banner banner banner
Конец Большого Юлиуса
Конец Большого Юлиуса
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Конец Большого Юлиуса

скачать книгу бесплатно

Моему отцу бар понравился. Мать в семье голоса не имела, она, как всегда, боялась, что в одну из поездок отец встретит еще более незлобивую, любящую женщину, чем она, и бросит нас. Со времени прихода немцев она находилась в состоянии непрерывного страха за меня, потому что в городе упорно держался слух, что немцы заберут всех девушек: самых красивых пошлют в бар, остальных – на работу в Германию. Как всякая мать, она считала меня красивой и боялась. Кроме того, перед приходом немцев во время бомбежки маму контузило, и она иногда вела себя странно. Она умерла хорошо. Вышла за щепками во двор, присела на крыльцо, сказала: “Машенька, отец…” – и умерла, говорили, от разрыва сердца.

Мне было тогда четырнадцать лет. Школа закрылась, я отсиживалась дома. Отца мобилизовали возить немецкие грузы. Однажды он выпил лишнее, что-то перепутал и нагрубил немцу. Случилось это во дворе автобазы, при народе. Отца раздели и выпороли на глазах у толпы.

Всю ночь отца колотило от боли и злости. К нему зашел товарищ. Он убеждал, что отец отделался даром, немцы за меньшее расстреливали. Отец бился головой о спинку кровати и ругался страшными словами. Под утро он выпил всю водку, оставшуюся в доме, и сказал мне:

– Я, дочка, конечно, не сахар. Но холуем не был и не стану! Я ухожу в одно место, в лес, где люди посвободнее живут, а ты царапайся сама, как можешь. Прибейся к тете Поле и живи, она добрая.

Теперь я понимаю, он был лишен отцовских чувств. Я связывала его, и он, не задумываясь, бросил меня, как котенка, на добрых людей. Тогда я очень обижалась, плакала и представляла себе, как мы с ним опять встретимся и я ему все выскажу. Позже мне рассказали, что он погиб в партизанском отряде, в первом бою, схватившись врукопашную с гитлеровцами.

Да… отец ушел в лес, а я меняла вещи на картошку и вечерами сидела без огня, потому что «на огонек» заходили гитлеровцы.

У меня был знакомый мальчик Гена Волков… Он учился в школе классом старше, не боялся купаться под мостом, где было самое сильное течение, и сам выдумывал длинные истории о приключениях разных людей, и они мне казались лучше всяких книг. Мы дружили, и я с некоторых пор стала замечать, что у Гены появился от меня секрет. Я догадывалась, в чем дело: партизаны осмелели в нашем районе, и гитлеровцы по вечерам боялись нос на улицу показывать, а начальство у них разъезжало только в бронированных машинах. Я сказала как-то: «Гена, неужели ты меня не возьмешь помогать партизанам?» Он объяснил, что помочь мне не может, сам только помогает кое-кому, да и потом он сказал, что я в такие дела не гожусь, характер у меня очень мягкий. Ну что ж, я постеснялась настаивать, хотя мне очень хотелось помогать партизанам.

Вскоре я попала в облаву на рынке. В комендатуре немец во время обыска обошелся со мной нахально, и я вцепилась ему ногтями в лицо. Полгода меня держали в тюрьме на Забродинке, в подвале, где гнилая вода стояла почти до колен. Среди заключенных был один дедушка из поселка, Федор Иванович. Гитлеровцы забрали его на огородах, он прошлогоднюю картошку копал, ну они и посекли старика лопатой. Раны у Федора Ивановича не заживали, перевязывать было нечем, а умирать старику не хотелось. Очень он просил по ночам с ним разговаривать, только у нас заключенные были тяжелые, все больше смертники, и люди не хотели бередить себя разговорами, молчали и ждали либо случая бежать, либо своего часа. А еще, конечно, запах шел тяжелый от дедушки, и сидеть с ним рядом было невозможно. Но я вскоре привыкла, раны ему обчищала, переворачивала раза три в день, чтоб тело не мертвело. А по ночам он мне свою жизнь рассказывал. Он работал театральным парикмахером и много видел интересного…

При гестапо был отдел по борьбе с партизанами, и в этом проклятом отделе находился русский, по прозванию Жаба; фамилии его никто не знал.

