скачать книгу бесплатно
Он склонил голову набок и моргнул, напомнив мне дружелюбного воробья с ясными глазами-бусинками.
– …и я хочу посещать ваши занятия по древнегреческому языку.
Выражение его лица резко изменилось.
– Мне очень жаль. – Как ни странно, его тон заставлял поверить, что ему действительно жаль – даже больше, чем мне. – Ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, но, боюсь, мест нет. Моя группа уже заполнена.
Что-то в его искреннем на вид сожалении придало мне смелости.
– Наверняка есть какая-нибудь возможность. Еще один студент…
– Мне ужасно жаль, мистер Пейпен, – он произнес это почти так, как если бы утешал меня в смерти близкого друга, пытаясь объяснить мне, что, как бы он ни старался, ничего поделать уже нельзя, – но я ограничил себя пятью студентами и даже помыслить не могу о том, чтобы взять еще одного.
– Пять студентов – это не так много.
Он быстро покачал головой, закрыв при этом глаза, словно был просто не в силах вынести мою настойчивость.
– Поверьте, я был бы рад взять вас, но не должен допускать и мысли об этом. Мне очень жаль. Надеюсь, вы извините меня – я сейчас занимаюсь со студентом.
Прошло больше недели. Я приступил к занятиям и нашел работу у доктора Роланда, профессора психологии. Я должен был помогать ему в некоем “исследовании”, цель которого так и осталась для меня загадкой. Доктор Роланд был бихевиористом. Этот старикан имел, как правило, неряшливый и отсутствующий вид и большую часть времени бесцельно просиживал в преподавательской. У меня даже появилось несколько друзей – в основном первокурсники, жившие в моем корпусе. Впрочем, слово “друзья” здесь не совсем подходит. Мы сидели за одним столом в столовой, мы здоровались и прощались, но, в сущности, нас связывало лишь то, что больше мы никого здесь не знали (хотя тогда это не слишком-то нас и огорчало). Тех немногих знакомых, которые уже пробыли в Хэмпдене некоторое время, я расспросил о том, что за человек Джулиан Морроу.
Почти все слышали о нем, и я получил множество противоречивых и поразительных сведений. Говорили, что он необыкновенно одаренный человек, что он мошенник, что он даже не окончил колледж, что в сороковые годы он был видным интеллектуалом и дружил с Эзрой Паундом и Томасом Элиотом, что его семья сделала состояние на акциях какого-то преуспевающего банка или, по другой версии, на скупке отчужденной собственности во времена Великой депрессии, что в какую-то из войн он уклонялся от призыва, что у него были связи с Ватиканом, с семьей какого-то низложенного шаха, со сторонниками Франко в Испании… Выяснить достоверность любого из этих утверждений было, разумеется, невозможно, но чем больше подобных слухов до меня доходило, тем сильнее разгоралось мое любопытство. В конце концов я стал наблюдать за ним и группкой его учеников всякий раз, как замечал их на кампусе. Четверо юношей и одна девушка – издали они не казались какими-то необычными. Однако стоило рассмотреть их поближе, и от них уже было не оторвать глаз – я, по крайней мере, не мог. Люди, подобные им, мне никогда не встречались, и я заранее наделял их множеством ярких черт, встретить которые можно, наверное, лишь у персонажей фильмов и книг.
Двое ребят носили очки, как ни странно, одинаковой формы – маленькие, старомодные очочки в круглой стальной оправе. У того, что покрупнее – а он и вправду был крупным, за метр девяносто, – было прямоугольное лицо, темные волосы и грубоватая бледная кожа. Его можно было бы назвать красивым, будь его черты более подвижными, а глаза за стеклами очков более выразительными и живыми. Он носил темные костюмы английского покроя и всегда появлялся с длинным черным зонтом – зрелище для Хэмпдена, прямо скажем, причудливое. Сквозь толпы битников, панков, самодовольных выпускников частных школ он шествовал ровным, невозмутимым шагом, со строгой осанкой старой балерины, что было удивительно в человеке его габаритов. “Генри Винтер”, – сообщили мне приятели, когда однажды я указал на его черную фигуру вдалеке: сделав изрядный крюк, он обходил стороной кучку колошматящих по бонгам хиппи.
Тот, что пониже – правда, ненамного, – был неряшливый, розовощекий, постоянно жевавший жвачку блондин, неизменно пребывавший в приподнятом настроении. Он всегда носил один и тот же пиджак – бесформенное нечто из коричневого твида с протертыми на локтях рукавами, не достававшими ему до запястий, – и ходил, засунув кулаки глубоко в карманы пузырящихся на коленях брюк. Его песочного цвета волосы лежали так, что правый глаз был едва виден из-за длинной пряди, свисавшей поверх очков. Звали его Банни Коркоран (в Банни непостижимым образом превратилось имя Эдмунд). В столовой я часто слышал его громкий и резкий голос, легко различимый в общем шуме.
