banner banner banner
Матрос на мачте
Матрос на мачте
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Матрос на мачте

скачать книгу бесплатно

Потом я услышала тоненький голосок. Он мог принадлежать девочке лет десяти, но дело было не в этом. И даже не в том, откуда она здесь могла взяться. Дело было в самой песенке. Она пела без слов, но в ее голосе звучала радость и одновременно грусть, восторг и отчаяние, тревожный вопрос и сладкое умиротворение, похожее на то, когда ребенок вот-вот заснет и устраивается поудобнее. Все это звучало в голосе одновременно. Там были и другие чувства и оттенки, например восхищение, как это бывает, когда любуешься закатом солнца, или благоговение, когда встречаешься с огромной горой, увенчанной сияющей шапкой снега, и бескрайним небом над ней, и еще в голоске невидимой девочки слышался рев водопада и свист дракона, плач младенца и контральто певицы, стон мужчины во время оргазма и крик его подруги, шуршание листьев по осеннему парку и флейта музыканта. Теперь этот голосок уже нельзя было назвать тоненьким, хотя и так его тоже можно было назвать.

Я шла по коридору и заглядывала во все двери подряд, потому что я очень хотела найти ту, кто умеет так петь, если, конечно, это можно назвать пением, но ее нигде не было. Иногда мне казалось, что я ее вижу, и тогда белесая темнота в комнате, куда я заглядывала, начинала сгущаться, пульсировать, словно собираясь в кокон величиной с маленькую девочку, но потом к пению прибавлялся еще один звук, например удары скачущих копыт, и тогда кокон, брезжа золотистым светом, медленно таял. Но, прежде чем растаять, свет уже почти сгущался в фигурку девочки лет двенадцати, и можно было различить ее платьице, и кудрявую головку, и даже полуоткрытый в пении рот, хотя было ясно, что поет она не ртом, а всем своим телом. Что звук исходит из каждой клеточки ее свечения – из волос, из плеч, платья, ног. Скорее можно было представить, что это звуки образуют фигуру, а не фигура излучает их. Словно бы эти звуки, придя неизвестно откуда, решили здесь встретиться. Но встретиться просто так никому не удается.

Я имею в виду, чтобы произошла встреча, нужна ведь какая-то зацепка, ну например чтобы кто-то сказал: место встречи – метро «Маяковская», центр зала, или возле памятника Пушкину, или – мое тело. Место встречи – мое тело. Так говорят редко, хотя думают часто, но я все же такое слышала один раз, когда так сказали вслух. Я сама скажу вслух такое, чтобы меня услышал Шарманщик, если он так и не сумеет назначить мне место свидания. Я тогда скажу: вот я, вот наше место встречи. Я скажу, что этому меня научила светящаяся фигурка девочки, похожая на колокольчик или ангела. Потому что до того, как стать, она успела сказать своим собственным тихим голосом, который всегда есть у любого человека еще до его рождения: вот я. Встречайтесь. Все вещи и люди, которые хоть когда-нибудь были в мире, все животные и все голоса – видимые и невидимые. А поскольку она сказала это не какому-то определенному человеку и даже не нескольким людям, двоим или троим, а всему на свете, то все эти голоса и пришли на место встречи, которое она обозначила самой собой. Ей, наверное, было жутко и больно, пока они приходили поодиночке, потому что среди них были, конечно, и голоса демонов, и крики самоубийц, и погибающих женщин, и животных, но когда она выждала, вытерпела их приход, обливаясь слезами ужаса и сострадания, тогда они все соединились не в страшную и темную яму, полную отчаянных стонов и воплей, а в небеса ангелов и белых колокольчиков. А сама она стала как ангелы или белые колокольчики, о которых философ Владимир Соловьев писал в одном из последних своих стихотворений, что они пришли с неба, хотя и растут здесь, и никогда не уходят без того, чтобы не помочь.

И я стояла и смотрела на нее, как она собиралась из этих голосов в настоящую девочку, но каждый раз, уже почти что совсем собравшись и ожив, начинала расплываться снова, словно какого-то последнего звука ей все же не хватало для окончательной жизни.

Я видела, что она блаженна и полна радости, но никак не может при этом стать настоящей девочкой – из тех, которые рождаются, сосут материнскую грудь, потом ходят в садик, школу, потом влюбляются, потом делают первый аборт, выходят замуж, курят наркотики, потом идут в церковь и каются в наркотиках и абортах, рожают, седеют, сидят с внуками, болеют, делают операции и умирают в отделении для неизлечимо больных, откуда никто не выходит. Наверное, она не могла быть совсем блаженной и при этом собраться в девочку, а могла только витать рядом с живой девочкой, накануне ее, потому что живая девочка, наверное, не выдержала бы того, что выдержала девочка-колокольчик. Наверное, живая девочка не смогла бы, во-первых, впустить в себя такую тишину, чтобы тихий голос, который есть у нее еще до рождения, могли расслышать все вещи и голоса в мире – все животные, деревья, облака и рыбы, а ведь для того, чтобы они его услышали, в душе должна наступить такая тишина, что они не вытерпят себя отдельно от этой тишины и поэтому вдруг откликнутся и придут. А тишина для души бывает как смерть, и мало кто на нее может решиться из живых девочек. А во-вторых, ей, девочке-колокольчику, как будто не хватало одного голоса, единственного, того, что дополнил бы ее до нашей сумбурной и непонятной жизни, которая тем не менее настоящая и иногда даже, пускай редко, волшебная, – всего одного голоса недоставало, чтобы она примирилась с миром, где живем и умираем мы, и с тем, другим, недостающим голосом она бы могла войти в наш мир, а так, без него, она все время недовоплощалась и таяла.

