
Полная версия:
Мир + Остров

Мир
Привет, Мир.
Как поживаешь? Что нового?
Выглядишь ты безмятежным, хладнокровным, мудрым и, наверное, вполне довольным собой.
Удивительное дело: еще вчера у меня не было никакого желания с тобой общаться, а тут вдруг – раз, и сам к тебе обращаюсь.
Знаешь, Мир, мне кажется, что я изменился. Я по-новому посмотрел на тебя.
Уж не знаю, с чем это связано, но, прошу, Мир, не разочаруй меня вновь. Таким ты мне нравишься, и я хочу верить, что это будет взаимно.
Хотя пока я не чувствую, что ты ко мне, Мир, стал более радушным. Отнюдь, сейчас ты меня, похоже, совсем не замечаешь, но это и к лучшему. Я думаю, что ты был ко мне слишком жесток. Я был объектом твоей ненависти и злобы. Ты ни на минуту не отпускал меня, подкидывал мне незаслуженные трудности и заваливал проблемами. Ты мне грубил и ставил подножки. А еще разочаровывал, Мир, неоднократно показывая, что нам с тобой не по пути и ты, вообще-то, мне не очень рад, как не рады хозяева задержавшимся гостям.
И оттого еще страннее, что я первым делаю шаг навстречу.
Честно говоря, Мир, я тебя недолюбливал, да ты и сам это знаешь. Но на это были причины, согласись. Да, я много тебя ругал и сплетничал о тебе за спиной, предвещал твою скорую погибель, меня тошнило от твоих любимчиков, и я не стеснялся выказывать презрение к ним и к тебе. Я мечтал дать тебе бой, Мир, показать тебе, что я смогу одолеть тебя, пройти сквозь все твои ловушки, продемонстрировать тебе, на что я способен, и, быть может, даже собственноручно уничтожить тебя.
Я слишком поздно начал понимать, что, как ни крути, Мир, мы с тобой в разных весовых категориях.
Я пытался заставить тебя уважать меня, но ты пропускал это мимо ушей, делал вид, что тебе все равно на мои мелкие успехи и, скорее всего, ты тайком посмеивался надо мной.
Наверное, ты прав, Мир, что никому из живущих не даруешь силу полубога. Иначе полубог первым делом использует силу против тебя самого.
Просто мы слишком разные, Мир, ты и я. В такой ситуации трудно прийти к взаимопониманию, найти компромисс, ужиться друг с другом. Кто-то должен был уступить; хозяином может быть только один, и это ты, Мир. Теперь я это осознаю, и больше не буду оспаривать твое превосходство. Я давно признал свое поражение, но, Мир, я все еще хочу жить под твоим началом.
Ты ошибаешься, Мир, если считаешь, что я не хотел покинуть тебя. Хотел, но сковывающий тело страх не позволял мне совершить задуманное. В конце концов, когда придет время, ты сам меня отпустишь, перенаправишь в совершенно иное место, где, я надеюсь, тоже есть жизнь.
Я не думаю, Мир, что ты рассматривал меня всерьез, как достойного соперника, как сильного человека, способного тебя изменить или оставить след в твоей истории. У тебя и без того много завистников и недоброжелателей, как и тех, кто действительно может с тобой потягаться. Многие тебя не любят, жалуются на свою судьбу, и каждый уверен, что именно ты виноват во всех их горестях. И каждый уверен, что именно ему досталось от тебя самое плохое и самое сложное. И каждый хоть раз в жизни искренно проклинал тебя.
Ты бы сошел с ума, Мир, если бы обращал внимание на все их проклятия и принимал хулу близко к сердцу.
На самом деле, Мир, у меня как будто и нет причин жаловаться на то, что ты был со мной несправедливым. Напротив, ты дал мне всё, что нужно человеку, чтобы им, человеком, быть. У меня есть руки и ноги, глаза и уши, есть мозг и есть сердце. В мозге шевелятся мысли, а в сердце теплятся доброта и любовь. Я не обделен ничем, без чего существо чувствует себя неполноценным.
