
Полная версия:
Витенька

У нас ничего не меняется. Судите сами: бессчетным слоем на все тот же ошметок подъездной двери сегодня было наклеено:
«Граждане Останкинского дистрикта! Сергей Михайлович приказывает не находиться группами более пяти граждан единовременно! Граждане, нарушившие приказ, подлеж…».
И скажите мне, как здесь может что-то поменяться, если это в точности приказ за прошлый год? А ведь этим утром выпущенный. Конечно, если ты заперт в обвалившейся лифтовой шахте, как я сейчас, то невольно пожелаешь новизны ощущений, свежих событий… Притом, желательно, чтобы они сопровождались хрустом домкрата, визгом арматурин и ободряющими возгласами: « – Вот уже!.. Почти-почти!.. Держись там, Парасыч, голову береги!..». Но на это надежды мало. Примерно, как на то, что Сами отменят охрану периметров, и можно будет своими глазами поглядеть, что там – в других дистриктах – делается.
Ведь взять наши времена: всё уже устаканилось, а все, кому надо было отправиться в счастливые края – схлопотали свои маслины и осколки и разорванными грудинами выстлали путь в тихое, безвредное сегодня. Отпахли повальной дезинфекцией тридцатые, перервали друг другу глотки сороковые. И остались мы – пожеванные временем люди, незаметные и необходимые, перегнивающие среди уцелевших домов для пропитания будущей поросли.
И не трогай наши власти Зуб – все так и шло бы: мы заколотили бы дыры в своих жилищах, починили водопровод, наконец, после натащили бы еще хлама и пожгли бы лишнее – вросли бы, одним словом, окончательно. Но нет, как же: непременно надо «взять под контроль», «устранить до полной нормализации»… А ведь всякому гражданину известно: Зуб в Останкино трогать нельзя. Потому как с теми, кто сидит внутри него, – что делать не знали ни тридцать лет назад, ни сейчас.
Отсюда, конечно, видно: незачем было взрывать телебашню. Вы сами подумайте: вот спекся там, внутри телецентра, пирог из бандитского сброда – иностранных наемников вперемешку с местными ушкуйниками, сверху густо присыпанных стрелковым и переносным зенитно-ракетным вооружением, под крепкой идеологической глазурью и на пышном денежном корже, – спекся до румяной корки и ловкого самоуправления. Ведь наверняка можно было договориться, проводить с почестями и покаяться, мол, дурной у нас народец: так и норовил на пути ваших священных боеприпасов то голову выставить, то автобус с гражданами, охваченными страстью к резкой смене места проживания. Но не тут-то было: чесались у кого-то плечи под погонами и руки зудели, охочие до гашеток. Сначала зачистили сам телецентр и отжали несогласные умирать элементы внутрь башни. А после, не с первого раза, – умели строить! – но, пристрелявшись из башенных орудий, срубили елочку почти под самый корешок. Так и остался стоять посреди выжженного пустыря остов, прозванный в выморочном тогдашнем народе – Зубом. Никому особенно не нужный простоял несколько лет – воруй не хочу, только незачем: медь не разжуешь, пластиком не согреешься. А после, как житье наладили, и вовсе стали его обходить далекой стороной: дурные дела там начали твориться.
Кто понаивнее, тот думал, что неспроста был оглушительный вой, когда падала башня: земляной рев до треска перепонок в ушах – да, пыль и грязь до неба – да, но еще и вой. Как иначе, ведь все построено там, в Останкино, на кладбище самоубийц, на останках тех, кому не найти покоя: взбаламутили их, разом угрохав прорву лихого народа – и теперь попробуй расквитайся.
Кто посерьезнее, тот разумно полагал, что недобитые и неблагонадежные граждане устроили там уютную республику, распуская слухи о всякой бесовщине для пущего тумана, необходимого для покрытия дел, к которым склонна всякая свободолюбивая натура. Желаете отключить «бубон» в затылке – пожалуйста, платите нужным людям через десятые руки – и добро пожаловать: для Самих вы теперь не существуете – якобы, они без личного чипа на ваш счет слепы. Желаете порезвиться с ружьишком на Южных развалах – четверть хабара людям Галяма, другую четверть – людям Джанибека, а половину – себе в нору. А если душа разбоя просит беспрестанно – неласковые люди Фирса устроят испытание: всего-то день побоев – избивают вдесятером или около того, а потом день бега по Просеке под плеткой, после личный день: хочешь – так помри, хочешь – ползи к Зубу. А это ведь вдоль всей рухнувшей телебашни, то есть, всю Просеку проползти надо. Когда доползешь – будет встречать Фирс или бешеная жена его, Айгуль. Если им поклянешься – все, теперь ты вольный. Откуда известно все это? Так ведь я дополз тогда.
