banner banner banner
Поэтика разрыва
Поэтика разрыва
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поэтика разрыва

скачать книгу бесплатно

Поэтика разрыва
Андрей Тавров

В новой книге эссе поэт Андрей Тавров в форме открытого разговора делится наблюдениями за смыслом и целью поэзии сегодняшнего дня, ее неучтенными возможностями, ее потенциальной внесловесной энергией. Особое внимание уделяется наличию неизреченного и вневременного "голоса" в поэзии, отрицающего возможность контроля и присвоения, но, тем не менее, соотносимого с внутренней формой слова. Духовный аспект поэтической речи нуждается в реабилитации, – утверждает автор.

Андрей Тавров

Поэтика разрыва

I

Азбука нелинейного текста

Азбука нелинейного текста

Существует ли текст во времени, как это считал Лессинг? Вопрос этот не так прост, как может показаться. Во всяком случае, текст будущего романа прежде написания, развертывающего его во времени, существует в некотором вневременном измерении, откуда он постепенно «раскладывается» на лист бумаги или на экран компьютера. После прочтения роман, повесть, стихотворение – также не существуют во времени, но развертываются в памяти во все стороны сразу – к началу повествования, вбок, к концу, образуя новый вариант текста, похожий отчасти на тот монтаж, который мы получаем, щелкая пультом по телевизионным программам, но в отличие от него, существующий уже вне времени.

Отрывки, эмоциональные впечатления, связанные с той или иной сценой, лица, запомнившиеся строки, «ощущение послевкусия» образуют некоторую флуктуацию, которая и есть тот роман, который мы прочитали – сейчас его вид таков. Это некоторые плавающие друг по отношению к другу куски текста или авторские иероглифы смысла, продолжающие, задевая друг дружку, создавать новые смыслы, новые коды.

Линейное чтение и линейное высказывание – скорее всего, изобретение недавнего времени. Дзенский мастер Доген вообще утверждал, что дрова не превращаются, сгорев, в золу, что горящие дрова это горящие дрова, а зола – это зола. Нет метаморфозы, которая линейным образом могла бы, по мнению Догена, превратить дрова в золу. В миге вневременного созерцания дрова – это столь же самостоятельно образуемая, творящаяся прямо сейчас вневременная вещь, просвеченная Вечным, как и зола, не длящаяся и прекрасная.

До какой-то степени роман до создания – это CD-ROM или флэшка с записанным на него текстом. Да и во время создания он таковым остается – то, что он ЛИШЬ СЧИТЫВАЕТСЯ во времени дела не меняет. Встреча с Самозванцем из «Капитанской дочки» на сибирском тракте и казнь его в Москве – одновременны.

Однако эта одновременность не мешает читателю играть в иероглифы. Ставить Пугачева рядом с любым из образов или запомнившимся характером романа. Перемещать смыслы, сопрягать Буквы.

Буквы – потому что после прочтения мы имеем дело с алфавитом, из которого каждый может сформировать свою «Капитанскую дочку», своего «Генриха IV» или «Неизвестного солдата». Составить личное повествование, что и происходит непроизвольно с любым читателем.

Древние алфавиты – китайский или еврейский, не обладали возможностью такой жесткой и обедняющей фиксации смысла, как современные, стремящиеся передать технологически точный смысл, приобретшие все черты инструктажа. Фиксированный смысл предполагает стандартизированного среднего читателя, некую среднюю статисттическую единицу, в расчете на которую и понадобилась эта прагматическая фиксация.

Древнейкитайский или древнееврейский тексты на такого читателя не ориентировались. Записывались они так, что предполагали множество равноправных прочтений (отклик этого мы можем найти в письме-пояснении Данте к своему меценату, в котором он утверждает, что текст «Комедии» может быть прочитан на четырех планах – начиная от прямого и конкретного значения сюжета и эпизодов и кончая духовным).

Вершины этот метод сказывания-утаивания достиг в алхимических трактатах.

