скачать книгу бесплатно
Я наконец нахожу партитуру одного из моих любимых произведений – концерта Моцарта для фортепиано № 27. Меня познакомил с ним Papa. Он говорит, что эти звуки напоминают ему о весне.
Когда мои пальцы принимаются порхать по клавишам, я позволяю трепещущим нотам перенести меня на другой званый ужин, который мадам Ларош устраивала в начале прошлого года. С нами тогда был Papa, мы болтали и смеялись до позднего вечера, ведь никому не приходилось беспокоиться из-за комендантского часа. По пути домой мы остановились послушать группу уличных музыкантов, и Papa попросил Maman потанцевать с ним прямо на тротуаре. Я бросаю взгляд в сторону окна, но, разумеется, шторы плотно задернуты, чтобы наружу не просочился ни один луч света. Где-то там стоит Эйфелева башня с развевающимся на верхушке нацистским флагом. В Париже все изменилось, и мне остается только гадать, станем ли мы вновь когда-нибудь такими же беззаботными, как прежде.
Около половины седьмого я заканчиваю играть, и мы переходим в столовую, где прислуга выкладывала на тарелки ягненка с картофелем.
Среди звона столовых приборов мы вдруг слышим, как вдалеке по улице едет машина, и шесть пар глаз одновременно обращаются к окну. Привычный рокот двигателя стал пугать нас, потому что в основном водить автомобили теперь разрешалось только немцам. Никто не притронулся к еде, пока звук не затих вдали.
Мадам Ларош через стол смотрит на Maman.
– Когда вы приехали, заметили немцев на нашей улице?
– Да, – тут же отвечает Хлоя.
Maman добавляет более многозначительно:
– Их сегодня, кажется, даже больше обычного.
– Сколько бы ни было, их тут вообще не должно быть, – бурчит Хлоя.
Maman притворяется, что не слышит.
– А что, для этого есть причина, Женевьева?
– Есть, – немного нервничая, отвечает мадам Ларош. Она снова смотрит в сторону окна. – Немцы заняли несколько домов на Восьмой улице. Где-то они остаются как гости, где-то конфискуют все помещение.
Я содрогаюсь при мысли о немце у нас дома – следы его ботинок на ковре, мундир наброшен на стул в кабинете Papa. В семье моей одноклассницы Аннет поселился один такой. Он занял главную спальню, что вынудило родителей Аннет спать в ее спальне, а ее – ютиться на одной кровати с двумя маленькими сестрами.
– Вам повезло, что у вас мало места, – говорю я мадам Ларош.
– Впервые мы счастливы, что у нас одна из самых маленьких квартир во всем квартале, – признается она. – Но, как я уже говорила девочкам, просто на случай, если это произойдет, мы должны сохранять положительное отношение к немцам. Ты совершенно правильно говоришь, Одетт: здесь нечего бояться.
– Положительное отношение – это лучший способ пройти через все это, – кивает Maman.
– Ну и в любом случае не все они страшные серые волки, – добавляет мадам Ларош. Она ждет, пока все внимание за столом не обратится к ней, и начинает рассказывать: – Недавно я шла домой с покупками, и на улице было так солнечно, что я подумала: «Почему бы не прогуляться, ведь погода такая чудесная?». Ну, я завернула за угол и первое, что увидела, было мое любимое бистро – куда я ходила еще в детстве – с немецкими буквами на нем. Какое-то нелепое длинное название, наверное. Заглянув внутрь, я не увидела знакомых – там сидели только люди в мундирах. И, как бы это сказать, меня словно сбил поезд на полном ходу. Не могу объяснить, что со мной случилось – я вдруг ощутила слабость в коленях! Я подумала, что упаду в обморок прямо здесь, посреди дороги! Но тут почувствовала руку на плече, и передо мной показалось лицо немца. Я только начала говорить: «Нет, не надо, пожалуйста, оставьте меня в покое», – я и так была достаточно измотана, – но он пригласил меня присесть к нему за столик. Не хотелось показаться невежливой, пришлось согласиться, и должна сказать, что в итоге беседа прошла довольно приятно. Он отлично говорил на французском, сказал мне, что мы живем в прекрасном городе, и даже спросил, что здесь можно посмотреть.
