скачать книгу бесплатно
В Париже баронесса известна была под именем Любаши, к ней относились хорошо и успехам не завидовали, вероятно, потому, что ее ослепительная красота давала ей право на всякие радости жизни и на всякие пути к этим радостям.
Но забавнее всего, что среди подруг она считалась умной женщиной, тогда как если надо было бы установить незыблемую единицу, так сказать, исходное мерило глупости, то лучше и определеннее Любаши найти было бы невозможно. Говорили бы:
– Глупа, как две Любаши.
Или:
– Чуть-чуть умнее Любаши.
Это не значит, что она была образец глупости какой-либо исключительной. Нет, глупость ее была именно явлением той божественной пропорции, классически цельной и полной, какая в науке может быть взята за единицу.
Но считалась она умной, вероятно, потому, что строила свою жизнь на четырех правилах арифметики. Два из них – сложение и умножение – считала хорошими и к ним стремилась. Два – вычитание и деление – устраняла всеми силами. А силы были большие, и все в ее красоте.
В Париже Любаше устроиться удалось не сразу. Барон жерновом на шее тянул ее книзу. Приходилось выкручиваться. Была продавщицей в модной мастерской, но иностранных языков не знала и карьеры не сделала и ушла, прихватив мужа хозяйки.
Стала учиться пластическим танцам, выступила несколько раз в ночном ресторане и ушла, прихватив богатого американца.
– Умная баба, – говорили о ней приятельницы. – Вот как надо жить.
Но урок этот мало кому шел на пользу. Большинство Любашиных приятельниц и без этого урока старались устраивать жизнь по четырем правилам арифметики, но, не имея главного слагаемого – ее чудной красоты, – проваливались.
Знал ли о ее похождениях барон? Этот вопрос вначале интересовал многих.
Трудно было ничего не знать и не понимать, видя ее жизнь, туалеты, квартиру, автомобиль.
– Ведь эдакий дурак!
– Дурак-то он дурак, а, впрочем, кто его знает.
Потом решили, что она, значит, что-нибудь навирает, а он, значит, делает вид, что верит.
А впрочем, не все ли равно. Кому какое дело?
Она была мила, приятна, любезна, когда могла – давала на благотворительность. На ее больших вечерах бывали очень видные представители русской эмиграции, которых она знакомила с лысыми французами с розетками в петличках.
– Notre celebre[15 - Наш знаменитый (фр.).], – говорила она о каждом, – о русском и о французе, и обоим им было приятно, что его называют celebre, и лестно, что знакомят с celebre, размера celebrite[16 - Знаменитость (фр.).] которого он в точности не знал…
А баронесса угощала хорошим русско-французским ужином и очаровательно картавила, как большинство наших эмигранток, постигших французский язык уже по приезде во Францию.
Все это было чудесно, а больше никому ничего и не требовалось.
6
«Теперь стойте крепко, – сказал капитан, – будет приступ».
А. Пушкин. «Капитанская дочка»
Чтобы побывать у Любаши, Наташе пришлось дожидаться до среды, своего выходного дня, потому что баронессу легче всего застать было днем.
На звонок открыла маленькая востренькая дамочка на тонких ножках, на скривленных каблучках – придворная Любашина маникюрша Анфиса Петровна, по прозвищу Фифиса.
По тому, что открыла дверь Фифиса, а не горничная, Наташа сразу поняла, что в предположениях не ошиблась и что у Любаши временный крах.
Фифиса издала приветливый возглас и крикнула в сторону гостиной:
– Свои, свои, не пугайтесь!
Наташа вошла.
На широком низком диване, вся зарывшись в золотые подушки, высоко перекинув нога на ногу, полулежала розово-золотая хозяйка дома.
В белом атласном халатике, отбросив широкие рукава так, что видны были до плеч ее сверкающие круглые руки, закинутые за пушистую сияющую белокурую голову, тонкая, но не худая, с легкими ямочками на щеках, на розовых локтях, она казалась солнечным лучом, брошенным на эти золотые подушки, и иными словами, как «сверкает», «сияет», «слепит», о ней и говорить было нельзя.
