой и творческой души. Перефразировав Пушкина, это «все» можно выразить так: печаль и радость, отдохновение чувств, ювенальное негодование и маленькая досада на скучного соседа.

4. Так и над чем же и над кем смеется Чехов?

Главный его герой – это человек из толпы. Чеховские рассказы повествуют о ничем не примечательных, совершенно обыкновенных людях: чиновниках, гимназистах, мещанах, барышнях и офицерах. Эти герои густо заселяют чеховские рассказы и создают такой узнаваемый мир. «Маленькие комические новеллы Чехова, сложенные вместе, дают мозаическую картину общества, зарисованного несколько карикатурно, но верно, весьма едко и «сатирично» (Зощенко М. О комическом в произведениях Чехова // Вопросы литературы. 1967. № 2. С. 152). Причем, Чехова меньше всего интересует противостояние героев, связанное с тем, что они находятся на разных ступенях социальной иерархической лестницы. Идет сопоставление их человеческих качеств.

В 1886 году Чехов так написал об этом своему брату Александру: «Но ради аллаха! Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?… Нет, Саша, с угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов… Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их превосходительствам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования…» Это не отречение от традиционной для русской литературы симпатии и жалости к «маленькому человеку». Это понимание его изменившегося качества и смелость в разрушении литературных штампов.

5. У произведений Чехова этих лет – особое сюжетостроение. Они воспроизводят жизнь в ее кратких, но емких мгновениях. Суть чеховских сюжетов заключается в том, что они повествуют… об отсутствии событий. Это – сиюминутная действительность, известная каждому как рутина жизни. И «точечные» зарисовки, как увеличительным стеклом, укрупняют невидимый поначалу трагизм «мелочей жизни».

Умение «беспощадно нарисовать людям позорную и тоскливую картину из жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины» (М. Горький) составляет определяющую черту чеховского таланта.

Во 2-й половине 80-х годов Чехов все более решительно отказывается от балагурства и комического комментария, перенося смысловой центр на само событие. Текст от автора не просто сокращается, он делается предельно скупым и эмоционально сдержанным, он сродни драматическим ремаркам, что и дало Чехову возможность композиционно соотнести пьесу и рассказ. Работая над драмой «Иванов», в одном из писем он традиционно шутливо сформулировал: «Каждое действие я оканчиваю, как рассказы: все действие веду мирно и тихо, а в конце даю зрителю по морде».

Одним словом, именно финалу придавал автор особое значение, потому что, как подсказывало ему художественное чутьё, именно здесь концентрируется в читателе все впечатление от рассказа или повести.

К тому же неожиданность, как помним, есть необходимое условие создания комического эффекта. И это, несомненно, так. Перечитайте его ранние рассказы, ну, хоть эти: «Торжество победителя», «Капитанский мундир», «Налим» – и вы легко убедитесь в чеховской правоте.

6. Чехов констатирует у своих героев безнадежный приоритет материального над духовным. Он видит, как наглухо заперт человек в рамках быта, как трудно ему выбраться из них. Вот почему у Чехова – особое художественное время, которое М.М. Бахтин охарактеризовал так: «Это обыденно-житейское, бытовое, циклическое время… приметы этого времени просты, грубо материальны, крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сонными улицами, пылью, мухами, клубами, бильярдами и пр. и пр. Время здесь бессобытийно и потому кажется почти остановившимся. Здесь не происходят ни «встречи», ни «разлуки». Это густое, липкое, ползущее в пространство время. Поэтому оно не может быть основным временем романа» (Бахтин М.М. Время и пространство в романе // Вопросы литературы. 1974. № 3. С. 178).

Действительно, роман в это время у Чехова так и не написался. Хотя попытки делались.

7. Как точно заметил Г.А. Бялый, «Чехов уменьшил единицу наблюдения и благодаря этому увеличил обобщающую и критическую силу каждой своей зарисовки» («История русской литературы. Т. IХ. Ч.2. С. 399).

В связи с этим возрастает роль художественной детали.

Фамилии и имена чеховских героев несут несомненную комическую экспрессию: они намекают на определенные их качества: Марфа Петровна Печонкина практикует на поприще гомеопатии, а «помещик из оскудевших, по фамилии Замухришин у нее лечится» («Симулянты»). Председатель земской управы Марфуткин, непременный член Потрашков, исправник Кринолинов, земский врач Дворнягин собираются на панихиду к вдове Завзятовой («У предводительши»). Вдову вице-губернатора Лягавого-Грызлова является поздравлять с Новым годом лишь старший советник Окуркин («Праздничная повинность»). А присяжного поверенного, кандидата прав, по ошибке попавшего на чужую дачу, зовут Козявкин («Заблудшие»).

8. Речь героев также является их опознавательным знаком.