– А еще он дал тебе шампанского, – добавляет Мари.
– Да, – подтверждает мадам Ларош, хитро улыбаясь и поднимая бокал. – А еще он дал мне шампанского.
Я чувствую, как сидящая напротив меня Хлоя закипает от злости.
C фальшивой улыбкой я слушаю, как Мари и Моник размышляют, что бы еще такого из запрещенных продуктов они могли бы получить от немцев, и гадаю про себя, как бы они отреагировали, если бы знали, что я сделала в пятницу. Таких поступков люди скорее ждут от Хлои, а не от меня – девушки, которая обычно до последней запятой следует всем правилам. Я оставила воспоминания об этом при себе, возвращаясь к ним вновь и вновь, словно крутя в кармане сверкающую монету.
Когда мы возвращаемся домой и переодеваемся в пижамы, Хлоя ничком бросается на мою кровать.
– Это было ужасно, – стонет она в ватное одеяло.
Я осторожно сажусь рядом с ней, думая, что сказать. Хлоя – мой самый лучший друг, она ближе мне, чем Шарлотт и Симона вместе взятые, но в эти дни я не могу разобраться, какую часть себя мне стоит раскрывать ей. Я знаю, что у нее на уме, и больше всего опасаюсь того, что нечаянно вдохновлю ее на очередной безрассудный поступок вроде столкновения с еще одним офицером вермахта. Вчера это сошло ей с рук, но в следующий раз все может сложиться совсем иначе.
– Согласна, кое-что и правда было ужасно, но не вообще все, – отвечаю я.
Хлоя плюхается на спину, словно выброшенная на берег рыба, в ее лице читается недоверие.
– Да все было плохо, все! Я должна была сидеть там и выслушивать излияния мадам Ларош на тему того, как она обожает немцев. Может, она даже хотела, чтобы кто-то из них поселился у нее. Ведь у нее будет еще больше шампанского!
– Хлоя…
– Почему никто не ненавидит немцев так, как я? Почему никто не чувствует этого… черт возьми… гнева! – Она швыряет подушку через всю комнату, и та попадает в стопку книг у окна. – Почему ты не чувствуешь этого гнева, Адалин? Ты просто сидела там и улыбалась.
– Не знаю, Хлоя. – Я кручу в пальцах кружевной край ночной рубашки, не в силах посмотреть ей в глаза. Потом, криво улыбнувшись, добавляю: – Но в тот день, когда война закончится, я скажу мадам Ларош, что она невыносима.
Сидя взаперти этой весной на ферме дяди Жерара, мы с Хлоей придумали игру. Правила проще некуда: ты называешь вещи, которые тебе не терпится сделать, когда война закончится.
Хлоя закатывает глаза.
– Ты прекрасно знаешь, что можешь сообщить ей об этом хоть сейчас, разве нет? – И, улыбнувшись в ответ, добавляет: – Я разобью все бутылки шампанского, что подарил ей тот немецкий солдат.
Вскоре мы с ней уже перечисляем наши грандиозные планы: запихивать в себя шоколадные булочки до тех пор, пока не заболит живот. Заехать на лифте на самую вершину Эйфелевой башни (сейчас он не работает, кто-то испортил проводку, чтобы немцам пришлось нести свой флаг пешком). Кататься вечерами вдоль набережной Сены, любуясь небом и огнями Парижа.
– С симпатичным мальчиком, – добавляет Хлоя.
– Да, с симпатичным мальчиком.
Когда Хлоя спустя полчаса наконец уходит к себе, я с облегчением выдыхаю. Мне кажется, что все это время я почти не дышала. Подбежав к ящику стола, я вытаскиваю записную книжку в черной кожаной обложке, которую нашла у дяди Жерара. Полезно иметь под рукой дневник. Сейчас это единственное место, где я могу откровенно выразить все свои чувства.