Третий юноша из этой пятерки выглядел необычнее всех. Элегантный, с острыми выступами локтей и плеч и нервными движениями рук, он был таким худым, что, казалось, вот-вот сломается. Лукавое, белое, как у альбиноса, лицо венчала аккуратная огненная копна самых рыжих волос на свете. Я полагал (ошибочно), что он одевается, как Альфред Дуглас или граф де Монтескью[6 - Альфред Дуглас (1870–1945) – английский поэт, друг и любовник Оскара Уайльда. Граф Робер де Монтескью-Фезенсак (1855–1921) – французский писатель, был известен как арбитр элегантности.]: великолепные накрахмаленные рубашки с отложными манжетами, изумительные галстуки, легкое черное пальто, полы которого вздымались на ходу и придавали ему сходство с королем студенческого бала и Джеком-потрошителем одновременно. Как-то раз я с восхищением заметил у него на носу пенсне. (Позже выяснилось, что оно ненастоящее, в оправу вставлены простые стекла, а зрение у него острее моего.) Его звали Фрэнсис Абернати. Дальнейшие расспросы вызвали подозрение у моих знакомых мужского пола, недоумевавших, с чего бы мне интересоваться такой особой.
И наконец, были еще двое, юноша и девушка. Я часто видел их вместе и сначала принял за обыкновенную парочку, но однажды, рассмотрев поближе, догадался, что они брат и сестра. Позже я узнал, что они, более того, близнецы. Сходство их было удивительным – оба с густыми русыми волосами и лишенными явных признаков пола лицами, такими же ясными, радостными и полнокровными, как лица ангелов на картинах фламандцев. Пожалуй, они так сильно выделялись в Хэмпдене, где кишмя кишели непризнанные гении и начинающие декаденты, а в одежде de rigueur[7 - Обязательным (фр.).] считался черный цвет, еще и потому, что предпочитали носить светлые, преимущественно белые, вещи. В удушливом смоге сигарет и мрачных умствований они мелькали то тут, то там, словно аллегорические фигуры из старинной постановки или призраки гостей давным-давно минувшего чаепития в саду. Они были единственными близнецами на кампусе, и узнать их имена было нетрудно: Чарльз и Камилла Маколей.
Все они казались мне абсолютно недоступными. И все же я с интересом наблюдал за ними при всякой возможности: вот Фрэнсис, нагнувшись, беседует с сидящим на ступеньке крыльца котом; вот Генри проносится мимо в маленькой белой машине, на сиденье рядом с ним – Джулиан собственной персоной; вот Банни, высунувшись из окна второго этажа, что-то кричит близнецам на лужайке. Постепенно ко мне просочились еще кое-какие сведения. Фрэнсис Абернати приехал из Бостона и, по слухам, был юношей весьма состоятельным. Генри, как говорили, тоже был не беден, к тому же отличался феноменальными лингвистическими способностями. Он знал несколько языков, древних и современных, и в восемнадцать лет опубликовал комментированный перевод Анакреона. (Мне рассказал об этом Жорж Лафорг; правда, когда мы коснулись этой темы, он стал мрачен и немногословен. Позже я узнал, что на первом курсе Генри поставил его в ужасно неловкое положение перед всем факультетом, когда Лафорг отвечал на вопросы после своей ежегодной лекции по Расину.) Близнецы снимали квартиру в городе и были родом откуда-то с юга. А Банни Коркоран имел обыкновение слушать у себя в комнате марши Джона Филипа Сузы – поздно ночью и на полную громкость.
Все это вовсе не значит, что я был занят исключительно подобными наблюдениями. Я только начал привыкать к колледжу, занятия шли полным ходом, к тому же немало времени у меня отнимала работа. Мой острый интерес к Джулиану Морроу и его греческим ученикам уже начал ослабевать, когда произошло одно удивительное совпадение.
Шла вторая неделя моего пребывания в колледже. В среду утром, перед второй парой, я заглянул в библиотеку, чтобы отксерокопировать кое-что для доктора Роланда. Спустя полчаса, когда у меня уже рябило в глазах, я вернул ключ от ксерокса библиотекарше и пошел к выходу, но тут заметил Банни и близнецов. Они сидели за столом среди хаоса бумаг, перьевых ручек и пузырьков с чернилами. Мне особенно запомнились эти пузырьки – я был буквально очарован ими и еще длинными черными ручками, до ужаса архаичными и неудобными на вид. На Чарльзе был белый теннисный свитер, а на Камилле – летнее платье с матросским воротничком и соломенная шляпка. Банни свой пиджак бросил на спинку стула, и на подкладке всем на обозрение красовалось несколько внушительных пятен и прорех. Сам он сидел в мятой рубашке, закатав рукава и водрузив локти на стол. Все трое разговаривали вполголоса, сдвинув головы.