И я подумала, что я могла бы быть этим голосом и что для этого мне надо сказать всего одно слово, все равно какое, и тогда эта девочка станет такой же, как я, теплой и всем видимой, и что от этого может измениться вся жизнь и в этом городе, и вообще во всех остальных городах, и везде. Люди перестанут убивать друг друга, соперничать и лгать. Дельфины вернутся в моря и океаны. Индейцы станут возрождать свою жизнь и заселять родной континент. И все, кто жил когда-то давно, а потом умер и был забыт всеми остальными людьми, обнаружат себя живущими на земле снова, причем не в боли, а в радости. И звезды снова превратятся в тех людей и животных, которыми они были когда-то. И я уже почти сказала это слово, и в этот миг внезапно даже поняла, как оно звучит и что оно значит, ощутила его шуршащий и ментоловый вкус на языке, словно глаз глубоководной рыбы или палец бога Марса, и его глубокую, белую, как ромашка у крыльца, тишину, но потом я подумала, что я делаю ошибку.

Зачем зазывать этот колокольчик в мир, куда она придет, а потом может пожалеть, а назад, скорее всего, пути не будет? Я подумала, зачем ей идти туда, где люди не понимают друг друга, каждый слышит только себя самого, где тебя то обманывают, то насилуют, а потом звонят и зовут замуж, причем те люди, которые тебе совсем не интересны, а тот, кого ты чувствуешь, что любишь, как я Шарманщика, пропал, и вместо него самого ты составляешь о нем историю из неоконченных рассказов, хотя однажды не выдержишь, разденешься догола, ляжешь ночью на пляже крестом и скажешь: место встречи – мое тело. Иди.

Рассказ постояльца Луки

А вернее, тетрадка, которую Лука подсунул однажды утром Арсении прямо под подушку, пока она еще спала и улыбалась во сне. Он стоял над ней, зачарованно глядя на эту улыбку, по которой как по радуге или мостку можно было пропутешествовать из этого мира в тот и в том тоже встретить ту же самую улыбающуюся во сне девушку, грезящую неизвестно о чем. Только здешний сновидческий правый уголок улыбки хотя и перетекал там в тот же рот, но перетекал через его левый уголок – мужской.

Постоял, посмотрел, подумал, зная, что и та девушка, у которой сердце справа, своим мостом-улыбкой связана со следующей Арсенией, хотя, возможно, ее будут звать немножко по-другому, скажем Аполлинарией, и у нее сердце будет снова слева, и на первый взгляд она будет больше походить на Арсению, чем вторая, но на самом деле нет ничего дальше отстоящего друг от друга, чем первая и третья Арсении. Можно сказать, что так играют сны, но если бы Лука так сказал, то только для простоты, потому что это были не сны, а варианты судьбы, которые существуют все сразу в некотором сложенном веере, вложенном в каждого человека между ребрами, но его почти никто не замечает. И если веер, вложенный между левыми ребрами, развернуть, как это бывает с колодой карт, то перед нами возникнут все возможные женские судьбы мира. Больше того. Они не просто возникнут как варианты, из которых один можно использовать, а от других, следовательно, отказаться, но как полноценные и все время строящие себя жизни, перетекающие одна в другую и вечно возвращающиеся к своему собственному началу. Некоторые из них в траектории и пульсации своей перестанут на время быть женскими и войдут в плоть и кровь мужчины, для того чтобы и вести мужскую, активно созидающую, оплодотворяющую и нападающую жизнь. Но они вернутся туда, откуда начались, – в Арсению. Потому что начало жизни – имя. От него можно уходить сколько угодно, и во всех направлениях сразу, и даже обратно во времени за вымершей алой римской розой или китайским единорогом с ногами козы, но имя как магнит все равно притянет тебя к тебе, потому что больше тебя нет нигде, как только в имени. Потому что ежели ты – все эти женщины и мужчины, то как тогда определить, которая из них на свете ты? Но все они есть в имени, которое собирает их, содержит и объединяет своей невидимой глазом сетью, словно зашедшую в нее серебряную стаю рыб. Конечно, дорогая девочка, вот ты сейчас спишь, а когда проснешься, будешь воображать, что многих женщин зовут Арсения, а все это разные люди. Но это не так. Арсения, как и другое имя, как и Адам, называет не одного человека, но сразу всех людей на свете, как и любое другое настоящее имя, а то, что много разных женщин под одним именем и они никогда не встречаются, то это тоже неправда. Я бы и дальше рассказывал тебе, красавица, чудесную явь про этих женщин, которые – одна женщина, но просто расположенная на разных этажах имени Арсения, и про наш мир, который мы проспали, но думаю, что ты меня еще не сможешь понять. Сам я понял это не со слов и не из рассказа, а заглядывая в глаза своей ненаглядной, своей желанной Мэб. Скажу только, что имя Арсения может быть плотным – красным, или чувственным – зеленым, или голубым – возвышенным, ну и так далее, включая все переходные оттенки, весь их калейдоскоп. Но есть одно – белое – имя, и оно – общее для всех. Оно-то всех и содержит в свободе и самоопределении. Поэтому спи, красавица, а когда проснешься, прочитай эту тетрадку профессора из Чикаго, слависта Ильи, который гостил у меня как-то и забыл здесь эти записи. Как-то ты упомянула ученого по имени Соловьев, философа кажется, так вот там о нем написаны интересные вещи. Я часть не понял, потому что последнее время вообще не охотник до чтения, но другую часть я не стал читать, а просто увидел. Думаю, тебе понравится девочка. А пока спи, детка, а я пойду за молоком. Слышишь – колокольчики, это козы спускаются с луга.