Такие тексты предполагали и даже провоцировали читателя на создание своей азбуки. Читатель не «читал» в привычном смысле, но создавал из этой азбуки собственный текст. Способность создания качества и глубины текста зависела от его читательских способностей, конечно же, образования и эрудиции, но – что не менее, а более важно – от его нравственных качеств, способности к духовному проникновения. Одним словом от степени зрячести или слепоты того, кто вчитывался в книгу. И я не думаю, что современный китаец читает тот текст Ли Бо (при помощи своей индивидуальной азбуки), который творился чтением, скажем, его собрата по перу – Ду Фу, ибо ученому поэту была доступна столь изощренная АЗБУКА, на которую распадался текст, что мы можем лишь гадать о ее оттенках и мерцаниях, если не сказать, о смысле.

Поэтому, как на самом начальном и поверхностном уровне, так и на уровне просветленного чтения читатель имеет дело с множественной идеограммой – набором смысловых иероглифов, существующих одновременно. Собственно говоря, строфа – это уже графический элемент идеограммы, отделенный паузой от других строф.

И давайте постараемся увидеть, что не только предыдущая строфа завязана на последующую, но самый первый звук стиха или романа, например «Ш» «Доктора Живаго», «завязан» на ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ ЗВУКИ романа сразу. Точно так же обстоит и со словами романа, и с предложениями. Философ-буддист сказал бы, что любая вещь состоит сразу из всех остальных и вспомнил бы голографический «пояс Индры» из взаимоотражающих друг друга драгоценных камней.

Итак, я вступаю в текст с некоторым инструментом, превращающим его в индивидуальную АЗБУКУ. От меня (читателя) зависит ее качество и глубина, формирующая новый нелинейный текст. Я и есть этот инструмент.

Мы много говорим о нелинейных вещах. Но забыли, во-первых, сказать, что они ВСЕ – нелинейны. А, во-вторых, попробовать установить новые правила и интуиции нелинейного текста с большей точностью и определенностью, чем до сих пор.

Довольно-таки смешно, что набор иероглифов в прямом смысле этого слова (собственно азбука) для изощренного читателя может обладать куда большей художественной силой, чем та же азбука, несущая прикладное значение, с помощью которой средний читатель считывает классический текст.

Не забудем также, что, например, вся великая китайская литература именно родилась как комментарии к вневременной АЗБУКЕ. Я имею в виду 8 гексаграмм (8 знаков первичной азбуки), созданных легендарным Фу Си.

Поэзия логики и поэзия «Апокалипсиса» – книги живых

Сегодня прочитал в ФБ прекрасное стихотворение А. Петрушкина о грачах и коммент к нему – «непонятно, учусь понимать». Мне стихотворение было «понятно» и близко сразу, и я задумался – какие препятствия встали перед автором коммента?..

Сейчас я скажу очень простые, но неочевидные вещи по поводу поэзии Апокалипсиса, поэзии «последних времен», которые, слава Богу, – кончаются для того, чтобы больше не заслонять собой единственно неповрежденную жизнь – жизнь вне времени. Такой она всегда есть. Такой она есть миллион лет назад и такой она есть через миллион лет.

Скажу яснее. Время – больная часть сознания. Об этом не раз высказывались те поэты, которых принято по праву называть великими – Шекспир, например. Время (которого нигде нет, кроме как в мысли) болеет вместе с мыслью, ибо мысль сегодня больна, а время ее продукт.

Чтобы что-то сделать с этой болезнью, чреватой хаосом, греки придумали временное ее заклятие – логику и более радикальный метод – прорыв к самой вневременной жизни: мистерии. Логика создавала иллюзию упорядоченности развития мысли (в т.ч. и поэтической) во времени, а мистерии открывали то, что в упорядоченности не нуждалось, ибо было живым и вневременным источником всего.

В Греции поняли, что стихотворение, входящее в трагедию и выходящее из трагедии, несет в себе как вневременную составляющую, так и логическую. Логическая делала все для того, чтобы успокоить обычное повседневное сознание иллюзией упорядоченности, правильности и убедительности (знаменитая тяга греков к гармонии), располагаясь в больном (а другого не бывает для больного сознания) времени, а вневременная составляющая – осуществляла главное: прорыв к реальности, к самому источнику жизни – одному на всю вселенную богов и людей.

