banner banner banner
Особо веселых заберет будочник
Особо веселых заберет будочник
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Особо веселых заберет будочник

скачать книгу бесплатно

Особо веселых заберет будочник
Дмитрий Александрович Тардаскин

Все слова уже сказаны. Все сюжеты написаны. Каждое слово – цитата. Цитата про тебя. Про твою жизнь. Про твой детский животный страх, юношеское бесстрашие и взрослую бессмысленность. Кто ты? Для чего? Готов ли подавиться отсылками нечитанных книг, недосмотренных фильмов, неизвестных тебе песен? Готов ли прочесть о самых страшных своих поступках, которые проделывал сотни раз внутри собственной головы? Взгляни со стороны – сколько в тебе от зверя. Хочешь увидеть? Решай сам.Содержит нецензурную брань.

Но этот город с кровоточащими жабрами

надо бы переплыть…

А время ловит нас в воде губами жадными.

Время нас учит пить.

Александр Башлачев

Посреди одинаковых стен,

В гробовых отдаленных домах,

В непроглядной ледяной тишине…

Долгая счастливая жизнь.

Егор Летов

А я уже, похоже, не могу молчать —

От молчания лопается кожа на плечах.

Забываю знакомые имена.

Ощущение «под» превращается

В ощущение «на».

Дмитрий Озерский

Железные скобы вбиты в крылья,

Источник задушен золотой пылью,

Закрой за мной, я не вернусь.

Борис Гребенщиков

Кузова без душ, или души без башен.

Вот такой расклад, такие дела.

Константин Кинчев

Живи да радуйся, в общем – танцуй вальсами,

Но кто-то трогает мое сердце пальцами.

Андрей Бледный

А люди здесь живут и умирают,

И, молясь, не понимая

На кого охотиться теперь,

Когда смеется задыхающийся зверь.

Глеб Самойлов

Проложек. В дебри

Закатило Дурня в лес. По самое горло. Надавило ветвями на глаза шальные, дурные. Рвет рубашонку тропой непролазной. Лезет на всякий огонь, а как ни огонь, так всё не люди вокруг него ночь коротают – черти. Бросается в каждый хоровод, опомнится, а водят его не ветры вольные – утопленники. В какую сторону не свернет, обратно леший возвращает. Измаялся Дурень. Угорел от тоски изнутри выжирающей. Кинулся он тогда оземь и стал видеть строже, злее. И видит, не лес то, а целый город подмастерьев кишечных. А кишечные подмастерья, трубочками табачок сглатывая, смотрят в сторону грубо случившегося, дерзновенно – произошедшего. Хрустят суставами, щелкают зубами. Счастья поджидают подворотно – неожиданное, долгожданно – ненавистное. Переминаются, топчут грязь валенками истасканными. Побаиваются солнышка осеннего, ни кому не дружественного. Копошатся в животах. Хитросплетенные, паром исходящие подмастерья кишечные. Бабочки бывшие. И плетут они сказки страшные. Пошивают сказкам страшным рубахи, собирают их в путь, и отправляют по деревням ночным, городам беспокойным. Нести тревогу человеку. Кто тревожен – всегда при деле: ищет успокоения душевного. Залюбовался Дурень на дело их благородное, и, поприкинув, давай поклоны бить и во все колокола валять. Так и так, мол, Кишки, хлеб-соль вам. Возьмите меня конвоиром – сказки страшные по городам и весям доставлять. Службу, дескать, нести буду исправно и каждому смертному, по мере сил, кишки от беспокойства сведет. Почесали тогда подмастерья проплешины своими шестью лапами, собрали трав лечебных и сухарей в путь Дурню и отправили его конвоиром. Страх и беспокойство добрым людям доставлять. Чтобы не кисли они на печах. Чтобы не гасла в их окнах лучина. Чтобы не вселялось в их уклад житейский равнодушие. Затянул Дурень поясок потуже, укрепил на спине туесок покрепче и втопил тропой метафизики, разноцветные треугольники пыли разбрызгивая от скорого шага.

Бояка бабаек

Он лежал в своей комнатенке, намертво укрывшись одеялом. Под его кроватью, а он знал это наверняка, затаилось невероятно злое нечто. Некоторые храбрецы нарекают его «бабайкой». Но какой там! Это же самый настоящий Бабай! Страшенный, сука, и злой. Сидит под лежбищем и ждет, когда нога опустится или рука, во сне, нырнет в пространство Темноты. Чтобы откусить и сожрать. Если сильно ответственно прислушаться, можно различить средь ночных звуковых фантомностей – фантомасностей ЕГО дыхание. Ожидающее дыхание.