И Лука не удержался и поцеловал спящую в темя.

И вот что было в тетрадке помимо другого прочего.

«В судьбе философа есть несколько загадочных моментов, – писал славист Илья. – Во-первых, его смех, во-вторых, его способность видеть умерших и разговаривать с ними, и в-третьих, его бродяжничество. Сами по себе эти моменты не так уж и загадочны, хотя и назвать их рядовыми качествами, свойственными обыкновенному человеку, язык не повернется. Но в сочетании с другими отметинами судьбы они образуют послание. Под другими я подразумеваю три фактора: голубей, бильярдный стол и любовную связь с госпожой Софьей Мартыновой, восходящую прихотливым следом к убийству Лермонтова отцом ее мужа на Машуке и дальше – к предку поэта Томасу Лермонту. Тому самому полулегендарному шотландскому барду, которому феи показали свою волшебную страну, куда он потом вернулся навсегда.

Не вдаваясь в тонкости, заметим, что в каббалистических книгах, которые Соловьев изучал в Британском музее, при этом восторженно отзываясь об одной из них, по свидетельству доцента И. Янжула, в том смысле, что в любой ее строке больше мудрости, чем во всех философских трактатах Европы, основополагающей мыслью является та, что Тора (Пятикнижие Моисеево, входящее в состав Библии) была создана Богом еще до сотворения мира. И что именно из ее букв сотворен мир. То есть каждая буква Торы имеет воплощение в земном мире, будучи соединенной с миром неземным – Небом, вместилищем Красоты и Любви Бога, или, как его еще называют, раем. Из этого для Соловьева, попросту говоря, следовало, что область Неба и область земли едины, что они как бы приколочены друг к другу святыми буквами. Что каждая Божья буква соединяет землю и Небо в каком-то одном аспекте, не давая этим областям уйти одна от другой, размежеваться и отделиться, но перемешивая землю с Небом до неразличения, где небесное, а где земное, и таким образом каждая из букв, проводя небесное в земное, осуществляет на земле Царство Божие, земной рай. Во всяком случае, так задумано Богом. Но история красноречиво свидетельствует об обратном процессе, о том, что Небо и земля, красота небесная и красота земная все больше и больше отдаляются друг от друга, как, скажем, сносившаяся подметка, которая начинает постепенно отдираться от ботинка с того края, где плохо вбит гвоздь. Совершенно ясно, что одна из букв-слов вселенского алфавита на сегодняшний день либо не закреплена как следует, либо утрачена. И вот тут-то начинается главное.

Философ Соловьев в один прекрасный день (или в ненастную ночь, неважно!) открыл следующее. Он понял, что утраченная буква космического алфавита не может существовать сама по себе, но по замыслу Творца (о котором здесь не место распространяться подробно) обречена время от времени воплощаться в какого-то одного из живущих на земле человека. И если человек умирает, то она незамедлительно желает обрести для себя новую плоть и перейти в душу и тело другого человека. Не находя такового, она может долго бродить по земле и присматриваться к людям самых разных времен и континентов, уподобляясь призрачному страннику, Агасферу, Вечному Жиду, Бутадеусу, наделенному бессмертием лишь для того, чтобы однажды он смог встретить Христа и стать с ним одним.

Тайная буква эта обладает бесконечной силой и мощью, какой обладает, скажем, замковый камень готического свода, – вынь его, и постройка рассыплется. Потому-то «вынутый камень», тайная буква, и не может покинуть мира, но кочует из одной души в другую, ибо, покинув мир, она обрекает его на более или менее быстрое разрушение. Но вернуть себе первоначальную райскую мощь, которая способна снова возвратить Небо с его гармонией, бессмертием и радостью на землю, как это было в начале, она может лишь в том случае, если человек осознает ее в самом себе как свою миссию и часть собственного имени. Это первое. А второе – это условие, что человек, осознавший в себе присутствие чудесной буквы, встроится своей судьбой-буквой в остальное повествование мира, в остальные его слова не абы как, но сделает это в нужном месте и в нужное время, не нарушая, не насилуя и не перевирая своей судьбой и своим своеволием божественного повествования. (Не забудем при этом, что божественное повествование сильно отличается от людского. И что встроенность в первое зачастую совершенно противоречит факту и правилам встроенности во второе.)

Владимир Сергеевич Соловев рано ощутил свое великое предназначение – воплотить в себе букву космического алфавита, стать гвоздем, вновь соединившим оторвавшуюся подошву земли от Неба. И если сначала он лишь интуитивно чувствовал свое призвание, лишь, так сказать, нащупывал его предварительные контуры, то после трех свиданий с Софией Премудростью, просветившей и благословившей своего философа и возлюбленного, его миссия стала для него несомненна. Ибо никакой мужчина не может почувствовать и сотворить свою судьбу без Софии-невесты.

Что же касается бильярда, то вот в чем тут дело. Философ, как мы знаем, поехал умирать в Узкое, имение, принадлежащее его другу графу Трубецкому. Там он и скончался. Позже в здании разместился санаторий Академии наук, и в комнате, где Владимир Соловев провел свои последние дни и умер, устроили бильярд. Стук шаров, запах дыма и реплики игроков до сих пор витают над тем местом, где более подобало бы царить благоговейной тишине или пению ангелов.