Логика трагедии как бы заверяла зрителей, убаюкивала их иллюзией того, что они сейчас находятся в упорядоченном гармоническом мире, где начало предшествует концу, где есть зачин и финал и где Рок нарастает в результате некоторой обусловленной цепочки последовательных действий. Сознание успокаивалось и вовлекалось в знакомые игры. И тут свое слово говорило невыразимое – иноприродное логике, вневременное. Сознание, застигнутое врасплох, «взрывалось», переживало катарсис, о котором Аристотель пишет, что он пришел из внепоэтических целебных практик – т.е. происходило исцеление с помощью прикосновения зрителя и слушателя к вечной, вневременной составляющей себя самого, до которой он добрался с помощью «художественного обмана». Сначала логика действия втянула его в событие, заверила его, что все в порядке, расслабься, а потом – в момент взрыва вневременья отступила, передавая зрителя в немилосердные и исцеляющие пространства вечности, осуществляющей терапию цельности.

Существует и другой способ прикоснуться к этой вневременной природе человека – короткие вещи (в которых логике делать просто нечего) написанные из точки вневременья, пред-хроноса. Это знаменитые японские трехстишия и пятистишия (хайку и танка).

Что же произошло в европейской поэзии нового и новейшего времени? Мы наследовали грекам. Лучшие стихи Шекспира, Китса, Гюго, Гете – несли в себе обе составляющие: логическую и вневременную. Но тут есть один фокус. Вневременная составляющая стихотворения все больше перемещалась в область «послевкусия», которая сама по себе изгоняет логику последовательности, потому что «послевкусие» стихотворения работает так, что в нем присутствует не логическое развитие стиха, а все стихотворение целиком, сразу, расположенное больше в некотором поэтическом пространстве, куда вовлекся читатель вместе со своим собственным – психологическим, чем во времени. В послевкусие чая не входит последовательность – кипячения, заварки, запаха сухого чая, цвета огня, жара фарфоровой чашки на пальцах и, наконец, вкуса первого и второго глотков… Вся утешительная очередность этих чудес существует в послевкусии – одновременно.

Присутствие вневременного смыслового послевкусия, как бы «возвратное стихотворение» вне времени явно или неявно ощущается такими писателями как Малларме, Рембо, Мандельштам.

Распробовав вневременную суть послевкусия смыслов и мелодии, они творят из него новый жанр великой вневременной поэзии. Само стихотворение начинает формироваться по правилам собственного послевкусия, апокалиптического отсутствия времени – где все сразу и в принципе взаимообратимо. Вот эта-то великая поэзия и вызывает шок у бытового логического сознания, которое чувствует необъяснимый страх от ее близости. Причем, для себя самого этот страх таким сознанием определяется как (греческий) страх перед хаосом, перед абсурдом, перед «чепухой», «непонятностью», но, на самом деле, обыденное эгоцентрическое сознание страшится другого.

Оно страшится – вечности. Оно страшится вневременной природы жизни. Ибо вневременность для эготипического сознания означает – смерть. Ему вечно надо ныть, обнадеживаться, следить, чтобы одно вытекало из другого (как у позднего Бродского), ему надо, чтобы с помощью логики (или ее подобия) время текло. Чтобы была – история. Ибо пока время течет, обыденное сознание в безопасности. Оно жиреет и сибаритствует. Оно столбит свои непререкаемые интеллектуальные сваи. Оно блаженствует.

Во вневременном промежутке ему негде разместиться. Оно изгнано, оно умирает. В прямом смысле этого слова. И поэтому все временные вещи это сознание, чтобы выжить, будет адаптировать под себя – либо прочитывая их во времени, либо просто не замечая.

Но со временем что-то произошло. Чем больше его утверждают, чем больше на него подсаживают с помощью последних известий, политических кампаний, айфонов и скоростных аэро-рейсов, тем менее оно убедительно и тем больше оно болеет. Ангелы трубят, звезды падают в море, и люди уничтожают друг друга.

Следующий шаг в Апокалипсисе, «книги жизни», по выражению Александра Меня, – остановка времени, знаменитая фраза – «времени больше не будет». Катастрофа Апокалипсиса – это катастрофа болезни человечества, катастрофа его обыденного детерминированного и фатального сознания, конец больного времени и, тем самым, – начало жизни в целящей и волшебной модальности, о которой давно догадалась лучшая поэзия мира.

Стихи, которые «непонятны» логическому сознанию – это стихи нового и вечного (ибо вневременного) плана поэзии. Стихотворение А. Петрушкина, с которого я начал разговор, расположено в области жизни – в области, где все сразу, области «послевкусия», открытой для поэзии Рембо и Мандельштамом, Элиотом и Паундом.