Как назло, шибко хотелось в туалет, а эта тварь досиживает всегда до самого рассвета и потом уже прячется под обои. Но он знал, как надуть чудовище. Недалеко от кровати – шкаф, между ним и стеной – табурет. Если ловко совершить прыжка точно на него, тогда можно, придерживаясь за шкаф, дотянуться рукою до двери комнаты. А там безопасный и добрый коридор. Освещенный. В комнате щупать по стене выключатель до опасного долго. Лучше не рисковать. И обратно вернуться можно таким же манером. Скачками! Он даже приободрился, нарисовав в голове такую перспективу путешествия к унитазу без риска потерять конечностей окончательно. Итак, в путь!

Осторожно поднявшись на кровати в рост, он двинулся к самому ее краю. Она предательски корежилась под ступнями своими пружинами и предостерегающе поскрыпывала. Шумела. Но его уже не остановить! Решимости полнешенек он, и жаждой к отвагам полон его пузырь. Выставив руки вперед, на манер страшно спортивного прыгуна, качнулся. Взмах! Прыжка!

А вот не обманешь судьбу – надо договариваться.

Почувствовав приземление на себя, табурет дрогнул и надломился. Ринулся рушиться ножками. Тактика трусости мотнула прыгуна вбок без возможности балансирования. С размаху захрустел головой об угол шкафа и, мотнувшись, продолжая заваливаться вниз, гулко и страшно – головой же – об стену. Повалившись, закрыл собою спасительный лучик коридорного света под дверью. Поутих.

Луна в окно выхватила скомканное тело, замершее по-над плинтусом. От головы и откуда-то из-под боку разрастались в стороны темные, жидкие наплывы. Формировались в лужи. Выхватила и, намертво, укрылась тучей.

Заросли

Литературовед Сабуров ненавидел Пушкина так неистово, что при одном только упоминании о «нашем всем» покрывался багровыми пятнами. Упоминающих покрывал сочнейшими оборотами. Нелюбовь эта была следствием разрыва с Мариночкой Беляевой, которая без ума была от творений поэта. Мариночка ушла от Сабурова тихо: без скандалов, без его истерик – все простецки: записюлька: «ухожу!», sms: «Ухожу, блять, сказала же!», пустые плечики и все.

Сабуров почти не пил. Погрустил в подопустевшей квартире, всплакнул для порядку, и… Все силы бросил на создание титанического труда по «разоблачению» творчества ненавистного ему гада – Александра Пушкина. Сутками он сидел в душных архивах и выискивал – в чем же ему разоблачить сукина сына. Через полгода Сабуров понял – зацепок нет! Никаких! Несколько неверных переводов заморских поэтов, странные подтексты в сказках… Все! За полгода! Ни единого мотива, который мог бы привести к обвинению Пушкина в плагиате или других литературных грехах не было. Бедняга Сабуров начал неистово курить, кофейничать и страдать бессонницей: его одолевала ненависть. Горы томов биографий, все виды анализа его (гения) произведений, тайные записи в бабских альбомах и еще более тайные фрагменты переписки Этого с такой же литературной шушерой. Все это роилось в голове Сабурова бесконечным калейдоскопом. Казалось, этому не может быть конца, как самому мыльному сериалику. Был.

Проснулся Сабуров, как всегда, в кипе бумажного барахлища. Долго кряхтел, чесал необходимые для чесания места, бессмысленно оглядывался кругом себя и выборматывал невнятное. Очевидно проклятия. Естественно, закурил. Разбрасывая во все стороны дым изо рта, поплелся по дому. Взгляд скользнул по зеркальному отражению. Сигарета выпала из пасти… дикий крик… там… в зеркале… крик… там… сел на пол… Как?!

Все дело, что Сабуров увидел в зеркальном отражении себя, но… На щеках его царственно покоились курчавые, черные как смола БАКЕНБАРДЫ!!!

* * *

Именно так, как в бородатом анекдоте:

– Доктор, взгляните, что это у меня?

– О, Господи! Что это у вас?!

Врач был знакомым, но являлся хирургом, а не психиатром. А последний был бы не лишним.

– Это бакенбарды, – страдальчески пропаниковал Сабуров.

– Да это-то понятно! – реагировал врач. – Чего ж они так запущенно огромные? Подровняйте. Или вообще удалите. Не идет вам, Сабуров!