Заметим также, что к концу жизни Соловьев стал слепнуть. Это делает возможным уподобление его судьбы всем тем, кто, не довольствуясь грубым земным восприятием, избрал для себя зрение более тонкое – зрение духа. Среди них можно назвать таких знаменитых персонажей, как библейский Исаак, Гомер, Мильтон или Тиресий, а также Эдип или его двойник – герой одной пьесы театра Но, старый самурай, потерявший зрение, к которому в конце его жизни приходит дочь, вопрошая слепого воина о его судьбе. Ибо священная слепота начинается с иного видения, непохожего на обычное, людское».

Недостающий голос алфавита

«Он всегда чувствуется, – писал дальше в своей истрепанной тетрадке Илья-славист из Чикаго. Вернее, он чувствуется как отсутствие. Он, этот утраченный голос, должен быть найден, если мы хотим, чтобы симфония голосов и смыслов, букв и знаков замкнулась и на землю пришел рай. Но отыскать этот голос-голосок мне представляется невозможным, потому что, если с В. С. и буквой, которую он воплощает, в общих чертах все ясно (см. Павича, который писал о Мировом Алфавите в своем «Словаре», хотя и отождествлял его со снами, или Гессе с его «Игрой»), то с голосом ничего не ясно. Одним словом, эти таинственные буквы должны быть произнесены все, и для этого необходимо множество голосов. И в истории людей были моменты, когда казалось – вот-вот придет царство гармонии, но всегда не хватало одного голоска, одной нотки – всегда одного-единственного тоненького голосочка. Пустяка, можно сказать, но его не хватало всегда. Этот голосочек словно вынут из мира, и потому Лаплас напрасно пытался найти гармонию в устройстве космоса, счисляя угловые скорости планет для того, чтобы свести их последовательность к совершенству, или, как это пытались древние, – к божественной гармонии интервалов и звуков.

Почти все сошлось у Лапласа, но голоска не хватило, не хватило дыхания с картавой красной и гласной буковкой, пропетой над этими ходящими по небу живыми звездами для того, чтобы их орбиты и скорости выпрямились в один золотой закон, в гармоническую формулу и стали совершенными. Всегда и везде в мироздании и душе присутствует небольшая гнильца, занимающая как раз то самое неотъемлемое и неотменяемое место, где должен был бы прозвучать этот голосок».

«Так где же его искать? – восклицает наш славист, живущий в Чикаго, почти что в сердцах. – Не за бюстгальтером же девчонки и не во флаконе из-под “Булгари”! Не на небе же, где ангелы поют, скорее всего, согласно, и именно этого земного голоска им недостает. Не на дне, наконец, бутылки “Уайт хорс”! Не в своей же голове или душе, хотя как знать. Но нет, это должен быть неожиданный голосок и неожиданное место, где он находится. Скорее всего, прямо под носом, но мы, как всегда, его не замечаем…»

Далее славист возвращается к Владимиру Соловьеву и пишет: «Тот факт, что стоило лишь Владимиру Сергеевичу Соловьеву поселиться в гостинице, как через полчаса после его въезда карниз белел от десятков слетевшихся к окну голубей, а некоторые из них стучались в стекло, словно пытаясь влететь в комнату, хорошо известен. И что дети называли его Боженька, тоже. Меньше известно, что он всю жизнь не расставался с японским веером, который, скорее всего, приобрел в Лондоне. Еще реже говорят о том, что последняя его возлюбленная была не только хороша собой, но и напоминала лицом и движениями японку, что (учитывая “слепую” перекличку сюжета жизни философа с японской классической пьесой из репертуара театра Но) уже наводит на размышления о таинственных совпадениях, которые могут иметь место лишь в том случае, если их организовало тайное слово, буква, управлявшая его жизнью. Ведь все эти совпадения и странности можно рассматривать как иероглифическое письмо его жизни, которое осуществляет сочетания не только во временной последовательности, как это происходит в письме линейном, но еще и более сложным и одновременно простым способом. Потому что каждый иероглиф сцепляется не только с последующим, но и с параллельным, а тот осуществляет ту же операцию по отношению ко всем другим. Таким образом, жизнь, образуя иероглифическое поле, накапливая бесконечные смыслы и учитывая участие в этом поле голоса самого человека, способна осуществлять как бы смысловые электрические разряды вдоль этого поля, покрытого иероглифами “голубя” и “Японии”, “Софии” и “окна гостиницы” и так далее. Эти разряды, похожие на рисунок молнии в темном августовском небе, могут полосовать поле жизни плеткой, образовывать изящный женский профиль или повторить очерк придорожного облетевшего куста, и все для того только, чтобы выявить и осуществить Букву.

Если открыть Апокалипсис – книгу Откровения святого Иоанна, то мы найдем в ней сведения об отождествлении Христа с Алфавитом. Я есмь альфа и омега, говорит грозный Христос Апокалипсиса, Первый и Последний. И повторяет четыре (!) раза эти слова в таинственной книге, повествующей о судьбах людских и о конце света. Уподобление Бога этим двум буквам звучит на фоне катаклизмов, катастроф, падения звезды Полынь и нисхождения Нового Иерусалима с неба на землю. Но если Христос называет себя первой буквой греческого алфавита и последней его буквой, то было бы смешно предположить, что остальные буквы при этом не учитываются. Конечно же, имеет место полное отождествление себя со всем алфавитом, из которого, заметим, не только собираются все на свете слова, но и сам свет (Вселенная), само Творение возникли благодаря довременному наличию этого Алфавита.