Если вы прочитаете стихотворение В. Месяца «Верлен», то там вы увидите объем, где тоже все происходит сразу, где присутствует неартикулируемое событие, в принципе способное перетекать от конца к началу. То же самое происходит в поэзии Парщикова. Та же самая модальность (хоть и имитационным путем, хоть и ослабленная опорой на интеллект как на истину, но все же, благодаря включенной интуиции, по праву) реализуется в лучших пьесах «школы языка», М. Палмера, Л. Шварца, например, а у нас в стихах Уланова или Скидана. Я бы упомянул здесь еще (с большей или меньшей близостью) несколько имен, конечно же, навскидку, в неполном виде и в произвольном списке – Г. Узрютова, А. Афонин, В. Месяц, проза М. Ионовой… , В. Аристов, Н. Черных… Сюда же, хотя не столь явно внешне, но по существу входят стихи Евг. Извариной.

Пару раз (нет, больше) я сталкивался с непониманием моих пояснений по поводу того, что в «Проекте Данте», например (моей центральной работе), «все листья дерева шумят одновременно». Например, корреспондент в одной из недавних рецензий несколько свысока посмеивается над авторской путаницей и темнотой поэзии «Проекта». И это все та же позиция обыденного и пугливого сознания перед освобождающим утверждением и предсказанием книги с Патмоса о том, что «времени не будет», становящегося на глазах реальностью. Это непонимание новой природы, новой эпохи и нового языка поэзии, на котором в наше открывающееся к подлинной жизни время только и стоит говорить.

Большой гипноз и недостаточная идентичность

Недавно я выступал на вечере памяти Натальи Горбаневской.

Я подумал, что лучше всего будет рассказать не о наших коротких встречах, а о том уроке, который она мне преподала, сама о том не подозревая.

В конце августа 68-го года я стоял на верхней площадке у остановки фуникулера, что возил отдыхающих военного санатория от корпусов на пляж и обратно, и ждал, когда придет моя знакомая Эва, девушка из Чехословакии. Над площадкой возвышался столб с большими часами и репродуктором. Пели птицы, пахло цветами, росшими по обеим сторонам фуникулерного подъема, вдали синело море с барашками и глиссерами. Девушка, с которой меня несколько дней назад познакомила Людка Щетинина, живущая в бараке напротив, бывшая школьная хулиганка, а теперь работающая в санаторной обслуге, мне нравилась, и поэтому я ждал с нетерпением, беспокойно поглядывая на часовые стрелки. Эва запаздывала. И вот, когда стрелка сделала еще один скачок вперед, что-то зашуршало в репродукторе, а потом суровый мужской голос диктора произнес: Сегодня наши войска вступили на территорию Чехословакии… Чем дальше я слушал сообщение, тем больше приходил к выводу, что Эва сегодня не придет. Сам по себе этот факт меня интересовал намного больше, чем то, что звучало сейчас из репродуктора…

Намного позже я узнал, что в те же дни в Москве на Красную площадь вышло несколько человек, протестуя против вторжения Советских войск в Чехословакию.

Еще позже по Радио «Свобода» я услышал голос одного из участников демонстрации – Натальи Горбаневской, услышал ее стихи, которые мне очень понравились, ее звенящий голос. В отличие от меня, факт вторжения для нее оказался настолько важен, что она рискнула всем, чтобы выразить свое неприятие случившегося. Противопоставить себя огромной общности, сплоченной идеологии, обладающей огромным суггестивным влиянием на всех, живущих на ее территории – для этого надо было обладать огромной степенью незашоренности, расколдованности, свободы от массового гипноза.

Со временем этот акт мужества поражал меня все больше, но еще больше поражал факт неподвластности массовому внушению советской идеологии. А она была сильна. Мы все шли к коммунизму, и хоть иногда и посмеивались по этому поводу, но, тем не менее, шли. Однажды на пляже я ощутил, помню это ощущение прекрасно, что здесь кто-то мог мне нравиться или не нравиться, но я всем телом пережил тот факт, что все мы, присутствующие здесь, идем к одной цели – и это было очень сильное, позитивное и дающее внутренний комфорт чувство.

Огромная машина государства, представляющая собой, как все на свете – от камня до галактики – вибрационную энергетическую сущность, работала 24 часа в сутки, пропитывая общей энергией плакатов, разговоров, радиопрограмм, газет, телевидения и просто своей невидимой пульсацией – всех своих участников.