Внезапно мне захотелось узнать, о чем они говорят. Я направился к книжной полке позади их столика медленным, неуверенным шагом, словно бы не зная толком, что мне нужно, подбираясь все ближе и ближе, пока не подошел к ним почти вплотную, так, что мог бы тронуть Банни за плечо. Повернувшись к ним спиной, я взял с полки первую попавшуюся книгу – какой-то нелепый сборник работ по социологии – и сделал вид, что изучаю указатель. Ресоциализация. Респонденты. Референтные группы. Рефлексия.
– Я не уверена, – услышал я голос Камиллы. – Если греки плывут к Карфагену, то здесь должен быть винительный. Помните? Отвечает на вопрос “куда?”. Так по правилу.
– Не годится.
Это был Банни. Он говорил, растягивая слова и слегка гнусавя. У. К. Филдс с особо тяжелым случаем лонг-айлендской манеры цедить сквозь зубы.
– Здесь не вопрос “куда?”, а вопрос “где?”. Ставлю на аблатив.
Озадаченное молчание и шелест страниц.
– Стоп, – сказал Чарльз; его голос, хрипловатый и слегка южный, был очень похож на голос сестры. – Смотрите, они не просто плывут к Карфагену, они плывут его штурмовать.
– Ты с ума сошел.
– Нет, так и есть. Посмотрите на следующее предложение. Здесь нужен дательный.
– Ты уверен?
Опять шелест страниц.
– Абсолютно. Epi to Karchidona.
– Ничего не получится, – авторитетно заявил Банни. Судя по голосу, можно было подумать, что у меня за спиной сидит Терстон Хауэлл из “Острова Гиллигана”. – Аблатив – то, что доктор прописал. Обычное дело – если не можешь определить падеж, значит, это аблатив.
Секундная пауза.
– Банни, что ты вообще несешь? – вздохнул Чарльз. – Аблатив – латинский падеж.
– Ну разумеется, я в курсе, – раздраженно ответил Банни после некоторого замешательства, говорившего скорее об обратном. – Ты же понял, о чем я. Аорист, аблатив – один черт, честное слово…
– Нет, Чарльз, – вмешалась Камилла, – дательный здесь не подходит.
– Говорю тебе, подходит. Они ведь плывут, чтобы штурмовать город, так?
– Да, но ведь греки плыли через море и к Карфагену.
– Но я же поставил впереди epi!
– Ну да – вполне можно употребить epi, если мы штурмуем город, но по первому правилу здесь нужен винительный падеж.
Самость. Самосознание. Сегрегация. Я уткнулся в указатель и принялся ломать голову над нужным падежом. Греки плывут через море к Карфагену. К Карфагену. Вопрос “куда?”. Вопрос “откуда?”. Карфаген.
Вдруг меня осенило. Я закрыл книгу, поставил ее на полку, повернулся к их столику:
– Прошу прощения.
Они сразу же прервали разговор и, подняв головы, изумленно уставились на меня.
– Извините, но, может быть, подойдет местный падеж?
Некоторое время все молчали.
– Местный падеж? – удивился Чарльз.
– Просто подставьте к Karchido ze, – продолжил я как можно более уверенным тоном. – По-моему, это ze. Тогда вам не понадобится предлог – кроме epi, конечно, если они отправились на войну. Ze подразумевает “по направлению к”, так что и насчет падежа можно не волноваться.
Чарльз посмотрел в свои записи, вновь на меня.
– Местный? Звучит как-то сомнительно.
– Ты когда-нибудь встречал Карфаген в этом падеже? – спросила Камилла.
Об этом я не подумал.
– Вообще-то нет. Но мне точно встречались Афины.
Чарльз пододвинул к себе словарь и принялся его листать.
– А, черт, да не возись ты, – махнул рукой Банни. – Если не надо ничего склонять и можно обойтись без предлога, то, по-моему, лучше просто не бывает. – Он откинулся на спинку стула и взглянул на меня. – Позволь, я пожму твою руку, незнакомец.
Я протянул ему руку. Крепко сжав, он потряс ее, едва не опрокинув локтем пузырек с чернилами.
– Рад познакомиться, очень-очень рад, – заверил он меня, свободной рукой откидывая волосы со лба.
Эта внезапная вспышка внимания смутила меня. Все было так, словно бы со мной вдруг заговорили персонажи любимой картины, только что погруженные в собственные мысли и заботы на холсте. Не далее как вчера в коридоре колледжа на меня чуть не налетел Фрэнсис, пронесшись мимо в облаке черного кашемира и табачного дыма. На какой-то миг, когда его плечо коснулось меня, он превратился в существо из плоти и крови, но уже секунду спустя снова стал плодом воображения, галлюцинацией, скользящей по коридору, столь же равнодушной ко мне, как, говорят, призраки, поглощенные своими потусторонними делами, равнодушны к миру живых.