Но, спросим себя, неужели Иоанн (или другой еврей – автор Апокалипсиса, сочиненного на Патмосе примерно в 60-е годы н. э.) мыслил по-гречески и имел в виду греческий алфавит? Конечно же нет. Ибо есть один только алфавит, упоминание которого уместно в Откровении, – алфавит еврейский. А следовательно, речь пойдет о 22 буквах, первая из который алеф, а последняя тав. И если мы хотим хоть что-то понять о Главной Букве Соловьева, то нам надо иметь это в виду. И тогда я предлагаю вам проделать простую операцию, ту саму, что проделал я. Я выписал символику только одного алефа, применяя ее, так сказать, к жизни великого философа, причем исходя не из обыкновенного его, алефа, символического буквенного значения – “Бык”, “Плуг”, а следуя дальше, хотя уже ясно, что и жертвенный бык, и взрыхляющий для нового рождения землю плуг имеют непосредственное отношение к жизни Соловьева, отдавшего себя в жертву Христова труда в России (его последние в жизни слова “Тяжела ты, работа Господня…”) и взрыхлившего умственную почву России для нового Богословия. Но я, не ограничиваясь лишь прямыми буквенными соответствиями, отыскал также положение алефа на Древе Жизни, духовной карте иудейской каббалы, и, подставив на это место соответствующий аркан Таро “Дурак”, извлек на свет, благодаря этому простому действию, следующую символику алефа: веер (как магическое орудие японского происхождения, а также египетский веер, оживляющий мертвых), голубь, крокодил, двое обнявшихся голых детей, бабочка и Солнце.

Про веер я размышлял буквально накануне проделанной операции – тот самый, с рисунком красного дракона, купленный философом в Лондоне перед путешествием в Египет, про голубей на карнизе свидетельствуют все знавшие Соловьева, а что касается Солнца, то достаточно вспомнить знаменитое стихотворение философа, которое кончается следующими строками:

Смерть и Время царят на земле.
Ты владыками их не зови.
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь Солнце Любви.

Крокодил же – огромной силы египетский символ творчества. В наследие В. С. оставил нам 22 (по числу, кстати, еврейских букв) тома несравненных сочинений, написанных неизвестно где и когда, потому что ни времени, ни места для создания такого колоссального труда у философа в реальной жизни не было.

И еще.

На Древе Жизни именно алеф с его голубями и веерами знаменует канал, соединяющий Божий Венец Кетер (Бога) с Премудростью Софией, возлюбленной философа, непорочной Девой, назначившей ему свидание недалеко от пирамид в пустыне под Каиром. И если буква философа – алеф, то неудивительно, что миссией этого выдающегося и таинственного человека стало соединение в своем теле и душе несказанного Бога и постижимой им Софии, давшей Владимиру Сергеевичу возможность лицезреть себя воочию несколько раз в жизни, в особенности же во время египетского его путешествия.

Число души его, родившегося 16 января 1853 года, если считать по новому стилю, дает двойку, что соответствует на Древе Жизни второй сфире Хокма – Премудрости Божией Софии.

Как говорится, sapienti satis.

И два слова в придачу. Фигура, с которой каждый раз начинается бильярдная игра в комнате, где летом 1900 года скончался выдающийся русский философ, называется «Пирамида», отсылая и читателя и комнату со всеми ее игроками и шарами к месту встречи Владимира Соловьева и Софии, расположенному неподалеку от усыпальниц фараонов. И ежели бильярдная пирамида, содержащая в себе, как в зерне, завязь всей дальнейшей игры, разбивается мгновенно, то пирамида Хеопса разрушается тысячелетиями, вовлекая в свой распад конструкции и сюжеты мирового значения, включая и выходящую за рамки земного повествования историю любви русского философа и Вечной Женственности».

Менины инфанты

В ту ночь на цементном заводе я поняла одну простую вещь, что мы рождаемся из звуков собственного голоса. Как только эти звуки и этот голос впервые прозвучат, так мы сразу и рождаемся. Эти звуки живут раньше нас, а вернее говоря, мы и есть эти звуки, еще до обыкновенного нашего рождения. Вот как, например, сейчас я закрываю глаза и слышу, как летит в темноте невидимый жук, и я понимаю, что он находится в середине своего медового гуденья, он в него словно одет. Потому что сначала было гуденье, а потом оно сгустилось в жука. И уже только тогда стало его коричневыми, как орех, доспехами, тонкими крылышками, месящими ночной воздух с медовым жужжаньем, и лапками, во время полета прижатыми к брюшку.

Когда я стала внимательно смотреть на ту девочку в лунном свете, я увидела, как она рождается, потому что это происходило у меня прямо на глазах. Когда звуки и голоса меняли тональность, загустевали, она начинала переливаться цветами и набирать плотность, сгущаться. Причем не было границы между голосами и этой маленькой девочкой – одно переходило в другое без пауз и зазора. Она стояла в воздухе как полупрозрачное веретено или сигара, и ее окружал лунный свет и всякие голоса, которые то сжимали ее, то развертывали, и от этого я то видела ее лицо, то не видела, когда оно растворялось. И еще я поняла тогда, что кто-то из нас рождается из звуков собственного голоса, выходя из них на свет, словно разверзая материнскую утробу, истекающую светом, а кто-то – из чужого. Потому что среди нас большинство еще не родились по-настоящему, из звуков своего собственного голоса, но они пока что поддерживают свою жизнь, рождаясь каждый день из звуков чужих голосов, которых они не понимают, но охотно их слушаются. Такие люди еще не стали собой. Их можно сравнить с куклами, которыми управляет механик, дергая их за ниточки, только здесь вместо ниточек – голоса и слова другого человека, не обязательно доброго.