Идея, овладевшая массами, становилась материальной силой, по выражению, кажется, Маркса, повторенному потом Мао Цзэдуном. Но я бы добавил к этому высказыванию еще одно слово – гипнотической. Идея, овладевающая массами, становится гипнотической силой, большей, чем сила атомной бомбы.

С этим я тогда разобрался и еще раз восхитился способностью не быть загипнотизированными, не поддаться коллективному гипнозу – Натальи и ее друзей…

Про иррациональную психологию толпы много написано. Я никогда не забывал главу из «Доктора Живаго», где толпа бежит за человеком, готовясь его растерзать, но тот вскакивает на пожарную бочку и останавливает преследователей пламенной речью. Какое-то время они зачарованно внимают его словам, кажется, беглец спасен, но внезапно доска под его ногами ломается, пафос высказывания лопается, и слушатели набрасывается на свою жертву.

Толпа в этой главе пережила два вида гипноза, и победил первый. Но, даже если бы доска не сломалась, даже если бы победил второй – то все равно победила бы ложная действительность, ложная сила. Оба действия толпы были гипнотичны.

И вот, сделав это открытие по поводу сущности больших сообществ, однажды я сделал идругое.

Суть его в следующем. Малые сообщества обладают не меньшей, а иногда и даже большей степенью гипнотичности. Неважно, каков социальный статус этих сообществ – это может быть кратковременная община бомжей или длительная – библиофилов, националистов или либералов, поклонников певца Баскова или приверженцев того или иного стиля поэтического творчества – все эти малые объединения гипнотизируют их участников не меньше, чем сообщества тоталитарные. И сообщество правозащитников парадоксальным, но и логическим образом может быть подвержено тому же гипнотическому смещению реальности, что и сообщество их противников.

– …Вот Андрей Тавров говорил об опасности сообществ – сказал после моего выступления один очень уважаемый мной поэт и переводчик. – А что плохого, в нашем сообществе, собравшемся здесь в память о замечательном поэте и правозащитнике Наталии Горбаневской? – спросил он.

– Ты не говорил об опасности сообществ, – прокомментировала потом Марианна Ионова – ты говорил об опасности гипноза сообществ. – И она права.

Конечно, в самих сообществах нет ничего плохого. Мы живем в социуме, и социум всегда образовывал и будет образовывать те или иные объединения. Опасность в способе самоидентификации, о котором Ален Бадью, в связи с израильско-палестинским конфликтом, например, заметил, что нахождение идентичности, как и самоидентификации, по национальному признаку ведут (и приводили уже) к катастрофе. Если я определяю себя самого (свою идентичность) по признакам принадлежности к тому или иному сообществу или делу – я неминуемо вступаю на территорию гипноза. Эти сообщества могут образовываться по признакам национальным, политическим, этическим, поэтическим… – неважно. Важно то, что идентифицируя себя самого в связи с кратковременной или долговременной принадлежностью к ним – я теряю себя в пространстве гипноза.

До Бадью об этом прекрасно писал Бердяев, говоря о том, что человек – больше национальности, больше государства, больше армии, больше партии. Что его идентичность не связана с этими сообществами. Она связана с его изначальной природой, с его первоначальной сущностью.

Для того, чтобы отвлечь своих участников от этого факта, любое сообщество прибегает к апробированным приемам – захвату внимания. Очень интересно, как проделывает этот фокус такое сообщество как мегаполис, членами которого мы являемся. Понаблюдайте за лицами в метро. Я почти не встречал лиц расслабленных, благожелательных, спокойных. Большинство держит в руках какую-нибудь дорогостоящую электронную игрушку и что-то с ней делает.

Человека нет – его внимание захвачено тем, что ему предлагает изобретение мегаполиса – айфон (чаще всего немудреную игру), и человек уходит, послушный, как жеребенок в поводу, во все эти пестрые чепуховины. И таких в вагоне метро иногда больше половины. Остальные обходятся «невидимым айфоном» – мыслями и заботами, которые без остановки крутятся в их уме. Люди не видят друг друга, не ощущают себя самих, по большому счету их нет, они потерялись, утратили свою личность.