Я начинаю писать о званом ужине мадам Ларош. Хлоя права: это было ужасно. Maman ведет себя так, чтобы держаться ради Papa, и хочет верить Петену, старому французскому герою войны. Многие из тех, кто пережил Великую Войну, все еще уважают его. Но еще одна вещь остается целиком на совести мадам Ларош, которая так хвалила встреченного на улице немца, и Мари, которую так влекло к ним. Как они могут смотреть на немцев и видеть в них что-то еще, кроме зла, отравляющего наши улицы? Едва мой карандаш касается бумаги, внутри словно открывается шлюз. Гнев вырывается на бумагу, как бурная, вышедшая из берегов река, затапливающая все вокруг.
Закончив, я падаю на подушки, измученная, но уже более спокойная. Я написала почти обо всем, что касалось нашей новой чудовищной реальности, от бегства из Парижа в толпе беженцев до возвращения домой, когда я увидела, что из моего любимого города высосали всю жизнь. Я писала о комендантском часе, продовольственных карточках, шоке, который испытала, увидев немцев в тех местах, что раньше были нашими. Как же хорошо выпустить все эти чувства наружу – иногда.
Но в другие дни даже дневник не мог вместить всю мою ярость.
Два дня назад, в пятницу, я шла домой из школы после дополнительных занятий и вдруг увидела трех гнусно хихикающих немцев шагах в пятидесяти впереди. От звука этого смеха у меня кровь застыла в жилах. Я сразу поняла, что это жестокий смех, из-за выражения их глаз в этот момент, и один из них показал пальцем на другую сторону улицы.
Ужасное зрелище. Мсье де Мец, приятный мужчина, владелец кошерного продуктового магазина, беспомощно стоял на коленях на земле посреди того, что я сначала приняла за снег, но на самом деле это оказалось бесчисленными мелкими осколками стекла. Кто-то – скорее всего, вся троица – разбил витрину его магазина. Как я хотела в этот момент, чтобы Лароши посмотрели на то, что на самом деле представляют собой их вежливые и воспитанные нацисты.
Не думая ни секунды, я бросила рюкзак и побежала к нему, чтобы помочь. Но мсье де Мец посмотрел мне прямо в глаза (солдатам было слишком весело, и они еще ничего не заметили). С тихой настойчивостью торговец одарил меня взглядом и кивком головы, одновременно означающими «Спасибо» и «Тебе лучше поскорее убраться отсюда». Я кивнула, не дожидаясь худшего развития событий, подхватила рюкзак и свернула в переулок, пока солдаты не поняли, что я вообще была здесь.
Удаляясь от разоренного магазина мсье де Меца, я дрожала от злости. В этот момент я была сыта по горло своими вежливыми улыбками, адресованными маме и ее друзьям – да и всем остальным тоже. Я чувствовала, что больше не могу притворяться. Только не тогда, когда такое происходит в Париже. Дальше я помнила только то, что по щекам побежали слезы.
Подняв, наконец, глаза от земли, я заметила отвратительные немецкие плакаты, расклеенные по стене справа от меня. Улыбающиеся светловолосые семьи с реющими над ними свастиками. Адольф Гитлер – немецкий фюрер – поднимал в воздух нацистский флаг. Я не могла сдерживать гнев. Я хотела уничтожить их. И вокруг не было никого, кто мог бы это увидеть.
Плакат отошел от стены с приятным треском рвущейся бумаги. Копившийся месяцами гнев сорвался с кончиков пальцев. После первого плаката мне стало так хорошо, что далее я не медлила ни секунды. Два превратились в три, затем в четыре, и вскоре во всем переулке не осталось ни одного чертового нацистского плаката. Достигнув конца улочки, я уже задыхалась, а ногти покрылись зазубринами от кирпичной стены.
И тут позади себя я услышала клацанье сапог. В животе у меня все сжалось. Кто-то, должно быть, все-таки меня услышал.
Я почувствовала себя крохотной мышью в открытом поле, над которой кружат ястребы. Сердце пульсировало в висках, отдаваясь страхом во всем теле. Думай, Адалин. Дойти до конца переулка и скрыться я не успевала. В панике я нырнула в темный закуток за брошенным автомобилем, сунув в рюкзак порванные плакаты.
Я все еще слышала шаги. Бесшумно выглянув, я осмотрелась. Точно, немецкий солдат вошел в переулок, обеими руками сжимая винтовку. Пожалуйста, повернись. Пожалуйста.