Таких людей я называю нерожденными, хотя внешне они ничем не отличаются от рожденных. Они могут быть домохозяйками, секс-символами, президентами и даже философами, но они все равно при этом нерожденные. Из нерожденных состоят армии и правительства, большинство героев телевидения, шоу-бизнеса и кино. А поскольку они не рождены, они после смерти не могут дальше быть – просто рассыпаются в пудру. Они и при жизни пудра, мыльные пузыри, но склеенные голосами кукольников. Причем почти никто из них об этом не догадывается. Они любят своих мужчин, красят утром губы, сбривают волосы на теле, учат молодежь жить с экрана MTV, поют и прыгают, но на самом деле их фактически нет. Вот если бы эта лунная девочка воплотилась полностью, они бы все увидели, что им тоже надо срочно становиться настоящими людьми, потому что теперь у них была бы такая возможность – жить. А жить – это… это… когда тебе так хорошо, что и жук, и звезда, и даже все эти нерожденные – все это ты, и тебе от этого хочется запеть, или запрыгать, или угостить какую-нибудь бабушку в жуткой обвисшей шляпе с цветочками мороженным в кафе, или лучше шоколадом, потому что мороженного они боятся, они боятся простудиться. Они вообще всего боятся – и бабушки, и те, с MTV.

Вот, например, тот, кому тысяча девчонок из зала визжит до истерики, он пляшет на сцене и поет, а в глазах у него почти что ужас: а то ли я делаю? а не выгонят ли меня, чего доброго, прямо сейчас со сцены? И от этого лицо у него очень глупое, но из зала этого выражения почти не видно и на экране тоже, хотя на экране легче его различить. Но я знаю, о чем говорю.

Потому что они – все эти суперзвезды – часто приходят к нам домой, к отцу в гости, и болтают на разные темы. Ничего не видела гаже. Сначала это было даже интересно, все эти их разговоры про то, как их все обожают и какие их фанатки идиотки, и все их анекдоты, и кто какой заключил контракт, а потом меня стало просто тошнить от их глупости, выпендрежа и страха, того, что вдруг он или она сейчас сделают что-то не то и ему скажут правду, ну например, что он (или она) – ничтожество. Они все очень боятся оказаться ничтожествами, хотя на самом деле знают, что так оно и есть, просто не верят, что им это когда-нибудь кто-то скажет всерьез, потому что это уже осталось в прошлом. Но бывает, что и говорят. Отец мой им, конечно, такого никогда не скажет, потому что это его работа, но их менеджеры бывает что сгоряча и говорят.

Так вот всю ночь я ходила по заводу за той девочкой – я решила, что если уж она так и не родится до конца, то я хотя бы разгляжу ее получше. И вот наконец разглядела. Это было как вспышка, когда перегорает лампочка, – хлопок, свет и темнота, а предметы какое-то время стоят в глазах. И в тот момент, когда я увидела ее лицо при вспышке, я поняла, что она – это я. Я увидела свое собственное лицо. И мне сразу же стало ясно, что так и должно было быть с самого начала, потому что, может быть, в этот момент я с ее помощью в ней и родилась по-настоящему.

Вернее, если это и была я, то я родилась со своей собственной помощью, я сама себе стала как мама и богородица. Я родилась из звуков, в которые она (я) была до этого одета, потому что именно так все устроено. Это устроено, как… как… ну «Менины». Да, как картина Веласкеса. Такой испанский художник, кажется XVII века, не помню точно. На ней, на картине, изображена инфанта Маргарита в платье, похожем на перламутровую бабочку или белого конька, на котором она же и едет, и еще ее фрейлины, и карлица, и собака, и сам художник, который в это время стоит за мольбертом и вглядывается в вас.

И может показаться, что в этом и был его расчет, что он написал такую непривычную картину, стоя в которой он изображает на картине вас – зрителя. Ну оригинально, скажем, поменял порядок вещей: сам он, художник, – на холсте, а вы – натурщик, но не изображенный, а разглядываемый им с холста и при этом живой. Но это еще не все. Вся фишка в том, что он не вас разглядывает, а королевскую чету, которую он в это же самое время и изображает на своей повернутой к нему огромной картине. А понятным это становится, потому что они – король и королева – отражаются в зеркале за его спиной. Зеркало довольно-таки далеко, и не сразу видишь, что это – зеркало и что в нем изображение тех, кого он сейчас пишет, но постепенно об этом догадываешься, особенно если посмотришь подольше. Поэтому там, где стоите вы, на самом деле стоят король и королева. То есть, с одной стороны, стоя перед картиной, вы автоматически превращаетесь в короля и королеву, в ту самую пару, которую разглядывает художник, а с другой – непонятно, видит ли он на самом деле только короля и королеву, а вас не замечает, или он и вас к тому же видит. А если он и вас видит, то тогда это место, где вы стоите, обладает магическим свойством содержать в себе массу вещей – вас, короля, королеву и взгляд самого художника, в вас троих уткнувшийся. Причем возникает еще один вопрос: если он пишет то место, где все вы собрались, то, значит, на картине, которую он пишет, должно быть и ваше изображение. И не только ваше, а любого, кто станет эту картину рассматривать, – всех зрителей, которые когда-либо на нее посмотрели хоть раз. Проще говоря, в возможности, – всех людей мира. Это место, которое он изображает – заключило в себе всех людей мира. Но, в отличие от короля и королевы, в зеркале их не видно, потому что их видит только сам художник, ну и еще те, кто изнутри картины посмотрит на картину внутри картины – ту, которая повернута изображением не к вам, а к художнику. То есть, я хочу сказать, что это не совсем физическое измерение – то место, где все мы с вами, зрителями, стоим. Хотя бы потому, что в этом месте может уместиться хоть миллион человек, хоть миллиард – это неважно, какое количество – можно приписывать нули до бесконечности. Я все это не из головы сочинила, а однажды просто увидела. Отец считает, что я вундеркинд и математический гений, но, честно говоря, у меня с математикой нелады, просто некоторые вещи надо увидеть, вот и все. Для этого не нужно быть гением.