Просторечие обывателя явлено в самой замысловатой форме: «Люблю, когда молодое, зеленое дуется, мозгами шевелит…»; «Увидала около фортепьянов молодца и давай с ним балясы точить, словно с настоящим каким… ахи да смехи»… «Трещу я на клавишах… но… ковыряет у меня что-то под сердцем!» («Тапер»). «Парень я был ловкий, казуист, крючок, отчаянная голова… Так, бывало, и рвусь ухватиться за какое-нибудь казусное дело, особливо если гонорарий хороший»… («Брак через 10–15 лет»). «Запах-то какой, миазма какая! Так бы и съел всю кухню» («Клевета»).

Чеховские герои узнаются по обычным для них способам изъяснения: это трафаретные нежности, типа «пампушка», «розан», «мамочка», или устойчивые ругательства: «Идол ты мой!..Наказание ты мое! Глаза твои бестыжие, махамет!» («Либерал»). Такие проклятия, как «ирод», «мучитель», «анафема», «чучело», прочно входят в чеховские «ругательные» конструкции.

Особенно изобретателен Чехов там, где надо воспроизвести речь псевдообразованного обывателя, недоучки, нахватавшегося «верхов»:

«– Что ни говорите, а тяжел наш писательский труд! (Величественный вздох.) Недаром collega Некрасов сказал, что в нашей судьбе что-то лежит роковое… Правда, мы получаем большие деньги, нас всюду знают… наш удел слава, но… все это суета… Слава, по выражению одного из моих коллег, есть яркая заплата на грязном рубище слепца… Так тяжело и трудно, что, верите ли, иной раз взял бы и променял славу, деньги и все на долю пахаря…

– А вы где изволите писать?

– Пишу в «Луче» статьи по еврейскому вопросу…» («В вагоне»)

Целиком в этом же духе выдержано «Письмо к ученому соседу», «Загадочная натура» и др. Неизменный комический эффект вызывают французские инемецкие» вкрапления, которые в малообразованной среде приобретают вид пародийно-смешных «переделок»: «Не мое это дело! Я к нему и призвания никакого не имею… Так только пур манже!» («Закуска»); «А мы к вам, шарманочка!» («Герой-барыня»); «По доброте своего сердца вы и белужью харю назовете красавицей, знаю я вас! Извините меня за эти кель-выражансы…» («В пансионе»).

А с Уилькой Чарльзовной Тфайс, этой гордой «дочерью Альбиона», помещик Грябов объясняется, похоже, с привлечением всех возможных, языковых и неязыковых, средств:

«– Мисс… эээ… Мисс Тфайс! Же ву при… Ну, как ей сказать? Ну, как тебе сказать, чтобы ты поняла? Послушайте… туда! Туда уходите! Слышишь?» («Дочь Альбиона»).

9. Портретные зарисовки, при всем их несомненном лаконизме, предельно говорящи, они содержат самую «соль» образа и побуждают читательское воображение к продолжению творческой работы по заполнению намеренно оставленных автором брешей.

К примеру, рассказ «Хирургия»: «Земская больница – за отсутствием доктора, уехавшего жениться, больных принимает фельдшер Курятин, толстый человек лет сорока, в поношенной чечунчовой жакетке и в истрепанных триковых брюках. На лице выражение чувства долга и приятности. Между указательным и средним пальцами левой руки – сигара, распространяющая зловоние».

Бросающиеся в глаза детали: неряшество и самозванство – предрешают итог «хирургического вмешательства» и его оценку со стороны потерпевшего клиента: «Парршивый черт… Насажали вас здесь, иродов, на нашу погибель!»

Про унтера Пришибеева, не дающего житья целому селу, присвоившего себе роль добровольного надзирателя за общественным порядком, сказано буквально одним предложением: «Пришибеев, сморщенный унтер с колючим лицом, делает руки по швам и отвечает хриплым, придушенным голосом, отчеканивая каждое слово, точно командуя…» («Унтер Пришибеев») – и портрет ограниченного, злобного и страшного служаки готов.

Как точно заметила А.А. Жук, «ранним чеховским героям – людям толпы – доступен преимущественно эмоциональный минимум», они не находят ничего интересного в своем ближайшем окружении – жене или муже, сослуживцах или соседях. Они, как правило, нечутко прикасаются к чужой душе, даже к душе юной, детской. Они глухи к чужим бедам и радостям и, одновременно, сами не могут пробиться к другим со своими проблемами. Их житие суетно и мелко: без ярких событий и сильных чувств» (Жук А.А. Русская проза второй половины XIX века. М., 1981. С. 220).

Собранные воедино, рассказы Чехова 1880-х годов рождают горькое ощущение, что «жизнь идет, сорится изо дня в день бесплодно и безрадостно» (А.П. Скафтымов). И это при том, что рассказы эти буквально расцвечены по-настоящему смешными художественными блестками!

Внешнее комикование, фарсовое «баловство» в рассказах Чехова уже этого раннего периода органично соединилось с твердыми моральными принципами писателя в освещении самых разных сторон жизни.

«Общий вопрос о моральной неправде между людьми Чехов перенес в человеческие будни, в сферу привычного, ежедневного и потому малозаметного, когда нравственная холодность и несправедливость совершаются без борьбы, без намерения, без понимания ее значения, без всякого учета ее возможных следствий, на ходу, по автоматической привычке, в силу простого невнимания к внутреннему миру человека и нежелания его понять» (Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С.392).