Что сказать вам об этом человеке? С девяти утра до часу дня он допрашивал. Потом обедал и спал. Вечером играл на бильярде в баре и там же напивался к трем часам утра. Солдат-порученец привозил его домой замертво.

Жабу в городе ненавидели страшной ненавистью и несколько раз пытались убить, только он, как зверь, чуял покушение и уходил с опасного места в самую последнюю минуту.

Он был не просто жестоким человеком. Ведь, товарищ Соловьев, даже у самого жестокого имеется своя, пусть мерзкая, но логика – злится и мучает. Жаба никогда не злился. Он мучил спокойно и по какому-то одному ему понятному выбору. Бывало арестует человека, который и близко к партизанам не подходил, иногда даже прохвоста какого-нибудь выглядит и, не торопясь, потихонечку замучает на допросах. Даже сами гитлеровцы не любили его и боялись, ходили слухи, что он никому из них не подчинен и связан с каким-то очень высоким начальством.

Вот так ни с того ни с сего замучил дедушку Федора Ивановича. А потом вызвал меня. Внешне каков он был? Хорошо, я вам его опишу. Почему он оставил меня в живых? До сих пор не понимаю. А оставил. Даже из тюрьмы велел выбросить.

Меня привели к нему рано утром, часов около девяти. Охрана ушла, на его допросах никто никогда не присутствовал. В кабинете были серые стены и сильно пахло карболкой, табаком и спиртным перегаром – могильный запах. Посередине кабинета стоял человек лет тридцати шести, высокий, худой, жилистый, с очень широкими плечами и узкими бедрами. Может быть, он был пьян, может, болен, только глаза у него были бесцветные и почти не отражали света. Брови, густые, светлые, сходились на переносице, и от них тянулся к губам тонкий, длинный нос с плоским мясистым кончиком. Он стоял, обхватив себя за плечи руками, и трусился мелко-мелко, – видно, его крепко знобило.

Он долго меня не замечал, а когда от напряжения у меня в ко – ленке косточка хрустнула, дернулся и спросил, знаю ли я, что мой дед подох? Я поняла, что он спрашивал про Федора Ивановича, и объяснила, как было дело. Он еще раз переспросил, действительно ли я не внучка ему, а потом спросил: “Где сейчас Федор Федорович Гордин?” Я говорю – не знаю и никогда о таком не слышала. Он позвал солдата и велел выбросить меня из тюрьмы. Я с ним говорила спокойно оттого, что убеждена была в своей смерти. А когда меня выгнали из тюрьмы, я долго не уходила от ворот, все боялась… Все казалось, что опять схватят, арестуют и тогда уже конец…

Несколько дней я была очень счастливая. Отмылась, выспалась, к свету привыкла. Потом прибежал Гена и сказал, что Лену Жевакину угоняют с другими девушками в Германию, а Лена – нужный человек, выполняет ответственные поручения. Гена спросил, не поменяюсь ли я с Леной, есть возможность сговориться с гитлеровским уполномоченным за большую взятку. Если я согласна, надо сейчас же идти на вербовочный пункт, а Лена останется и будет продолжать работу. “А ты все равно без толку сидишь, – сказал он. – У тебя характер тихий…” Я сказала – ладно. Всю ночь проплакала, вещи, которые сохранились, тете Поле отдала, а утром пошла с Геной на вербовку. Сначала немец вынес мне пальто Лены и платок, я надела, а свое отдала немцу, и он ушел, а потом пришла Лена, и солдат толкнул меня за проволоку. Я даже попрощаться не успела, Лена ушла с Геной. А меня отвели в отделение к девочкам.