– Трижды, – буркнул. – За одно только утро обривал их трижды. Как результат – вот. Они.

Хирург был стоек, не пуглив, рассудителен и опохмелен. Чуду не удивился. Заходил.

– Предложил бы аккуратно срезать, но будет уродски невероятно, – шла врачебная мысль, – Можно и того пуще, прижечь. И так тоже страшно будет. Видимо, срезать повразумительней. Но, принимая во внимание, Сабуров, что это из вас полезло диво дивное, да чудо расчудесное, оно же может и через мясо рвануть! Может ведь рвануть?

Заходил. Но уже Сабуров. Глазами.

– Что же… А как?

Доктор был врач. Поэтому начал врать:

– Неплохо было бы напасть обмануть. Не принимайте во внимание, и они отпадут самостоятельно совершенно.

– Как же я эти заросли волосатые могу во внимание не принимать? – почти завопил пациент. – Оно ж чешется все. Раздражающе действует. Как не принимать?

– Принять можно, – задумался врач. – Но с закуской обязательно. Отвлечет. И отпадут, повторяю, самостоятельно совершенно. Вам рецептика черкануть?

– Закуски то? – отрешенно пробубнил Сабуров. – Нет уж. Сам. Народными средствами.

* * *

Есть питейные заведения очень приятные, а есть отвратительные. Это когда дым коромыслом, как неотъемлемая часть атмосферы, и нецензурщина взахлеб, как следствие бедности лексикона, или совершенного владения словом. Так вот, считается, что в таких заведениях возлияния сильно помогают поуспокоить сдавшие нервы, от невероятных горей, и, свалившихся на жизнь, счастий. В одном из таковых и восседал, чернея бакенбардовыми зарослями, Сабуров. Сиживал давненько. Который день. Напасть не отпадала. Она росла и чернела. Курчавилась противно и чесалась невообразимо.

Поначалу, традиций держась, пивал с шашлычками и зеленью, спустя время, традиций держась, с сигаретой и прищуренным глазом. Бормотал, ухмылялся, щупал заросшие щеки. Пытался взглядами, разными по выразительности, пробить сигаретную пелену, вслушаться в рокот публики. И вновь щупал. Пощупывал. Глотничал. Курить, пощупать. Замкнутый круг.

А еще, в едином болезненном комке, стала подкатывать поднакопившаяся злоба, На все! И про литературу вообще, и про этого потомка каннибалов в частности. Про заросли и куда-то рухнувшую, попластанную на раны любовь. Копилось. Подперевши кулаки в черные, уже порядком всклокоченные гущи бакенбардовых волос, Сабуров шумно выдохнул и вновь залил шары через глотку. Изнутри отозвалось чем-то похожим на треск. Прислушался. Все верно. С треском перли все новые волосья. Глаза вовсе сощурило от боли и ввергнутого в организм. Тяжело толкнувшись вверх, Сабуров поднялся и, яростно раскачивая пол, двинулся в сторону центра. Припадал на непослушных ногах. Взор был стеклянен. И туп. Или уже равнодушен. Ухмылялся чему-то. Страшно. Казалось, все замерли в ожидании свершения задуманного Сабуровым. Поутих гул: не так шумно бубнили вокруг. Наблюдали будто. На деле-то, всем заглушающим алкоголем организм было решительно фиолетово на этого обросшего мужичонку. Признаки живого интереса праздный народ проявил лишь тогда, как Сабуров, оказавшись у бара, грянул стихами Пушкина по помещению. Читал скверно, но много и наизусть. Сначала «Пирующих студентов», затем «Вольность» и всю любовную лирику, ненавистные главы из «Евгения Онегина» и всю кучу «Повестей Белкина». Добил полной версией «Капитанской дочки». И заплакал. А хмельная публика обрукоплескалась. Потому что заткнулся.

Сиживал на скамеечке с каким-то пойлом в руках, продолжая подрагивать от слезы и курчавиться от бакенбардов. Взгляд блуждал. Грудь дышала рвано, с прострелами. Вычитавши из себя накопившееся, Сабуров стал безразличен к уникальному изъяну на своем рыле и наплевательски относился к предполагаемому предстоящему. Зафиксировавшись очами на самой верхушке девятиэтажной постройки для человеческих судеб, заросший сразу как-то подтянулся, заволновался и заглотал содержимое бутыли. Поднялся со скамейки не то, чтобы решительно, однако, довольно сносно. Принялся вновь ухмыляться и брести к цели.