И теперь мне, зажатому в шахте, в темноте, со сдохшей почти сразу же рацией, – даже застрелиться не выйдет: успел вставить наполовину свой «манкурт» между куском плиты, прилетевшей сверху, и краем кабины. И почему только нелюдь полюбила в старых лифтах гнезда делать? По могилам тоскуют разве? Айгуль говорила, что раньше проще было: как лифт в шахте видишь – гранату туда, если есть, или пару «молотков» – не ошибешься, точно там сидят.
Выходит, правы оказались все: и желающие «нормализации» Сами – говорят, у них даже фамилии есть, но их называть нельзя; и простые граждане – те, кто мелко подрагивал, боясь воображаемой нечисти, якобы в Зубе живущей; и родные мои ушкуйнички, от этой нечисти натерпевшиеся по самые цевья. Есть еще мы – «двойники», те, кто бегает с отключенным от сердечного ритмоводителя чипом туда-сюда. С той стороны узнаем, чем намерено заняться храброе гражданское ополчение, а в довесок – нет-нет, да и проскочит что ценное: так, к примеру, удалось случайно пропасть одному полковнику, которого очень ждал Фирс – какие-то старые счеты, еще с начала сороковых. Ох, и верещал же тот полковник, когда его на Просеке у столба оставили с Дурной стороны, с той, что к северу, – видимо, знал что-то. Утром водили молодняк смотреть, что будет с теми, кто зевнет невовремя и попадется нечисти.
Подорванная башня грубо отсекла часть дистрикта Останкино, разделив его на Южную – где можно было жить, и Северную – или, просто сказать, Дурную. Любит человек всему границы определить – вот и со всем удобством это можно сделать. Что проще: по эту сторону жизнь есть, по ту – ее нет, и даже не суйся. А не веришь – вот тебе поучительное зрелище: стоит посреди бетонной мешанины винтом гнутый столб, а от него отлетает, в вечном уже костяном изломе, на частью лопнувших сухожилиях ног и рук натянутое тело – будто ветром рвет его о столба туда, в Дурную сторону. Нечисть не щадила: только завидит человек поблизости переливчатый темный сгусток, почувствует, как кожа начинает тянуться на костях, – все, что успеет сделать, только крикнуть своим, чтобы бежали со всех ног. Так и живем: всем управляют Сами, на местах надувают щеки начальники дистриктов, а понизу суетимся мы – без фамилий и отчеств, с одними кличками, редко с именами, оглушенные диким временем люди.
Разной бывает сладости звук: когда думаешь, что опять досыл патрона заклинило, – а он нежно так: «кланг!..», когда беспилотник централов прямо в затылок тебе жужжит, а ты жмешься лицом в землю и вдруг слышишь, как у него сменилась тяга – значит, на подъем пойдет, улетит… Или когда к своему гнезду подходишь, а там параскины мычания слышны – жива еще, значит, бобылева радость.
В точности никто не знает, с кого пошла привычка называть этих несчастных «парасками». Кажется, сорвавшиеся в сороковых уголовнички помогли коротко назвать по-бытовому этих стерилизованных бедняг. Вот кого бы к столбу: ту министершу, которая продавила-таки закон о «некачественных детях». Мол, нищие плодят ущербных, ущербные восприимчивы к болезням и плодят больных, заражая здоровых – в общем, если нет желания вымереть окончательно, так нужно решить проблему на корню. И до сороковых успели тьме народа отчекрыжить всю вероятность размножения, успев назвать это глубокой дезинфекцией. Будь дело только в хирургии – было бы как с бродячими собаками. Но это потом уже выяснится, что дополнительно влитая химия бьет изнутри не только по придаткам: гаснут на глазах эти «некачественные» люди, садятся где-нибудь в уголке, потом на бок ложатся – и бесшумно отходят, ни на что не жалуясь. И на сотню таких – найдется одна, редко две параски, которые полежав с недельку в какой-нибудь щели – встают и начинают бродить, не слишком заботясь о своей целости. Почти ничего не помнящие, но послушные любой воле, они настрадались с избытком, сами того уже не чувствуя. Поизгалявшись над ними вдоволь, добрые граждане превратили их в рабочую силу: медленную, малосообразительную, но не знающую усталости. А стоило отнять у них дело, не занять ничем – тогда гибли параски окончательно. Может, напоминали они мне кого или воспитан был так – мне всегда было их жаль. Так и стали те, кто здесь, на Дурной стороне осел – сбагривать мне своих парасок, чтобы я им дело давал, а по сути сказать – пас. Так я и стал парасий пастух, а прежний позывной сменился кличкой «Парасыч». Мирные времена, что сказать.