Когда нас увозили на вокзал, мне все хотелось дом свой увидеть на прощанье, но шел дождь, и я ничего не увидела, да и брезент на грузовике был наглухо застегнут. Погрузили нас, как телят, – в товарный, без печки, без нар – и повезли. С крыши течет, колеса стучат, а девочки плачут и поют: “Прощайте, мама, вас я не увижу, прощай, моя родимая земля. Страна Германия, тебя я ненавижу, девчонку русскую покорить нельзя!” Самодельная песня, а мы ее часто пели.

В Германии я сначала работала у бауэра, в деревне, а потом меня бауэр отослал, потому что я носила продукты нашим военнопленным, близко был лагерь. За это полагался расстрел, продукты мы воровали, но ведь нельзя же дать пропасть своим людям? Так что я еще дешево отделалась.

Из лагерного распределителя меня направили на химический завод, и вот там я начала сдавать. Кашляла, волосы выпадали, ногти слезали, зубы расшатались. Если бы наши пришли на месяц позже, я бы пропала – так доктор сказал.

Про то, как мы наших встречали, говорить не буду, это дело известное. Нас, русских девушек, собрали всех вместе, стали лечить и отправлять на Родину.

Однажды я с подругами пошла в город и встретила Жабу. Он стоял с нашими офицерами и смеялся, рассказывал им что-то. Так хорошо, так дружно они стояли, и вот это меня больше всего испугало!.. Теперь подумайте, что он за человек! Он меня видел один раз в жизни. Какие-нибудь двадцать минут, да и выглядела я тогда иначе, совсем девчонкой была… Но запомнил! Как увидел, перестал смеяться, простился с офицерами и пошел прочь…

Товарищ Соловьев, какая же я была глупая! Мне бы объяснить офицерам, они бы сами… А я кинулась его догонять! Он не бежал, шел и вроде спокойно, но так быстро, что я бегом не успевала. Один раз упала, туфлю потеряла… Наконец нагнала! И навстречу вышел офицер, такой толстенький, с добрым лицом, танкист. Я ему закричать хотела, но в это время поравнялась с Жабой…

Больше я, товарищ Соловьев, ничего не помню…

Сейчас я закончу. Ничего, я отдышусь, это у меня бывает…

Да, очнулась я уже в палате… Долго болела. Одиннадцать раз оперировали. Все надеялись хотя бы частично зрение сохранить. И немножко сохранить лицо.

Однажды хирург Андрей Севастьянович присел ко мне на постель пьяненький, обнял и сказал: “Маша, Маша, прости, ничего я тебе больше не могу сделать. Сапожник я, а не хирург!” И заплакал.

Когда поправилась немного, меня повезли в Москву, а уже из Москвы – в Одессу, к профессору Филатову, все хотели зрение вернуть. Учиться я начала еще в Германии, на слух, за седьмой и восьмой классы. Андрей Севастьянович иногда читал, иногда сестры, больные тоже, кто свободен, приходят и говорят: “Давай, Маша, почитаю”. Сдала в Москве за десятилетку, поступила в заочный педагогический институт. И все было ничего. А вот в Одессе стало худо на душе. Филатов посмотрел, говорит: “Девушка, не надо от человека ждать больше, чем он может! Я не Святой Дух. Пока ничего сделать не могу…” Вот когда я почувствовала, как сильна была во мне надежда поправиться! Надо жить, перестраиваться на положение настоящей слепой, а у меня руки опустились. Остался год до окончания института – я учебу бросила. И знаете, товарищ Соловьев, страшное ощущение было, как будто я не только слепая, но и глухая к тому же! Не слышу людей, не могу звуки разделить, все сливается в грохот, все машины летят на меня.