– Wer ist da?[9 - Кто здесь? (нем.)]
Ну все, теперь мне конец. Я была уверена в этом. Он найдет меня вместе с сорванными плакатами, вытащит из моего укрытия и отправит в тюрьму, если не убьет прямо на месте. Я представила себе лица мамы, папы и Хлои. Дяди Жерара, Симоны и Шарлотт. Я больше никогда их не увижу. Сжавшись в темноте, я поджала колени к груди. Мне хотелось уменьшиться настолько, чтобы просочиться сквозь трещины в кирпиче или уместиться под галькой. Я не двигалась и почти не дышала.
Судя по звуку шагов, солдат находился от моего убежища не более чем в двух метрах, но тут с улицы раздались голоса других немцев, зовущих его. На мгновение я испугалась, что они присоединятся к нему, но потом со вздохом облегчения такого сильного, какого мне еще никогда не доводилось испытать, я услышала, как первый солдат, повернувшись на каблуках, поспешил обратно.
Не теряя ни секунды, я покинула переулок, выбросив плакаты в водосток, где они исчезли навсегда. Вернувшись домой, я поцеловала родителей и болтала с Хлоей о том, как прошел день в школе. Поиграла на пианино. И ни словом не обмолвилась о том, что сделала.
Никто даже не догадался.
Глава 4
Адалин
Когда я в первый раз сорвала нацистские плакаты, это едва не закончилось катастрофой.
Но в следующий раз – и много раз после – все проходит без заминок. Чем чаще я делаю это, тем лучше у меня получается ускользать в тень, когда никто не видит, и быстро срывать плакаты со стен. И всякий раз я слышу в голове слова генерала де Голля об огне французского Сопротивления. Каждую успешную вылазку я ощущаю как маленькую победу для Франции, даже если о ней знаю только я.
Как обычно, в субботу Maman отправляет меня с продовольственными карточками всей семьи к мяснику, чтобы посмотреть, что можно получить у него сегодня на ужин. Немцы – или боши, как все их зовут, – обычно перекрывают случайные участки дороги, поэтому каждый выход из дома становится упражнением по ориентированию в новой обстановке. Всякий раз я иду по разным улицам с надвигающимися на меня немецкими знаками. Вижу широкие бульвары, на которых почти нет машин, и голодных людей, стоящих в очередях за продуктами, которых могло и не быть. Но еще более страшным мне кажется звук оккупации. От окружающей тишины мурашки бегут по спине. Никаких автомобилей, никакого шума и суеты повседневной жизни. Только шаркающие по мостовой прохожие и испуганный шепот.
Я почти дохожу до лавки мясника, когда замечаю их: расклеенную в переулке свежую партию плакатов. В груди у меня что-то сжимается, пальцы дрожат. Я хочу сорвать их все немедленно, но понимаю, что если сейчас не встану в очередь, то к моменту, когда подойду к окошку, мне ничего не достанется. Поэтому я занимаю место в самом конце, позади пары десятков бледных матерей с голодными детьми, которые жмутся к их коленям.
Проходит час, и наконец показывается окошко мясника. Моя продовольственная книжка с квадратными купонами на продукты уже наготове. Когда доходит очередь до меня, мясник отрывает один из четырех купонов и бросает в мою корзину единственную тощую колбаску. «Боюсь, на сегодня все», – объявляет он остальным.
Стоящая прямо за мной женщина испускает краткий отчаянный стон. Я была так занята плакатами, что даже не успела взглянуть на нее. Вокруг сгрудилось четыре маленьких ребенка, ее голые ноги дрожат на холодном ветру конца ноября. В эти дни невозможно найти шелковые чулки дешевле трехсот франков.
Я перекладываю свою колбасу в ее корзину.
– Вам она нужнее, – настаиваю я и замечаю, как на ее лице отражаются радость и облегчение. Я жалею, что без толку простояла в очереди целый час, но знаю, что совесть будет грызть меня еще сильнее, если я заберу себе эту последнюю колбаску, когда мы и так скоро получим очередную посылку от дяди Жерара с беконом, сыром и овощами. Maman я скажу, что для нас ничего не осталось.