И какая же чудесная музыка для слуха – заунывные бормотания, доносящиеся сквозь щель надо мной: как не узнать по голосу свою параску.
– Витя, Витенька!.. Я тут! Слышишь? Витя! Давай сюда, ко мне, скорее! А я же тебя искал, бегал – видишь, как получилось! А ты меня сама нашла! Испугалась, да? Ты не бойся, не надо: сюда давай скорее, я тут!
Как же, поторопишь любую из них. Тут надо подождать, терпеливо повторяя… А ты смотри, она, кажется, сразу учуяла! Вот ближе уже, ближе бормочет!
– Витюша моя хорошая! Сюда-сюда! Вот прямо здесь, внизу я…
Нашла, просунула руку, я тянусь к ней… Ощупывает лицо мое, узнает, здоровается – слепая уже давно, – а у самой рука скользкая, мокрая, кисло-соленая – ранили, значит. Как она сюда пробралась? Отсюда слышно еще, как колотят крупным калибром централы: значит, так и залегла Айгуль, спину мужу прикрывая, пока тот людей на север уводит. Гиблое дело: последнее время сгустков все больше – не терпят они, когда над ними летают эти ведра с винтами – и нечисти прибавилось, конечно. Недолго Айгули геройствовать: подгонят централы десяток железок на гусеничном ходу – и прощай, луноликая наша. А Фирсу через нечисть провести людей – куда там.
– Как бы нам обняться с тобой, а? Вынуть меня надо, видишь… Ты попробуй поднять плиточку эту, а я помогать буду тебе снизу.
Зверь я, что ли, на нее одну надеяться? Параскина сила удержу не знает, но все же – женщина, хоть и бывшая. Все повторяла, когда ее нашли: « – Витя, Витя…». Кто «Витя» скажет – за тем и шла. Нечисть хоть парасок и так не трогала, будто не замечала вовсе, а ее даже стороной обходила, чуть не кланяясь. Впрочем, кто там разберет, что внутри у этих человечьих огрызков.
– Стой, Витенька!.. Не надо!.. Хватит!
Не сдвинуть. Вдвоем – никак. «Манкурт» в щели зашатался только – чуть не выскользнул – и все.
– Витюша, позови еще наших! Наших зови: Культя, Шаманка, Босячка! Сюда их, сюда!.. Чего молчишь?
Не надо молчать. Зачем молчать. Ты же так говоришь, что нет их. Положили мою отару, значит. Так и останемся мы тут, Витенька, с тобой тогда. Потом централы придут – или так пристрелят, или спросят, почему без чипа, а потом пристрелят. А тебя, параска моя слепенькая, на работу угонят, а долго ты там не протянешь: колени не те, шея накось и все на ощупь, на нюх делаешь.
– Витя!.. А, Вить… – вновь руку сует, по голове гладит, будто чует, что у меня горло уже перехватывает. – Ты иди, не бойся, иди, куда Фирс пошел! Он же с Бушуем пошел, а тот вонючая псина – глаза режет! Вот ты Бушуя чуй, и за ними. А я уж сам тут, догоню тебя потом…
Убрала руку. И не ушла. Сидит, бормочет. Никогда не поймешь, что. Только по голосу понять можно, – а сейчас голос сердитый, похрипывает. Вот встала. Обиделась, значит, сейчас уйдет. Может, и уцелеет тогда. Бушуя нюхать – этим наказывать можно, зато своих найдет. А что делает-то она?!
Скрипнула плита над головой, «манкурт» заерзал в щели – едва поймать успел: руками уперся, ноги в землю вбить, не давать ослабнуть – накроет с концами тогда – и не оглохнуть! Вот же глотка у нее, вот же силища – ревет, визжит!.. Чем захлебывается – слюной, кровью?.. Тянет, тянет плиту вверх, немного бы еще – проскользну!.. А тогда отпускать – ослабеет, раздавит! Брызжет сверху что-то горячее, железом пахнущее на лицо, на руки! И уже тонко, как ожогом по слуху, крик – сорвется она сейчас, пора!