Все еще листая словарь, Чарльз встал и протянул мне руку:
– Чарльз Маколей.
– Ричард Пейпен.
– А, так это ты, – вдруг сказала Камилла.
– Что?
– Ведь это ты заходил узнать насчет занятий?
– Это моя сестра, – сказал Чарльз, – а это… Бан, ты уже представился?
– Нет-нет, кажется, нет. Вы просто осчастливили меня, сэр. У нас еще десяток таких предложений и пять минут на все про все, – сообщил Банни и вновь схватил мою руку: – Эдмунд Коркоран.
– Ты долго занимался греческим? – спросила Камилла.
– Два года.
– Кажется, ты неплохо знаешь его.
– Жаль, что ты не в нашей группе, – сказал Банни.
Неловкое молчание.
– Э-э, Джулиан немного странно относится к таким вещам, – замявшись, сказал Чарльз.
– Слушай, а сходи-ка ты к нему еще раз, – оживился Банни. – Принеси ему цветочков, скажи, что ты без ума от Платона, и потом можешь смело вить из него веревки.
Опять молчание, на этот раз совсем уж неодобрительное.
Камилла улыбнулась, но словно бы и не мне – очаровательная, равнодушная улыбка в пространство, как будто я был официантом или продавцом. Чарльз тоже улыбнулся – вежливо, слегка вскинув брови. Это легкое движение бровей могло быть непроизвольным, могло, по правде говоря, означать все что угодно, но я увидел в нем только одно: “Надеюсь, это все?”
Я что-то промямлил, собираясь повернуться и уйти, но в этот момент Банни, сидевший лицом к входу, резким движением ухватил меня за запястье:
– Постой.
Я оторопело поднял глаза. От дверей библиотеки к нам направлялся Генри – темный костюм, зонт, все как обычно. Подойдя к столу, он сделал вид, что не замечает меня.
– Привет, – обратился он к остальным. – Вы закончили?
Банни кивнул в мою сторону:
– Слушай, Генри, мы тут кое-кого хотели с тобой познакомить.
Генри мельком взглянул на меня. Выражение его лица нисколько не изменилось, он только на секунду зажмурился, словно появление в его поле зрения человека вроде меня было чем-то немыслимым.
– Да-да, – продолжил Банни. – Этого молодого человека зовут Ричард… Ричард – как там?
– Пейпен.
– Ну да, Ричард Пейпен. Изучает греческий.
Чуть приподняв подбородок, Генри смерил меня взглядом:
– Очевидно, не здесь.
– Не здесь, – подтвердил я, стараясь смотреть ему в лицо, но его взгляд был таким откровенно уничижительным, что мне пришлось отвести глаза.
– А, Генри, взгляни-ка вот на это, – спохватился Чарльз, вновь погрузившись в ворох своих бумаг. – Мы хотели поставить здесь дательный или винительный, но он посоветовал нам местный.
Генри склонился над его плечом, изучая страницу.
– Хм, архаичный локатив, – сказал он. – Весьма в духе Гомера. Конечно, грамматически это верно, но, возможно, несколько выпадает из контекста.
Он выпрямился и повернулся ко мне. Свет падал под таким углом, что за стеклами очков мне было совсем не видно его глаз.
– Очень интересно. Ты специализируешься на Гомере?
Я хотел было ответить “да”, но почувствовал, что он будет только рад уличить меня во лжи, а главное, сможет сделать это без особого труда.
– Мне нравится Гомер, – только и выдавил я из себя.
Это замечание было встречено холодным презрением.
– Я обожаю Гомера, – сухо произнес Генри. – Разумеется, мы изучаем несколько более поздние вещи: Платона, трагиков и так далее.
Пока я лихорадочно соображал, что бы мне ответить, Генри уже отвернулся, утратив ко мне всякий интерес.
– Нам пора идти, – сказал он.
Чарльз собрал бумаги и поднялся из-за стола: встала и Камилла и на этот раз тоже подала мне руку. Когда они стояли вот так, бок о бок, их сходство было особенно разительным. Проявлялось оно, впрочем, не столько в чертах лица, сколько в мимике и манере держаться. Между ними словно бы существовала тайная связь, по каналам которой передавались жесты и движения – стоило одному из них моргнуть, и через пару секунд, как беззвучное эхо, падали и взлетали ресницы другого. Их умные, спокойные глаза были одного и того же оттенка серого. Мне подумалось, что она очень красива – тревожной, почти средневековой красотой, уловить которую не смог бы глаз случайного наблюдателя.