С пустой корзиной, покачивающейся у меня на боку, я спешу в переулок, стараясь не привлекать внимания. Вот они, справа, все ближе и ближе. Наконец я быстро, как кошка, ныряю в проем между домами.
Ох. Этого я не ожидала.
Там есть кто-то еще – мальчик. И он что-то делает с одним из плакатов. Я размышляю, не стоит ли мне выскользнуть обратно на улицу, пока он меня не заметил. Но тут мальчик отходит от стены, и я вижу, что у бумажного Гитлера на лбу мелом нарисован необычный знак. Это крест, но с двумя горизонтальными линиями вместо одной. Сердце подпрыгивает в груди. Мне нужно знать больше. Я подхожу ближе, мальчик оглядывается и понимает, что не один.
Он примерно моего роста, с коротко стриженными русыми волосами и в круглых очках в толстой оправе. Убегать он почему-то не стал, но выглядит настороженно. Я должна сделать первый шаг и решаю рискнуть.
– Видеть их не могу, – говорю я, кивая на плакаты.
– Я тоже, – осторожно отвечает он.
Думаю, в этот момент мы проверяем друг друга. Часть меня понимает, что опасно плохо отзываться о немцах в разговоре с незнакомцем, но бо?льшая часть отчаянно хочет знать, что он рисовал.
– Иногда я их срываю, – признаюсь я. – Собственно, за этим я сюда и пришла.
Он заметно расслабляется и выглядит впечатленным.
– Серьезно? – спрашивает он. – И тебя ни разу не поймали?
– Ну, разве что сейчас.
Мальчик улыбается, и я продолжаю:
– Я должна знать… что за символ ты нарисовал?
– Лотарингский крест, – отвечает он. – Это значит, что я поддерживаю де Голля.
– Де Голля! – Я с трудом могу в это поверить и чуть не роняю корзину. – Я слушала его выступление по радио в июне!
И тут, словно по команде, мы цитируем одновременно:
«Что бы ни случилось, пламя французского Сопротивления не должно потухнуть и не потухнет».
На лице мальчика появляется довольная улыбка.
– Я Арно Михник.
– Я Адалин Бономм.
Мы пожимаем руки.
– Эй, Адалин, слышала новость? На днях в девять двадцать вечера еврей убил немецкого солдата, вскрыл ему грудь и съел сердце.
Я замираю.
– Что, прости?
– Да шучу я.
– Евреи бы такую шутку не оценили, – отвечаю я.
– Адалин, – произносит он, – я сам еврей.
В его улыбке больше добра, чем жесткости, поэтому я скрещиваю руки, позволяя ему продолжить. Арно драматично откашливается.
– Видишь ли, то, что я сказал, невозможно по трем причинам. У немцев нет сердца. Евреи не едят свинину. А в девять двадцать все сидят дома и смотрят «Би-би-си».
Я смеюсь – так смеется человек, который не делал этого уже очень давно. В этом смехе сливаются воедино облегчение и бесконечное отчаяние. После чего, оглянувшись через плечо и убедившись, что за нами никто не наблюдает, я шагаю к стене, срываю плакат и прячу его под ткань на дне корзины.
– Умно – прятать их там.
– Никто не заподозрит идущую с покупками молодую девушку.
Я иду по переулку рядом с Арно, радуясь тому, что у меня впервые появился сообщник в моих преступлениях. Мне было бы легче, если бы кто-то посматривал вокруг, пока я срываю плакаты. У меня никогда не хватило бы смелости заняться этим вместе с Хлоей: не только потому, что я не хочу подвергать ее любой, даже малейшей опасности. Просто я подозреваю, что, сорвав плакаты, она побежит по улице, триумфально размахивая ими над головой.
Содрав последний плакат со стены, я уже хочу знать, когда мы сделаем это снова, но не представляю, как спросить об этом Арно. Я понятия не имею, значит ли для него эта пятнадцатиминутная операция столько же, сколько для меня. Встретить кого-то вне семьи, разделяющего мои взгляды… это словно потеряться в море и вдруг увидеть на горизонте землю.
– Я хочу еще, – решаюсь я сказать ему прямо.