А дом, в крышу которого метил Сабуров, стоял себе окутанный тяжелой уже ночью. Иногда пощелкивал, вспыхивая глазницами окон, иногда постанывал женскими глотками и плакал младенчески. Ему и дел то до бултыхающегося по пожарной лестнице самоубийцы не было. У него своих под потолок. Выше крыши – это уже проблемы небес.

Ленинский С

Иван Карлович ругался глубочайше – басом, но не переходил на визг. Это означало, что расположение духа его было ни к черту. В приятном расположении он любил повизжать.

– Это же где ж видано, – глубочайше-басом, – чтоб взять так и наплевать на субботник?! Пока все с ума сходят, листья кучками возводят, он – что? Он – домино. Это же, как же?

Отчитываемый Иваном Карловичем товарищ Тирин, самозабвенно выстраивал на морде рожу, близкую по духу анделам небесным. Получалось сильно про смех.

– Мария Артуровна, – глубочайше-басом, – почтенного стажа человек, кувыркается по территории организации, как проклятая, с граблями. Он – как? Он в тенечке. Это ли верно ли?

Тирин совершал попытки поддакнуть, но не мог найти паузу в монологе, чтоб вклиниться удачно.

– А надежд на него повозлагали! – Иван Карлович. – Регалиев понавесили. Он? Что ж ты, Тирин? Это жиж где жиж оно видано?! Может тебе есть чего понасказать-то?

Тирин обдумал выше произошедшее, ринулся в карманы брюк, извлек оттель доминошину, размахнулся и точнецки попал ею в ротовую полость Иван Карловича.

– Рыба. – Тирин, интонацией, похожей на глубочайший бас.

В дверь.

Маразматы

Жил-был дед. И было у него две мухи. И так они этого деда по ночам измучили, то там сядут, то тут, что он до сроку взял, да и помре.

Жил-был дед. Еще. Сильно тот дед любил рассолу капустного поиспить. Обдуется его до «Бог ты мой», и сидит, думает про всякие расширения огорода.

Еще дед тоже жил да был и дюже хотел африканских людей вживь поглядеть. Мечтал аж. Тут горел, как назло, в деревне дом. Все сбежались. Кто смотреть, кто плакать, а кто и помогал сдуру. Из пламени спасались самостоятельно два мужика и, как есть, в огне, наружу вон. Мать-перемат, кожа пузырится, обугливается.

– Африканские люди, – тычет пальцем дед. И помре.

А один дед так вообще жил со старухой. Очень он этого стеснялся. Да и она. Как не сядут ужины потчевать, так сидят и стесняются дружку-друга. Спать случиться – мука адская. Замрет дед на лавке, лежит и стесняется, а старуха, на печи затаившись, на краску исходит. Так в неведении и помре.

Еще одни тоже жили под логотипом деда да бабки. Охота им было колобка, а выходили все одне дети. Лавки поперезаполнили, места живого лишились – нетути колобка. А охота ж! И уж по-всякому пробовали. Куда! Дети и все тут.

– Можа мы как-то не так пробам? – дед то.

– А как еще?! – бабка строго. – Из муки что ли?

Сказку ту, про говорящий кусок теста, не придумали еще не один. Оттого так сложно было деду да с бабкой согласия снискать. А тут еще этот треклятый маразм. Куда!

Удавленник и вскрытый

Ударцев вскрыл вены в коммунальной ванной. Хотел в тазу, да уж больно тянуло поиздохнуть назло. Наполнил емкость. Улегся в нее. Рванул бритвой. Забылся.

Очнулся от невероятной легкости. Вылез. В дверь колотили.

– Напился и уснул там! – комментарий для коридора из-за двери.

Обернувшись, Ударцев посмотрел на себя, погруженного в буро-красную жидкость. Мерзкая смерть. Дверь поддели с петель, дернули в сторону, зашумели, заохали. Он обошел столпившихся, удалился на кухню.

Из окна осенний двор чернел сумерками. Кто-то буйствовал речами, заплетая упортвейненным языком мысль. Над кухней, этажом выше, кто-то бил или насиловал женщину. Иных поводов так орать не выискивалось. Но было плевать. Хотелось смотреть в окно.

Разрывали телефон. В милицию! В скорую! В ЖКХ: комната освободилась! Родственникам: комната освободилась! Закипели нервами, задергали кадыком – пустые фразы, бессмысленное сожаление. Все уже произошло.

– Ударцев.

Обернулся.

Из своей комнатенки выглядывал Головин.