Но, видимо, когда нам, людям, дают мозг с мыслями и сердце с добротой и любовью, мы разрываем, разоряем сами себя этими нехитрыми инструментами, а потом виним в случившемся тебя.
Наверное, ты неприятно удивлен людьми, Мир.
Я начинаю полагать, что мысль, любовь и доброта есть те самые божественные силы, с которыми далеко не все способны совладать.
Все-таки хорошо, Мир, что ты никому из живущих не даруешь силу полубога. Полубог, в попытке приручить свои силы и в надежде побороть тебя, наступит на собственное горло. И на полубога-беднягу просто жалко будет смотреть.
Прошу прощения за сумбур, Мир. Сегодня я чересчур эмоционален, открыт и… счастлив? Я радуюсь как ребенок и сыплю афоризмами как мудрец. Ты точно тут не причем? Не разыгрываешь ли ты меня?
Помнишь, как в детстве я любил тебя, Мир? Тогда, когда я был совсем юн, ты был прекрасен. Я смотрел на тебя широко открытыми глазами, радовался каждому твоему созданию и мечтал узреть тебя полностью, познать тебя во всем многообразии. Я улыбался тебе, боготворил тебя, а ты непрестанно давал мне поводы любить тебя и впредь.
Но потом я узрел твою обратную сторону, и оказалось, что ты не идеален, кроме того, суров и безжалостен.
Каков же ты на самом деле, Мир? Не могу знать.
Я знаком со многими, кто, кажется, не видит в тебе негатива. Я поражаюсь, как им удается сохранять симпатию к тебе, несмотря на твое объективное несовершенство. Они твердят, что счастье есть, а ты, Мир, великолепен.
Ты бы зарделся, Мир, если бы воспринимал все их похвалы всерьёз. Их лесть неприлично сладка, и ты бы, пожалуй, совсем зазнался. А, может быть, засмущался, застеснялся или отвернулся.
Но сегодня я согласен с теми, кто к тебе, Мир, неровно дышит. И даже допускаю мысль, что ты никому не строишь козни специально. Так само собой получается. Ты же не можешь контролировать всех и вся. Но ты можешь задать направление.
У меня есть к тебе одна просьба, Мир.
Не оттолкни меня в очередной раз. Будь ко мне добр и ласков.
Если я прошу много – будь ко мне справедлив. И я не останусь в долгу.
Если здоровые, счастливые люди всегда чувствуют себя так прекрасно, то я бы, на их месте, не тратил ни секунды впустую. Я бы наполнил каждое мгновение смыслом и действием, добротой и любовью. Светил бы, как солнце, давал бы тепло, подобно огню. Почему здоровые, счастливые люди так не делают?
Или таковых попросту нет?
Мир, навечно награди меня такой энергией, какой я обладаю сегодня, и я восхвалю тебя, стану твоим бесподобным воплощением, гениальным созданием.
Я буду любить тебя как никто другой, Мир.
Но если ты оттолкнешь меня, откажешься от моей склоненной головы, то я не знаю, что со мной произойдет. Я опять рухну в пучину, где меня поглотят собственные демоны, которым только того и надо. Не отдавай им меня на растерзание, прошу тебя.
Я жду твоего выбора, Мир. Можешь не отвечать на это письмо: я на себе почувствую любое твое решение, и я хочу верить, что оно будет в мою пользу, а значит, и в пользу всего сущего.
Желаю тебе всего наилучшего и надеюсь на плодотворное сотрудничество.
P.S. Если у тебя все же есть вакансия полубога, то считай это послание моим резюме.
Остров
Солнце бьет в глаза так, что действует на нервы, а с подмышек стекает кислый пот, испаряясь чуть ли не с шипением и обжигая кожу. Ваня раздражен до скрипа в зубах, и не только поэтому: он – третий день в завязке.