Начала учиться улицы переходить с палочкой – не получается! Стыдно, страшно просить, чтоб перевели. Люди, жизнь – все мимо меня, как река, и я за течением уже не успеваю! Видите ли, тут еще, конечно, была причина: в зеркало я смотреться не могла, но руками свое новое лицо хорошо изучила и понимала, каково людям на меня смотреть.

Однажды стою вот так на углу, мучусь и чувствую, кто-то взял под руку и повел на другую сторону улицы… Я поблагодарила и опять остановилась. Слышу тот же человек снова подходит и спрашивает: “Вы что, не умеете еще одна ходить?” Это был Анатолий Васильевич. Он меня повел в клинику. По дороге мы разговорились, я кое-что рассказала. Он тогда очень хорошо со мной поговорил. “Переживаете вы, – говорит, – Маша, законно. Горе у вас огромное. А жить надо. Учение бросать вам невозможно, потому что связь с людьми только через труд бывает. А без людей вы пропадете. Как ни тяжело – кончайте институт…” На меня его слова хорошо подействовали. Первое время он приходил редко, из жалости навещал. Ну, а потом чаще стал бывать. Настало время мне выписываться из клиники, а идти некуда. Я решила уехать потихоньку, чтоб не связывать своим горем Анатолия Васильевича. Мне дали пенсию, я уже договорилась с нянечкой, чтобы она мне чемодан купила, билет домой, в Сосновск, продукты на дорогу и проводила на поезд. К вечеру пришел Анатолий Васильевич и забрал меня из клиники. Привез сюда, говорит: “Маша, живите сколько хотите. Кончайте институт, сил наберитесь. Там посмотрим, как ваша жизнь сложится. Меня вы не стесните, я все равно больше на корабле нахожусь”. Так мы прожили еще полгода. Когда его мать узнала, что он на мне женился, приехала из Ростова и на коленях перед ним при мне стояла, плакала, чтобы он отступился от меня. Да. Меня прокляла. И уехала, обратно в Ростов. Так и не помирилась с нами до сих пор, даже внучку не хочет видеть… Ну, да это я вам все уже лишнее рассказываю…»

Несколько раз повторила Мария Николаевна подробности своих встреч с Жабой. Соловьев шифровкой стенографировал необходимое.

В дверях показался капитан. Он подошел, глянул на капельки пота, облепившие лицо жены, на ее руки и хмуро покосился на Соловьева.

– А ты здорово устала, Машуня! – сказал он и распахнул двери на балкон. Только сейчас Соловьев заметил, что в комнате висит облако табачного дыма, а свет за окном стал оранжевым. Дело шло к вечеру.

– Ребята приходили, рыбу какую-то притащили тебе показывать, но я отослал… Обедать пора, Машуня…

Мария Николаевна молчала. Вся она как-то сжалась и ушла в складки своего широкого белого платья.

Соловьев поспешно встал.

– Простите, Мария Николаевна, и вы, Анатолий Васильевич, что задержал… Нет, спасибо, обедать не могу остаться, дела. Большое спасибо за внимание и помощь.

Он пожал руку Марии Николаевны и с болью подосадовал на себя – такой горячей и сухой была ее рука.

Капитан проводил Соловьева до ворот.

– Мария Николаевна плохо чувствует себя, – виновато сказал Соловьев, останавливаясь, чтобы проститься с капитаном. – Идите к ней! До свидания и спасибо, Анатолий Васильевич!

– Ничего! – улыбнулся капитан Ворошин, с привычной осторожностью пожимая своей огромной смуглой ручищей руку Миши. – Дочку ей подкину – все пройдет! Еще раз приедете в Одессу – заходите.

Миша ушел. Некоторое время капитан стоял хмуро, сосредоточенно глядя ему вслед, потом повернулся и пошел домой. Выйдя из-под темной арки ворот, он остановился и несколько мгновений стоял посреди двора, глядя на балкон, где стояла женщина в белом и тонкими золотисто-смуглыми руками прижимала к груди голенького ребенка.