Так вот той ночью на заводе все происходило примерно так, как на картине Веласкеса. Только вместо света работал звук – голоса, которые я слышала и из которых рождалась девочка-колокольчик, которая оказалась мной. Но, как и у Веласкеса, она оказалась не только мной, а любым, кто бы встал на мое место и посмотрел на нее. Любым – слушателем (вместо зрителя у Веласкеса). И если бы на мое место встал миллиард человек, то, во-первых, мы бы все уместились, потому что не обязательно туда вставать одновременно, можно и по очереди, и всем времени хватит, главное ? то, что она всех нас видит одновременно – и тех, кто встал раньше, и тех, кто позже.

А во-вторых, весь этот миллиард увидел бы, что эта девочка и есть каждый из них, рожденный заново, теперь уже по-настоящему. И что теперь он может прожить свою собственную жизнь, а не чужую. И увидеть те деревья, звезды и людей, каких до этого никогда не видел, а теперь увидит, потому что он теперь – другой, истинный. Мне кто-то говорил, что в Библии много написано о втором рождении, но я сейчас не очень хорошо помню, где именно. Кажется, про это говорил Христос одному из главных фарисеев, когда тот пришел к нему ночью. Но это неважно, куда прийти – к Христу или девочке-колокольчику. Важно прийти в такое место, где тебе можно родиться снова. Может, и девочки-колокольчика там не будет. Может, там будет просто пляж или ветка с бабочкой. Главное, что ты пришла к себе. К той, которая тебя всегда ждет. Главное, что на тебя смотрят.

Под утро девочка свернулась, вошла в матку и заново изверглась из нее. Красную и скрюченную, ее прихватили щипцами и бросили в ведро, стоящее тут же, в операционной. Потом я заснула.

Меня разбудил звонок сотового, звонила Светка – моя московская подружка. «Мне сказали твои, что ты здесь, – щебетала она жизнерадостно, как будто было не шесть утра, а день в разгаре. – Я тебе позвонила в Москву, а они говорят, что ты уехала. А я спрашиваю, куда. А они говорят, в С. А., я говорю, вот это да! Я говорю, я сама в С. А., значит, говорю, сейчас я ей перезвоню. Слушай, они просили, чтобы ты им позвонила. Они сказали, обязательно. Они просили, чтобы я не забыла и передала, чтобы ты обязательно им позвонила. Ты здесь с кем? с мальчиком? Поехали сегодня на яхту, ладно? Там они все попадают, когда узнают, кто у тебя отец. Хорошие ребята – почти все из Москвы. Там еще этот будет, ну как его… Ну да ты знаешь. Прикольный мужик… У которого фанатка трусы украла. Он, кстати, мне говорил, что с твоим отцом мечтает познакомиться. Эй, ты меня слышишь? Ты что там делаешь, заснула?» «Ага, – говорю я, – сплю». «Просыпайся, – говорит Светка. – Так ты всю жизнь проспишь. Я тебя жду», – и она назвала какой-то ресторан, из тех, что работают круглые сутки. Сказала, что клевое место: «Приедешь?» «А как же, – говорю я, – ясно, приеду». Самое смешное, что я действительно слезла с подоконника и потащилась в город. Оглянулась напоследок на подоконник, увидела рукавицу, которую ночью подложила под голову, – вот ведь, чуть не забыла! – засунула за пояс и пошла. Смешно, правда? Ни минуты покоя! Не жизнь, а сплошной праздник.

Светка

– Привет, Светка! – сказала я.

Светка была очень красивой, в школе считалась первой красавицей, а сейчас она еще загорела и светлые волосы выцвели. Она стояла на веранде ресторана в шортах – высокая, светлоглазая – и делала вид, что не замечает, как на нее заглядываются. А заглядывались сильно, некоторые машины даже притормаживали. Не все, но многие. В основном эти лакированные грузовики для шпаны – джипы. Вот бы никогда в такой не села, ни за что на свете! А Светка, наверное, могла бы. Я любила Светку за то, что она не усложняла. Она была легкой, отходчивой, смешливой. Я вправду ее любила.

Напротив нашей веранды на фоне моря торчали пальмы, а за ними – разноцветные флаги в честь парусной регаты, и было слышно, как они начинали вяло похлопывать, когда налетал ветер. Тихо играла музыка, и певица пела щедрым басом. Кажется, Анастасия. Так себе музыка, но не самое худшее.

– Что это у тебя? – спросила Светка, когда мы сели за столик.

– Это?

– Что за рукавица?

– А, рукавица. Так, подарили.

– Кто? Твой мальчик? Покажи.

Но я не стала показывать Светке рукавицу со светом внутри, а засунула ее за пояс своих драных джинсов.

– Не хочешь, не показывай, – согласилась Светка и кивнула головой. Она ела спайс-суши с лососем, а я заказала чашку кофе и рогалик. Было хорошо сидеть на веранде и чувствовать, как прохладный утренний бриз забирается в волосы и гладит щеки. Правда, на столе от него все разлеталось – пепел от Светкиной сигареты, салфетки и деньги, которые мы положили под блюдце, но так было только веселее.

– А меня чуть не изнасиловали.