Рядом на креслах расселся ее двор, выползающий на свет божий только в черные дни, когда поклонников не бывает и гостей не принимают: длинновязая, гололобая, с неистовыми жестами и почему-то в вечернем туалете без рукавов – перекупщица старого платья Луиза Ивановна, прозванная Гарибальди за то, что любила рассказывать, как ее тетка видала знаменитого итальянца. Рядом с ней – широкая, костистая, с крашеными волосами, ломко и сухо вьющимися, как австралийский кустарник, бровастая гадалка Марья Ардальоновна, называемая для краткости просто Мордальоновной.
Вообще в этом кружке все были известны больше по прозвищам, чем по настоящим именам.
Тут же уместилась и известная нам Фифиса.
Мордальоновна, по-видимому, только что кончила гадать, потому что, задумчиво помуслив большой палец, медленно перебирала шелковисто-сальные зловещей величины карты. На кокетливом столике лежала развороченная масляная бумага и в ней остатки ветчины и крошки хлеба. Судя по виду, ветчину не резали, а прямо драли руками. Да и прибора на столе никакого не было.
Тут же стояло штук шесть запечатанных фарфоровых баночек с каким-нибудь, должно быть, снадобьем для красоты.
Вообще беспорядок в комнате был изрядный.
На креслах разложены платья, манто и шелковые тряпки, на полу раскрытые картонки, на столе окурки, на пыльной крышке рояля две пустые бутылки и стакан.
– Марусенька! – приветливо кивнула Наташе хозяйка, не поднимаясь с места. – Не купите ли крема?
– Я теперь Наташа, – поправила ее гостья, нагибаясь и целуя душистую щечку Любаши.
– А, да, я и забыла! И чего это они вам, словно собакам, клички меняют?
– Теперь мода на Наташу и на Веру, – деловито объяснила гостья. – В каждом хорошем мэзоне должна быть Наташа, русская княжна.
Любаша посмотрела на нее своими синими глазами внимательно и сказала:
– А у вас какая-то перемена. Волосы отпустили? Нет. Просто у вас сегодня есть какое-то выражение лица.
– Ох, уж и скажут тоже! – всплеснула руками Мордальоновна. – Точно у них всегда лицо без выражения!
– Однако и хаос у вас! – заметила Наташа.
– Ужас, ужас, – вздохнула хозяйка и озабоченно повернулась к Гарибальди.
– Ну-с, ангел мой, за манто меньше шестисот я не позволяю. Если в один день сумеешь ликвидировать, то есть принесешь деньги завтра, то, так и быть, валяй за пятьсот. Ведь оно совсем новое, от Вионэ, и марка есть. За черное платье – триста, за зеленое – двести пятьдесят. Но только – живо!
Гарибальди жеманно шевелила плечами.
– Ах, comme vous etes![17 - Вот вы какая! (фр.)] Ваши платья продавать – это, как говорится, совсем pas facile[18 - Нелегко (фр.).]. Они слишком habillees[19 - Ношеные (фр.).]. Бедным дамам такие не пригодятся, a dames du monde[20 - Светские дамы (фр.).] ношеного не купят.
– Ну, ну. Очень даже купят. Убирайте все это барахло. Ко мне скоро придут.
Гарибальди стала складывать платья в картонки.
– А какой они национальности? – вдруг спросила гадалка Мордальоновна, очевидно продолжая какой-то разговор.
Любаша сосредоточенно сдвинула брови:
– Н-не знаю. По внешности, пожалуй, вроде еврея.
– Не в том дело, что еврей, – затараторила, по-птичьи вертя головой, маникюрша Фифиса, – а в том, какой еврей. Если польский – одно, если американский – другое.
– Ну-у? – удивилась Мордальоновна.
– Польские в Париж надолго не приезжают. Уж я знаю, что говорю, – тарантила маникюрша. – У них деньги плохие, пилсудские деньги. И родственников у них много, и семейство всегда большое. Польские евреи – это самые женатые изо всех. Вот американский – это прочный коронный мужчина. Он как сюда заплывет, так уж не скоро его отсюда выдерешь. Американский – это дело настоящее. А он на каком языке говорил-то? – тоном эксперта обратилась она к Любаше.
– По-французски.
– Ну тогда, значит, американский.
– Я на него карты раскладывала, – вставила гадалка. – Выходило, будто приезжий и будто большие убытки потерпит. Хорошая карта.
– Ты, Мордальон, смотри не уходи, – озабоченно сказала Любаша. – Ты непременно должна ему погадать. Нагадай, что в него влюблена блондинка и что ее любовь принесет ему счастье. Поняла, дурында?