Что-то с силой, мягко толкнуло в грудь капитана, и он опять – в который раз – испытал тот высокий душевный подъем, чувство, обостряющее в душе его все лучшее, сильное, умное, – чувство, которое за всю его жизнь, богатую людьми и событиями, помогла узнать только Маша и без которого он уже не умел, не мог приближаться к женщине.

Примерно в то же самое время, когда шифрованное донесение Миши Соловьева пришло по телеграфу из Одессы в Москву, в пригороде Берлина шел дождь.

Два человека торопливо направлялись из сада на террасу маленького каменного особняка. За домом женщины с веселыми криками поспешно снимали белье с веревок. Дождь шел отвесный, крупный, с мутным стеклянным отливом.

На террасе было сумрачно и пахло резедой.

– Прошу садиться, господин майор! Продолжим нашу беседу здесь… – предложил хозяин и выдвинул навстречу кресло, плетенное из белой и красной соломы.

Женщины вбежали в дом. Капли дождя со свистом ударялись о листву винограда, обвивающего террасу. Хозяин дома ходил по террасе, перекатывая в пальцах длинную черную сигару. У хозяина дома был странный облик – он был худой, но в то же время при взгляде на него чувствовалось, что каждая мышца его тела тренирована и полна сил. Невысокий, в старомодном длинном и широком сюртуке, по-юношески коротко остриженный, он двигался порывисто. Возраст его не поддавался определению, хотя именно этим занимался сейчас гость, советский майор органов госбезопасности. Майор давно и много знал о Гейнце Штарке, но встретился с ним впервые.

3 марта 1943 года в одном из городов Советского Союза в четырнадцать часов Штарке подошел к первому встречному, оказавшемуся начальником сборочного цеха, и сказал на отличном русском языке:

– Гитлер – психопат и предатель. Остальные наши «деятели» – ублюдки и предатели. Германия погибает, господа надо что-то делать, пока не поздно. Будьте добры, немедленно передайте меня в руки ваших властей, я постараюсь хоть чем-нибудь помочь моим несчастным соотечественникам. Я профессиональный разведчик с большим стажем.

Это происходило в далеком тыловом городе, и начальник цеха принял Штарке за сумасшедшего. Он прошел мимо, но через несколько минут вернулся и для очистки совести, на всякий случай, отвел Штарке к ближайшему милиционеру. В отделении милиции Штарке разложил перед начальником набор документов и сказал:

– Все они «липовые», как у вас говорят. Настоящее мое имя, на которое, кстати сказать, у меня никогда не было документов, – Гейнце Штарке. Почему я поднимаю руки? Видите ли, господин начальник милиции, в вашей стране я убедился в одном: человек может существовать без войн. Опыт содружества наций в вашей государственной системе это доказал. Больше того, при вашей государственной системе война не выгодна ни человеку, ни государству. Значит, в мире происходит чудовищная, преступная нелепость. Я не могу больше в ней участвовать. Все. Будьте добры немедленно сообщить обо мне в Москву, я еще пригожусь. Я ас – разведчик международного класса!

Последующие события несколько охладили энергию Штарке. В Москве ему объяснили, что он не «герой», а преступник, заявивший о своих преступлениях. Штарке подал заявление с просьбой позволить ему искупить свои преступления на фронте борьбы с фашизмом. Суд учел заявление Штарке, и действительно, все оставшиеся до победы два года Штарке честно сражался на тех участках фронта, куда его направляли немецкие организации сопротивления фашизму.

Вскоре после конца войны тяжелое сердечное заболевание заставило Штарке уйти на покой.

Недавно Штарке исполнилось семьдесят два года, но майор колебался в фантастических пределах между тридцатью пятью и шестьюдесятью. Лицо без морщин. Горячие, молодые глаза, пепельно-серые волосы без седины и без блеска, легкие движения, чистый звучный голос. Сорок шесть?