Автомат швырнуть в щель, вцепиться, рывок, углами берцев по краям, снаружи!.. ноги под живот! Плита за спиной рухнула вниз, давя все на пути, – и куда-то вниз, вниз… неважно уже. Воздух какой сладкий, братцы…
– Витенька, что же ты наделала… Ты не вставай, не надо, ты не шевелись…
Да какое тут уже шевеление. Кисти свернуты, ребра наружу вышли, костей целых нет считай, тело – как синяк один, губы полопались, глаза – сразу накрыть, накрыть хоть чем. Сорвал с шеи завязку, набросил. Не пойду я никуда теперь. Одеть тебя надо, Витенька, как человека, горе ты мое бессловесное. Такого и не видел никто, слухи только ходили, что параски такое могут.
– Центральная военная полиция! С поднятыми руками! На меня идти быстро!
Пожаловали. Молодняк наберут – те вот так со страху сначала орать начинают и фонарями шарить, нет чтобы осмотреться, глазам дать привыкнуть, потом концерт заводить. Так, Витенька моя дорогая, откладывается наша тризна. Ты не уходи без меня.
В «манкурте» – рожок и полупустой в запасе. До выхода – рукой подать, там четыре фонаря, снаружи все ближе толчется движок грузовика: значит, зачистка пошла – отплясала наша вольная братия у Зуба. На Южную сторону хода нет, по нутру башни добраться сейчас до другого разлома – всего семь крупных, этот второй от верхушки – не дадут. Надо вылезти на Дурную через ближний. С-подствола!..
Как свинья чихнула: и почему такой поросячий звук всегда? Дымчатой полосой ушла граната погостить – закрыть глаза, уши зажать! Есть, ребятки, поваляйтесь, и сверху вам полосой – чтоб носы в грязь, кто не понял! Вверх по обломкам лестницы, провал, коридор, осколки, кабели змеями, ногу не сверни!.. Ах ты, так и есть, еще и по арматуре какой-то мякотью пропороться… Не ждать, дальше! Нехорошо зазудели рикошеты – кто-то уберегся и по следу идет, и не один. Здесь недолго: сейчас по каменным кишкам этим пережеванным, потом ровно разлом пойдет… И кто же такой меткий у нас? Ожгло ногу, плечо – осколки или маслинки – потом смотреть будем, вон прогал виден, хоть и в спину дышите, – а все одно, уйду! Вот разлом – прямо между этажами прошел до земли, красота же, хоть пикник устраивай. Разворот – фонари бы погасили свои, дурни!.. – вот вам в фонари вторую хлопушку! И резво, резво, потом все – пустырь перейти, и там, авось, нечисть пощадит, бывало же такое…
А по пустырю неспешно шла орда, сколько виделось в стороны. Искривленные, переломанные тела с вытянутыми до пояса лицами, бескожные, в черных пятнах от сгустков – и сами сгустки, как знамена висящие над этой ордой.
Меня спасла только чужая кровь – разорванные параскины жилы окропили ею достаточно – оставалось стоять и дышать одной кожей, пока мимо шла нечисть. Кое-на-ком еще виднелась одежда, временами казалось, что даже узнаю кого-то. Не бей от далекого Зуба прожекторы – не рассмотреть бы, когда кончается этот поток. Потом началась стрельба. Сколько она будет длиться и чем закончится – это уже не моего ума дело. Ясно одно: зря Фирс разругался с централами, отказавшись их пускать в Зуб. А что скрывать там было, по сути? Древние останки в спецконтейнерах? Сгустки – воплощенная самоубийством вечная тьма – от появления централов не исчезли бы. И у нас было бы еще время научиться направлять их и уничтожать, обуздать их силу. А мне теперь – уходить на север, надеясь, что кому-то из наших тоже удалось вырваться. Централы верно подозревали, что в Зубе скрыто большее, чем просто оружие, которым затем снабжают пусть и почти беззубые, но все еще бьющиеся за хабар банды с окраин. Все эти железки были просто для отвода глаз: Фирса и Айгуль влекло другое оружие – пусть все думают, что мы – мирные торговцы, всегда готовые продать централам любого бандита. Пусть централы тешатся властью и прикрывают нас от банд. Мы же, тем временем, будем разгадывать тайну власти над тем, что мощнее любого оружия – власти над душой, отрекшейся от жизни.