Таков, в целом, творческий итог А.П. Чехова ко второй половине 1880-х годов.

II ГЛАВА

Глава II. Зрелый Чехов

До Сахалина

К концу 80-х годов А.П. Чехов выходит на новую орбиту жизни и творчества. Переход этот сопровождался мучительными размышлениями и поиском новых художественных форм. Чехов «вырос» не только из юмористики. Он вырос из беллетристики. В душе зреют новые запросы и дерзкие планы. Ощущается потребность не только крупных форм (повести, романа, пьесы), но и крупных целей и поступков.

В этом смысле особую нагрузку несут 1888-89 годы, когда было отчасти реализовано, отчасти обозначено основное направление, то русло, по которому устремится жизнь писателя, приведшая его в 1890 году на остров Сахалин и пробудившая новые идеи и интонации в его постсахалинском периоде.

У Чехова возникает стремление выйти на общероссийский простор, ощутить себя частью истории – её былинной древности и сложного настоящего, стать деятельным творцом будущего.

«Степь» (1888)

«Степь» – это повесть, которая в полной мере помогла Чехову понять своё призвание и весь драматизм открывающихся горизонтов.

27 октября 1888 года, закончив повесть, Чехов пишет А.С. Суворину: «…всё, что теперь пишется, не нравится мне и нагоняет скуку, всё же, что сидит у меня в голове, интересует меня, трогает и волнует – и из этого я вывожу, что все делают не то, что нужно, а я один только знаю секрет, что надо делать». Что же надо делать?

В письме к Григоровичу от 5 февраля 1888 года Чехов это сформулировал: «Вся энергия художника должна быть обращена на две силы: человек и природа». Причем, в русском варианте эта связка приобретает свою социальную, философскую и психологическую окраску.

«С одной стороны, физическая слабость, нервность, ранняя половая зрелость, страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности, беспокойный анализ, бедность знаний рядом с широким полетом мысли; с другой – необъятная равнина, суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжелой, холодной историей; татарщина, чиновничество, бедность, невежество, сырость столиц, славянская апатия и проч… Русская жизнь бьет русского человека так, мокрого места не остается, бьет на манер тысячепудового камня. В Западной Европе люди погибают оттого, что жить просторно… Простора так много, что… нет сил ориентироваться».

Ориентироваться же нужно. Причем, лучше с самого детства. Надо уже в детстве ощутить себя частью людского сообщества, напитаться поэзией народной жизни, приобщиться к «степному царству». Надо пройти дорогой пращуров, закрепившись душой в родной природе и культуре.

Путешествие Егорушки через степь, его встречи с самыми разными людьми, его детская открытость и впечатлительность возвращала читателей к собственным забытым переживаниям, очищая напластования житейской суеты.

Чехов заново открывал русскому читателю «нечто древнее, родовое, о чем, может быть, допустимо забыть на какое-то время, но что не должно и не может быть утрачено навсегда» (Громов М. Чехов. М., 1993. С. 205).

В «Степи», этой художественной летописи, Чехов соединил прозу реальной жизни, с её сделками и торговлей, хлопотами и деньгами, и поэтическую мифологию древней Руси, где оживают и поют травы, где великанами высятся деревья, где молчаливый старик-курган будит в людях легенды и где, отправленный в незнакомую, взрослую жизнь мальчик своей чистотой и незащищенностью пробуждает сострадание и чувство вины перед всем на свете.

Картины жизни, открывающиеся перед читателем, будучи преломленными через свежее восприятие Егорушки, обретают свойство первозданной поэтичности. Вот, к примеру, как описывает Чехов грозу в степи: «Чернота на небе раскрыла рот и дыхнула огнем…Черные лохмотья слева уже понимались кверху, и одно из них, грубое, неуклюжее, похожее на лапу с пальцами, тянулось к луне… Глаза опять нечаянно открылись, и Егорушка увидел новую опасность: за возом шли три громадных великана с длинными пиками… Быть может, шли они за обозом не для того, что причинить вред, но всё-таки в их близости было что-то ужасное…»

Вот оно, слияние детского воображения, его свежей метафоричности с прозой обыденной жизни, в которой великаны с длинными пиками оказываются… просто мужиками, у которых на плечах обыкновенные вилы.

Окончательно стряхнув с себя «осколки» одноразовой литературы, в конце 80-х годов выходит Чехов на степные просторы большого искусства, где так просто потеряться и исчезнуть, где всё зависит от меры отпущенного тебе Богом таланта, где – и это главное! – рождаются и ждут воплощения такие важные и высокие мысли и чувства.

«Когда долго, не отрывая глаз, смотришь на глубокое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознание одиночества. Начинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким и всё то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно далеким и не имеющим цели. Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само непонятное небо и мгла, равнодушные к короткой жизни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешься постигнуть их смысл, гнетут душу своим молчанием; приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужасной…»

Общение с вечностью требует жертвы себя. Одиночество как плата за избранничество.