– Вы называете это сохранением принципов международной солидарности? – сердито говорил Штарке, размахивая сигарой. – Я квалифицирую ваш поступок как легкомыслие, недопустимое в деле защиты мира. Зачем понадобилось отдавать его союзникам? Надо было самим судить подлеца!

– Принцип международной солидарности, господин Штарке, основан на точном выполнении юридических обязательств! – терпеливо отвечал майор, с интересом следя за энергичными движениями Штарке. – Я с вами совершенно откровенен, господин Штарке, – продолжал он. – Я не знаю, чем вызван интерес руководства к фигуре Жабы-Горелла, под последним именем он фигурирует в берлинских данных. Я только что получил срочное указание связаться с вами и выяснить, не знакомы ли вам эти имена. Теперь о нашем «легкомыслии». Я не оправдываюсь, это ненужно, я объясняю. Как вы уже знаете, Горелл напал в Мюнстенберге на русскую девушку Машу Дорохову. Судя по нашим данным, в тот момент, когда он был задержан советским патрулем, его опознал представитель разведки союзников; по документам же видно, что на другой день Гореллу, находящемуся под стражей в советской комендатуре, были предъявлены тягчайшие обвинения в физическом уничтожении целой группы пленных американских летчиков. Кроме того, союзники представили документальные данные о том, что Жаба не русский, как заявляет Дорохова, а француз по происхождению, родился в Берлине, носит имя Стефена Горелла. Известно, что в 1932 году он переменил подданство.

– Ах боже мой! – Лицо Штарке почернело от прилива крови. – Неужели вы верите всей этой чепухе?

– Видите ли, господин Штарке! Какие бы сомнения ни возникали у нас, мы всегда считаемся с фактами. Союзники представили юридическую документацию, живых свидетелей. Проверка показала, что на нашей территории Стефен Горелл как разведчик неизвестен. А союзники располагали официальным обвинением. У нас не было оснований препятствовать совершению правосудия. Мы официально передали Горелла суду союзников. Они судили его и казнили 11 октября 1945 года. В прессе были помещены подробные отчеты о процессе и казни…

– А! «Отчеты»!

– Господин Штарке, мы вправе сомневаться, но мы обязаны уважать законные действия любой страны, – с легким оттенком раздражения повторил майор. – Сейчас надо уточнить одно: знаете ли вы Стефена Горелла?

– Беда в том, – выкрикнул Штарке, – что в период с 1936 по 1943 год я не занимался организацией, меня мотало по всему свету. И я слабо знаю новых людей. Горелл? Имя для меня мертво.

На террасу вышла старуха с подносом в руках, в старомодном лиловом капотике. Она поставила поднос на низкий плетеный стол и принялась расставлять перед майором серебряные вазочки со льдом и печеньем, кувшин с фруктовым соком, бутылку рейнвейна и бокалы.

– Познакомьтесь! – буркнул Штарке, садясь верхом на перила террасы. – Моя супруга – фрау Этель Гейнце Штарке. Ну, что ты на меня уставилась, Этель? Я не волнуюсь. Я просто громко говорю Уходи, у нас дела…

Майор встал и поклонился, но Этель Штарке, едва ответив на его поклон, умоляюще посмотрела на мужа и молча пошла к дверям.

«Да, – подумал майор. – Ему не меньше семидесяти, потому что ей больше!»

– До сих пор не верит, что я дома! – фыркнул Штарке, разглядывая пепел на кончике сигары. – Да, что ж поделаешь. Я не надоел ей за пятьдесят один год супружества. Недавно мы подсчитали, в общей сложности мы были вместе пять лет и три месяца… Вы женаты?

– Да! – неохотно произнес майор, глядя на дверь. – Значит, Горелл вам не известен? Жаль. Ваше здоровье, господин Штарке.

Они сидели около полутора часов, беседуя о достоинствах старой китайской бронзы, в которой Штарке знал толк. Он притащил на террасу каталоги, фотографии, несколько экземпляров действительно чудесной скульптуры. Поверхность бронзы была смугла и тепла на глаз, как тело, и краски эмали, насчитывающие два тысячелетия, не утратили свежести.