Сообщество организовано как раз по этому принципу – его члены за успокоительный факт принадлежности к чему-то большему, чем их малое и уязвимое «я», питают систему своей энергией, силами, готовностью терять себя, утрачивать свою истинную сущность, вообще о ней не вспоминать.

Это гипноз.

Можно выйти из-под его власти, имея дело с большим сообществом, и не заметить, что попал в его же объятья в сообществе малом. Можно выйти из-под власти гипноза «несправедливого», «злого» сообщества и незамедлительно оказаться по власти гипноза «доброго», «справедливого» сообщества.

Суть в том, что и в первом, и во втором случае человек теряет себя.

Суть в том, что, обретая себя, он перестает делить сообщества на плохие и хорошие. И это единственный выход – будучи членом сообщества, не терять самого себя. Быть не загипнотизированным. Быть с иллюзией, а не в иллюзии. Это трудно.

Больше того, это почти невозможно.

Это очень непопулярное действие – вернуться к себе внутреннему. Ты за эту политическую группу или против ? Знаете, для меня это неправильный вопрос. Это вопрос из области гипнотической реальности, и его мне задает через своего представителя сообщество, где люди, благодаря общему гипнозу, утратили себя (на время, надеюсь). Для меня правильный вопрос – ты сейчас под гипнозом сообщества или осознаешь свою истинную природу – неназываемую, единую со всеми и бесконечную свою сущность?

Как только ты ее осознал, многое из того, что только что было пафосом и смыслом твоей жизни – предстает ребяческой игрой, инфантилизмом, занятием, не имеющей никакого смысла.

Когда колокол звонит по одному из нас, а это однажды происходит, в дальнее путешествие отправляется не членство в той или иной организации, не твоя армия, не твое тоталитарное государство, не твоя оппозиционная партия и даже не твоя семья или любимая – ты сам. И, хотя бы поэтому, стоит увидеть еще во время жизни – не каков твой враг, не какова несправедливая социальная власть – а каков ты сам и в чем твоя природа? Кто ты? Не на поверхности, внушаемой и управляемой, а в глубине глубин. И не забывать об этом, где бы ты ни был. Вполне возможно, что это открытие преобразит твой мир.

Цеппелин и рок

Созерцание дирижабля в небе завораживает. В парении этого нехитрого предмета над головой в чаше синего неба (как варианты – пасмурного, облачного, рассветного) есть что-то такое, что словно гипнотизирует, приковывает внимание, переносит созерцателя в положение, я бы даже сказал в модальное пространство, между желанием сказать слово по поводу увиденного и невыговариваемостью этого слова.

В чем же здесь дело? Что мы хотим сказать и что сказать не можем? И какое соотношение существует между зависшим в воздухе цеппелином и теми стихами, картинами и музыкой, которые пишутся о полете («Ты вечности заложник у времени в плену» [«Летчик»]) и о том, что, казалось бы, к полету дирижабля отношения не имеет – « И он лишь на собственной тяге, Зажмурившись держится сам…»)

Г. Башляр в своей замечательной книге о воздухе упустил, на мой взгляд, одну основополагающую вещь о полете. Она звучит следующим образом – настоящий полет всегда происходит вне времени.

Настоящий полет… что же это такое?

Его вневременные «осколки» считываются, скажем, в прыжках с большой высоты или в прыжках с парашютом. Когда мальчиком я впервые прыгнул с десятиметровой вышки бассейна – времени не было. Оно стало исчезать уже тогда, когда я подошел к краю. Когда через некоторое время я первый раз полетел на параплане, оно тоже остановилось. Думаю, такие мгновения остановки времени переживало большинство. Эти ощущения «пропажи времени», изъятия его из обращения, переход в модус вечного «сейчас» – как бы они не были приблизительны, или в других случаях, наоборот – отчетливы, и есть тот опыт, на который можно опереться при разговоре о настоящем полете.

Греза о полете обладает неопределимым, но явным свойством – изымать грезящего из потока времени. Все что касается полета – обладает способностью быть вне времени, войти в область, большую по степени реальности, чем время, – область над которой время не властно. Когда вы летаете во сне, вы также прикасаетесь к этой области, следовательно, вы можете понять о чем я сейчас говорю.

Но, если полет, даже несовершенный, переносит грезящего (художника, мечтателя) в пространство, так или иначе, лишенное времени, то он тем самым уносит его в область, в которой не властны Рок, Фатум, Ананке, Предопределение.