Светка поперхнулась.

– Рассказывай, – сказала она мрачно.

– Да и рассказывать-то нечего. Пошла в гости, в гостиницу, а там они стали ко мне приставать. А потом я убежала.

– Суки! – сказала Светка. – Вот, блин, суки! Стрелять таких надо. Прямо при рождении. Как собак. Номер комнаты запомнила?

– Нет, не запомнила.

– Ну хоть этаж?

– Знаешь, Светка, я, по-моему, и гостиницу не запомнила. Помню, что там был фонтан. С рыбками.

– Ну да ты совсем сумасшедшая, – сказала Светка. – Таких, как ты, надо выгуливать на Елисейских Полях с гувернером. Пока безмятежность не выветрится.

– Сейчас нет гувернеров. И Полей тоже практически не осталось – муляж.

– Значит, тебя надо выгуливать с муляжом гувернера, – внезапно захихикала Светка. – С имитатором гувернера. – Тут она вдруг спохватилась и посмотрела на меня виновато.

– Ох, прости.

– Ничего, – сказала я. – Если ты думаешь, что я расстроилась или там какую-нибудь эмоциональную травму получила, то ничего такого не было. Я на них даже и не обиделась. Они же не виноваты, что я обозналась.

– Милые, бедные мальчики. Пойди к ним, попроси прощения. Сколько их было?

– Двое.

– А я бы все равно в милицию заявила.

– Не смеши меня.

Светка задумалась, наморщив лоб и слепо тыкая сигарету в пепельницу.

– Ты сказала – обозналась? – наконец сообразила она.

Она всегда ловит. Бывает, не сразу, но в конце концов ловит. Это потому, что ей не все равно. Многим все равно, а ей нет. Правда-правда, ей действительно не все равно, изнасиловали тебя или нет. Некоторым тоже вроде не все равно, но им не все равно, потому что тут есть о чем поговорить и чего можно боятся самой, а Светке не все равно, что с тобой случилось, большая редкость в наше неспокойное время, хи-хи. – А ты кого-то искала?

– Ну…

– Кого?

– Я сама не очень понимаю.

– По интернету познакомились?

– Нет. Кажется, мы и раньше были знакомы, только я забыла…

Светка напряглась.

– Как это забыла? Как такое можно забыть?

– Ну…

Я не очень хорошо знала, что я ей сейчас скажу. Не рассказывать же ей, в конце концов, с самого начала всю эту запутанную историю, начиная с того, как я посмотрела спектакль про Казанову, а потом грохнулась на катке и как из бедной девичьей головки в результате падения вылетел целый блок памяти. В это время на улице хлопнула дверь автомобиля, и, пока я соображала, что же такое наплести Светке, к нам подошел смуглый мужчина лет тридцати, одетый в светлые брюки и в голубую футболку «Дольче-Габбана».

– Доброе утро, девочки!

– Привет, Руслан, – сказала ему Светка, не отрывая от меня глаз. – Ты погоди немного, мы разговариваем. У нас важный разговор.

Руслан молча кивнул и направился к стойке. Там он сел и закурил сигару – я видела. Специально проследила, уж очень у него был чопорный вид – не кавказец, а прямо сэр Джон-Джон из Кембриджа.

– Ладно, не хочешь говорить сейчас, потом как-нибудь расскажешь, – после паузы сказала Светка. – Она, видимо, поняла, что из меня больше пока ничего не вытянешь. – Ну тогда давай поедем. Нас яхта, блин, ждет.

Мы расплатились, вышли на улицу, и Руслан повез нас к причалу. Смешно сказать – проехали мы всего метров пятьсот, но зато с каким комфортом! Вот ведь, только что зарекалась садиться в эти самые джипы, а села как миленькая, не дрогнула, даже с удовольствием села. Со мной всегда так. Стоит только кого-нибудь осудить, и сразу оказываюсь на его месте. Руслан мне понравился. Он был чеченец, хотя всю жизнь прожил сначала в Сибири, а потом в Москве. Даже окончил МГУ, юридический, естественно. Это мне Светка поведала. Понравился он мне, потому что молчал и еще потому что включил музыку с Фрэнком Синатрой – главным мафиози. Но пел он замечательно. Strangers in the night – мою любимую.

На причале я стала озираться в поисках судна. Я думала, что нас приглашают на настоящую яхту – с парусами, мачтами, веревочными лестницами, но ничего этого не было видно.

– Паруса? – Руслан внимательно смотрел на меня. Он, кажется, огорчился. – С парусами пока не выйдет, – медленно сказал он. – Может быть, завтра. Давайте, я вам позвоню завтра, и будут паруса.

Светка шепнула ему что-то на ухо. Он кивнул головой.

– Я большой поклонник вашего отца, – сказал он мне. – Сразу видно, что вы из хорошей семьи.

Фраза прозвучала высокопарно, и я еще подумала, что о семьях в привычном смысле в наше время можно говорить лишь с лицами кавказской национальности, а впрочем, и у них тоже непонятно, где кончается обычная семья и начинается «крестная». Ничего сейчас про это непонятно. Ни у нас, ни у них. Мне вообще в последнее время ни про что непонятно. Тебя зовут на яхту, ты думаешь, что будут паруса, а никаких парусов не оказывается, а стоит просто трехэтажный белый, как ментоловая жвачка, корабль со стеклами, пестрыми шезлонгами на палубе, тихой музыкой с мачты и загорелой компанией молодых людей. Я чуть не заплакала с досады.

– Глупая, – сказала Светка. – Все яхты теперь такие. Самый писк!

– Не все, – сказала я, – не все.