– Я могу кое-где попробовать реакцию на это имя! – небрежно сказал Штарке, протягивая майору статуэтку монаха, сидящего на черепахе и перелистывающего толстую книгу. – Да. Это возможно. Сегодня же. Обратите внимание на детали панцыря черепахи… А в книге триста страниц. Все покрыты иероглифами и рисунками. Ее можно читать, и я иногда этим занимаюсь.

– Действительно, бронзовые листы не толще папиросной бумаги… – сказал майор, рассматривая в лупу листы книги на коленях монаха. – Необыкновенный экземпляр! Я, господин Штарке, не уполномочен давать вам поручения! – четко сказал майор, бережно опуская статуэтку на стол. – В наших отношениях должна быть абсолютная ясность. Кроме того, как вы знаете, мы все делаем для себя сами. Словом, благодарю за гостеприимство! Спешу сообщить ваш ответ руководству, поэтому вынужден прервать нашу интересную беседу.

Майор встал. Штарке пристально рассматривал своего гостя. Аккуратненький, старательный, молодой, невозмутимый… Чувство, похожее на свежую ссадину где-то в дальней складочке души, вытеснило хорошее настроение, вернувшееся к Штарке в последние полтора часа.

Зависть! Да, он завидовал майору. Завидовал его молодости, здоровью, спокойствию… Сколько он может сделать! Сколько он сделает! Все то, что не сумел Штарке! Все, что не досталось Штарке, будет принадлежать этому плотному крепышу с чистыми карими глазами! Штарке поежился, стыдясь своих мыслей, и быстро пошел вперед по дорожке сада.

Он проводил майора до калитки и долго стоял, глядя ему вслед, посасывая горький окурок сигары и борясь с унижающим, тяжким чувством – завистью, которое, как он это хорошо понимал, приходит только к тем людям, жизнь которых определенно не удалась.

– Ну что ж, всему свое время! – проворчал он, сплевывая горькую слюну. – В его годы я тоже не сидел дома…

И устало направился к террасе.

Полковник Смирнов вышел из подъезда Комитета и направился вниз, по Кузнецкому Мосту к Петровке. Он шел не торопясь, точно гуляя, часто останавливаясь у витрин. Он любил думать на людях. Ему помогали вещи, лица, голоса. Что бы ни происходило в душевных подпольях отдельных людей, жизнь народа, озабоченная, веселая, требовательная, шла вперед своим чередом, служить ей было радостно и необходимо. Это чувство всегда помогало Смирнову.

Теперь, рассматривая чучела птиц в витрине зоомагазина, Смирнов мысленно вел старый спор с интуицией.

Охрана государственной безопасности – труд чрезвычайно сложный, и у каждого разведчика есть его вернейший помощник и в то же время опаснейший враг-провокатор – интуиция.

Вот уже несколько суток интуиция Смирнова кричала ему, что Горелл – вполне реальная фигура.

Факты – вот что должно являться основой разработки всякого дела. Мало фактов в деле Горелла! Они хрупки и условны.

Ведь могло быть и так: Окунев ошибся. Человек, к которому он ринулся на стадионе, был на самом деле не Горелл, а, скажем, Иванов, пригласивший на матч чужую жену. Во избежание скандала Иванов ретировался. Он мог быть также карманным вором… Дальше. За машиной Соловьева проскочил светофор неопытный любитель. Очень важно выяснить, зафиксирован ли номер нарушителя. Простая справка, а возятся вторые сутки…

Дальше. Утром, направляясь на работу, Окунев мог столкнуться в подворотне с грабителями. Либо на него напали, либо он кого-нибудь защищал. А уголовный розыск, как назло, тянет с ответом. Смирнов в тот же день запросил, не зафиксированы ли в настоящее время случаи нападений на граждан в ранние утренние часы. Если таковые зафиксированы – этот факт ослаблен.