Року и Предопределению для запуска их механизмов нужно время – нужно сцепление обстоятельств, жизненных ситуаций, их причин и следствий, их развитие в жизненную историю для того, чтобы привести героя этой истории к непреодолимому краху.

Жизненной истории нужно психологическое время – время для нее хлеб, без времени она умирает. Тем же хлебом является время и для Рока. Во вневременной области ему попросту негде разместиться со всеми этими непреодолимыми сцеплениями и совпадениями – в это игольное ушко Рок не вхож, как и верблюд. Для вневременной области чистого бытия Рок слишком громоздок. Для того, чтобы ему разместиться в судьбе, Року нужно время, как роялю пространство. Вне пространства тот немыслим, в отличие от самой музыки.

Итак, настоящий полет – отменяет Рок, преодолевает Предопределение. Но даже полет несовершенный дает ликующее ощущение мига, переросшего Рок, а значит, и смерть.

Стоит отметить, что все летательные аппараты, построенные людьми – есть все более жесткое и, по мере развития авиации как отдельной самодостаточной области, все более далекое от «образца» «изображение» того неосязаемого внутреннего слепка чувств и интуиций полета, который присущ любому человеку не только во сне, но и наяву. Все более современные аэропланы – это все более грубые проекции отдела души, «заведующего настоящим полетом», все более грубый перенос и объективация внутреннего органа полета – вовне.

Чем технологичней летательный аппарат, тем дальше он отстоит от настоящего полета, преодолевающего иллюзию времени. Если для Сикорского в его первых полетах время (по его собственному свидетельству) останавливалось, то для пилотов современных военных самолетов на учете каждая секунда, рассчитанная и выверенная. Они живут в стихии времени.

Можно сказать, что чем старше становилась авиация, тем больше она несла в себе Рок и тем меньше ее детища были способны осуществлять настоящий полет. ( Я здесь пишу обо всем очень кратко, почти тезисно, стремясь лишь наметить основные пункты).

Дирижабли, с которых я начал эту запись, в истории полета занимают особое место. Сам по себе дирижабль воплощает (у всех на виду) один из глубиннейших архетипов человеческого подсознания – эллипсообразный объем, идеальный шар, сдвинутый сам в себе и застывший. Мало того, что он, как все архетипические вещи, противится времени, смещен этой архетипической энергией в область, выпадающую из времени, время превышающую, он к тому же находится у нас над головой, на виду. Все, что превышает мой рост, всегда пользуется повышенным вниманием, особенно, если оно со мной соотносимо (не расположено так далеко как Солнце или Луна), и дирижабль есть пример такого сгущенного внимания, его центр, привораживающий взгляды[1 - Шар – фигура совершенная и самодостаточная. Почти все фантастические «машины времени» шарообразны. Шарообразны первые люди Платона. Но дирижабль – фигура сдвинутого шара – имеет дополнительное притяжение, которое вызвано «движением», заключенным в эту наглядную геометрию, а где движение, там метаморфозы, там творение, творчество, возникновение нового.]. Сгущенное внимание изменяет пространство в точке приложения, сегодня это уже ясно. В пространстве сгущенного внимания действуют иные, нелогические силы. Например массовое внимание, сгущенное на диктаторе делает его способным творить чудеса, и физика говорит, что исход опыта зависит от наблюдателя.

В силу означенных, а также других качеств, дирижабль является не только воплощением чистого полета, преодолевающего время, но, кажется, идет дальше – обладает неявными свойствами, присущими, например, искусству как машине времени[2 - Одной из «машин времени» является пирамида, способная отправить душу в нужную вневременную область, в Рай. Опыты показали, что бритвы внутри пирамиды – самозатачиваются. Предположим, что это не самозаточка – а возвращение бритвы назад во времени, к своей исходной форме. Эксперименты со временем в дирижабле, насколько мне известно, не проводились, однако поэтическая интуиция А. Парщикова, например, совместила образ дирижабля с образом остановленного времени (Иисус Навин, остановивший ход Солнца, чтобы продолжить сражение).].

Наверное не зря прагматичное бытовое сознание, погруженное во время, активно (хотя и неосознанно) противится соседству вневременных вещей, к которым, конечно же, относится дирижабль. Именно поэтому технологичная цивилизация будет стремиться либо адаптировать «магические» свойства дирижабля под свои нужды, тем самым сводя их на нет, либо уничтожать сами эти фантастические машины, вытесняя их из сферы употребления.