– Погадайте на меня, – сказала Наташа.
– Извольте. Снимите левой рукой к себе. Задумывайте…
Огромные, разбухшие карты шлепались на стол мягко, как ободранные подметки.
– Если не продадутся платья, – говорила между тем Любаша, – я у Жоржика попрошу денег. У Жоржика Бублика, он мне всегда достанет.
И вдруг весь курятник забил крыльями.
– Мало вам того, что было! – кричала маникюрша. – Триста франков даст, а тысячу унесет…
– Часы-браслет… – перебила ее Гарибальди.
– Его помелом гнать! – бросив карты, вопила гадалка.
– На кого надеяться!..
– Парижский макро! Саль тип![21 - ..Проходимец! Грязный тип! (фр. жаргон)] – вставила жеманная Гарибальди.
– А еще умная женщина!
– Это еще не доказано, – искусственно равнодушным тоном сказала хозяйка. – Еще не доказано, что он унес.
– Да чего же вам еще! – возмущалась маникюрша и, обернувшись к Наташе, которая одна не знала, в чем дело, продолжала:
– Все пошли в столовую закусывать, а он тут остался фантазировать на рояле, вот здесь. А дверь в спальню открыта, и на столике часы-браслет. Отсюда, от рояля, отлично видно. С бриллиантиками, все их знали. И вдруг и пропали. На Жанну думали. А вся прислуга в один голос на него говорит. Под суд бы его сразу.
– Ах, оставьте! – с досадой прервала ее Любаша. – Если бы его стали допрашивать, он бы со злости такой ушат мне на голову вылил, что дорого бы мне эти часы обошлись.
– Ну, знаете, этого бояться, так, значит, ни на кого жаловаться нельзя?
– Жалуйтесь, если вам нравятся скандалы, – гордо отрезала Любаша, – а я замужняя женщина и дорожу своей репутацией.
На одну секунду воцарилась тишина.
Не только все молчали, но даже не шевелились.
И вдруг маникюрша будто даже испуганно сказала:
– Ой!
И это «ой» прорвало заслоны.
Так, готовая к линчеванию толпа иногда не может приступить к делу, не хватает ей какого-то возгласа, жеста, чего-то логического или, вернее, художественного – потому что во всех массовых движениях есть свой тайный художественный закон: не хватает этого «нечто», что дает возможность перейти от настроения к делу.
И вот это «ой» – двинуло.
Первая взвизгнула Гарибальди.
Визгнула, выскочила на середину комнаты и согнулась от смеха пополам. За ней раскатилась гусиным гоготом Мордальоновна, заохала маникюрша, затряслась от смеха Наташа и сама хозяйка, минутку задержавшись, прыснула и повалилась на диван, дрыгая ногами от смеха.
– Ой, не могу! Ой, не могу! – ревела Мордальоновна.
Визг, всхлип, гогот…
Они заражали друг друга смехом, и кто уже было успокоился, подхватывался общей волной.
Длинная Гарибальди, оставаясь посреди комнаты, истерически топала ногами, и все увидели, что башмаки у нее «с чужого плеча», огромные и плоские и загибаются носами, как у Шарло Чаплина. Мордальоновна лежала головой на столе.
И вот на этот визг и вой отворилась дверь, что около рояля, дверь, ведущая в спальню, и оттуда вышел некто, кого Наташа еще ни разу здесь не видела.
Это был высокий костлявый человек, лучше бы всего назвать его «верзилой». Лицо у него было скуластое, и с круглых этих скул, как с гор вода, стекала жидкая русая бороденка, стекала и закручивалась сосулькой на подбородке. Нос, толстый, неровный, торчал, как задранный кулак, над недоуменно приоткрытым ртом.
Одет верзила был в потрепанную непромокайку и шляпу держал в руках. Очевидно, собирался уходить.
Войдя в комнату, где все хохочут, он сначала растерянно оглянулся, потом неожиданно закинул вверх голову и закатился беззвучным смехом, странным, судорожным, словно зевал. Бороденка тряслась, и сам он был трагически смешон, с закрытыми глазами, с задранным носом, с отвалившейся нижней челюстью…
– Грива! – крикнула Любаша.
И, видя недоумение Наташи, прибавила:
– Вы разве не знакомы? Мой муж, Григорий Оттонович, барон фон Вирх Грива! Закрой рот!