Штарке ничего не знает о Горелле. Весьма серьезное обстоятельство. Значит, до 1943 года Горелл не был крупным разведчиком.

Девочка в красном пальто вышла из зоомагазина. Кто-то ее толкнул, и из рук девочки посыпались пакеты. Она стояла, растерявшись, по-птичьи поджав ногу, а Смирнов аккуратно собрал свертки с крупой и маслом и помог ей соорудить из старой газеты и обрывка бечевки пакет.

– Спасибо большое, – застенчиво сказала девочка, обхватывая пакет двумя руками.

– Ничего. Это ничего, – пробормотал Смирнов. – Беги скорей домой – мама ждет! – сказал он девочке и побрел дальше.

Надо было решить: приступить ли к разработке дела Горелла либо отложить ее до возникновения новых, реальных фактов.

– Легко сказать – отложить! Каждый день, проведенный Гореллом на нашей земле, приносит несчастье.

И еще, интуиция с утомительной настойчивостью подсказывала Смирнову – Горелл не из числа тех, кто болтается в коктейль-холле и вытягивает из пьяных все, что хоть отдаленно напоминает информацию… Надо решать!

Да, легко сказать, приступить к разработке! У контрразведчиков никогда не бывает мало работы, потому что мир пока еще разделен на две группы людей: тех, кому не нужна война, и тех, кто ее добивается. Начать новое дело – означает поднять тонны справочного материала, приобщить новых людей, собрать мельчайшие крохи сведений, иногда в десятках стран. Стоит ли?

Контрразведчик привык смотреть на вещи трезво. Наивно предполагать, что аппарат контрразведки противника глух, глуп и слеп. Они также кое-что умеют делать! Что стоит за Гореллом? Новый вражеский разведчик на территории – это всегда новая группа вопросов или новый поворот старых. Какую еще авантюру врагов мира он подготавливает? Куда направлен удар? Какой жизненно важный участок в стране находится сейчас под ударом?

Смирнов почувствовал голод. Он посмотрел на часы – оказалось, что он блуждает уже больше двух часов. Он огляделся и нашел себя на Ленинградском шоссе.

«Позвоню в отдел, если новостей нет, поеду обедать!» – решил Смирнов и направился к станции метро.

Капитан Захаров ответил по телефону, что, пожалуй, есть смысл встретиться до обеда.

В отделе Захаров с непроницаемым лицом положил перед полковником несколько листков бумаги.

– Под светофором зафиксирована только наша машина, – сказал Захаров. – Утверждают, что не было второй… Из-за этого и задержали ответ, все проверяли…

Смирнов закурил и отложил листок. От раздражения, похожего на озноб, он передернул плечами. Вот, вот, начинается… Уже обсуждается в Управлении Оруда, может быть даже в гаражах, запрос о второй машине… Кто может знать, что эта информация не будет подхвачена врагом? Не Горелл, конечно, но мелкий шпион принесет эту информацию более крупному «сборщику», тот упомянет о ней в отчете, отчет попадет в руки шпика с дипломатическим паспортом, он немедленно передаст по назначению, там материал будет тщательно проанализирован, разведчика предупредят, что у него на хвосте повисли советские контрразведчики.

– Выходит, второй машины действительно не было! – сердито ответил полковник. – Что там еще? Давайте посмотрим.

Далее обстоятельно перечислялись случаи воровства ранним утром. С грузовика похищен ящик апельсинов. Украден ковер, повешенный для просушки во дворе. Около очереди, дожидающейся открытия молочной, задержан карманный вор. С окна первого этажа сняли щенка охотничьей породы… И еще множество подобных фактов с датами, цифрами, адресами.

– М-да… – угрюмо вздохнул Смирнов, не думая уже о том, что и по поводу этого запроса могли быть разговоры, обобщения, догадки…