Процесс вытеснения этих машин из обихода мы можем наблюдать вполне отчетливо – достаточно открыть «Историю дирижаблей» и посмотреть, как они были уничтожены.

Я сейчас уйду в область мифов, но, тем не менее, припомню ослепительных фиалковых красавиц Общества «Врил» (неземных, в полном смысле этого слова). В 1945 году они исчезли без следа на своем аппарате, имеющем форму, схожую с цеппелином. И вот что здесь интересно. Об аппарате шла молва, что он обладает способностью преодолевать пространство и время. Двигался он со скоростью, превосходящей скорость света, и управлять им могла лишь женщина, находящаяся в состоянии экстаза, т. е. в катарсической ситуации остановленного времени, знакомой адептам греческих мистерий, не говоря уже о Вакхических радениях, просвещающих участников «жизнью вечной». Фотографии этих девушек с распущенными волосами (частично подлинные, частично фальшивые) можно найти в интернете.

О том, что полет дирижаблей уходит от времени, писал Рильке.

С областью вневременной связана иконография Распятия и Вознесения – формы отрыва от земли, парения над ней.

Новый Иерусалим, изображенный тайновидцем, как некий гигантский летательный аппарат – парит в небе и символизирует преображенный мир, в котором «времени не будет».

Тема о дирижаблях и времени мной не придумана. Первое, что вы услышите в немногочисленных фильмах или прочитаете в книгах о дирижаблях это рассуждение о том, что дирижабли обогнали свое время. Ни про какой действующий механизм я этого не слышал – ни про паровозы, ни про самолеты, ни про автомобили. Когда речь заходит о дирижаблях подсознание начинает проговариваться по поводу того, что дирижабль временем не фиксируется, ему не принадлежит – обогнал время. Точно так же, как замечания инженеров перед второй мировой войной, что дирижабль «отстал от времени». Обратите внимание – дирижабль отстал от прошлого времени и обогнал настоящее. Такое ощущение, что он дрейфует в сопредельных, но не тождественных времени владениях, как, скажем, поэзия Хлебникова или живопись Малевича.

Первым пассажиром летательного аппарата по названию «Планета Земля» был Магеллан, потому что он понял, что планета шарообразна, если не эллипсовидна, и отправился вдаль не по «возрожденческой» прямой линии, а по замкнутой траектории… Дело кончилось тем, что первопроходец сдвинул время своего корабля на сутки по отношению к тем, кто считал, что живет на плоской земле – ко всему остальному населению Земли.

Поэт Алексей Парщиков также рассматривает тему дирижаблей в связи с воскресением из мертвых и остановкой времени (Солнца – Иисусом Навином).

Одним словом у эллипсовидных летающих конструкций отношения со временем явно непростые и не линейные.

Какая-то петля времени способствовала спасению почти всех пассажиров объятого пламенем «Гиндебурга». Остались невероятные документальные кинокадры и фотографии, запечатлевшие чудо – завалившийся на бок гигант в водородном огне и выбегающие из недр этого огня объятые страхом, но невредимые фигурки пассажиров. Спаслись почти все. Скорее всего они побежали по полю «прежде», чем колосс загорелся.

Тем не менее, эра дирижаблей кончилась.

Значит ли это, что настоящий полет, осуществляемый дирижаблем и обладающий свойством преодолевать время и Фатум, не удался? Не возобладал ли над судьбами изобретения тот же самый всесильный Рок, которому были подвластны даже сами греческие боги?

Ответ здесь – и да, и нет. Здесь, кажется, стоит вспомнить посмертную участь Геракла, описанную Гомером. Подвластен ли Року этот великий герой? Да, конечно. Объятый пламенем, подобно дирижаблю, в муках он распрощался с жизнью. Но вот что интересно. Гомер видит его посмертную участь сразу в двух вариантах – герой находится одновременно в Аиде – области Рока, и на небе, среди богов, – области райской, вневременной. Так что не будем торопиться утверждать, что легендарный капитан дирижабля Генрих Мати, например, геройски погиб в небе Англии, и этим все кончилось. Скажем так: нам неизвестно, где он сейчас и что с ним произошло, как и в случае с амазонками из «Врила».