Пешую прогулку нельзя отменять. Огибать остров, подставляя гудящую, как улей, голову под апокалипсический зной, будет непросто, но и усидеть на месте больше не получится. Ваня отрывает запревшую задницу от бамбуковой скамеечки, отряхивает шорты от растительной пыли и, кряхтя и вздыхая, выходит из бунгало. Мокрый след на Ваниной пятой точке выглядит так, будто его минутой назад отпечатали с помощью бонго, щедро политым оливковым маслом.
Затекшие ноги еле волокут его размякшее, отяжелевшее тело по белому, рассыпчатому, теплому, как внутренности тапира, песку. Ваня болезненно кашляет, заглядевшись на безоблачное тропическое небо, и тут же в его рот норовит залететь большая, жирная, блестящая муха. Он в панике отмахивается от нее: никак ядовитая, или разносит паразитов, или вовсе откладывает яйца не иначе как в желудке таких неуклюжих пришельцев, как он.
Ванины ступни рассекают песчаную гладь всего минуту, а он уже смертельно устал. Бандана накалилась так, что на ней впору готовить омлет из яиц такахе. Заметив неподалеку растущую пальму, Ваня уныло бредет к ней и прислоняется спиной к ее шершавой, пупырчатой коре. Милый фиолетовый попугайчик в кроне пальмы что-то бормочет на языке Тонга и следом спускает на плечо изможденного путника вонючую кашицеобразную струйку. Вышедший на прогулку Ваня чувствует на сгибе рубашки неестественное тепло и с отвращением стряхивает птичкины отходы. Был бы Ваня биологом, он бы определил по непереваренным семечкам, что этот милый попугайчик ел на завтрак, но он не биолог, и ему не до этого. Ваня хватает лежащий под пальмой камушек и, прицелившись в фиолетовое оперение бормочущего засранца, с силой запускает снаряд в крону дерева. Выстрел оказался неточным, попугайчик испугался и взлетел, но сообразив, что тревога ложная, решил не оставаться в долгу и гаркнул на чистом британском английском:
– FOOL!
Обложенный словесным и материальным дерьмом, утирающий пот с лица Ваня приходит к выводу, что день начался не самым приятным образом, но иначе, кажется, и не бывает, по крайней мере, в тот период, пока недавняя завязка пуще всего дает о себе знать. Тень от пальмы на мгновение укрывает пришельца от неумолимо плывущего к зениту солнца, и Ваня использует момент, чтобы впервые за утро взглянуть на дышащий приливом океан.
Волны вздымаются выше обычного, и, отражая солнечные лучи, как будто гипнотизируют. Ваня неотрывно следит за их угрожающей амплитудой и невольно представляет, что, окажись он сейчас на самой кромке берега, где вчера загорал, его бы унесло в пучину, к архетиутисам и кашалотам; зеленые черепахи таскали бы его тело на своих резных, как деревенские ставни, панцирях; рак-отшельник сделал бы из его черепной коробки удобное логово; гигантские цианеи проталкивали бы через его кишечник свои мерзкие, как корейская лапша, щупальца, соленая океанская вода раздула бы его пузо до размеров оградительного буя, а фугу, почуяв опасность от его синюшной промежности и вытаращив иголки, взорвала бы его живот, полный пены, и он пронесся бы по маршрутам Колубма, Магеллана и Кука как осьминог на реактивной тяге, как лопнувший воздушный шарик.
Ванины глаза, от представшей в его же мозге чудовищной галлюциногенной картины, наполняются слезами, и он даже было разлепил потрескавшиеся губы, чтобы, как ребенок, отчаянно, будто в последний раз, закричать, зареветь, побагроветь от раздирающих изнутри обиды и ужаса. Но русский Ваня вовремя приходит в себя; разве что во рту, от воображаемой солености океана, пересохло, а прожилки на его нёбе вздулись, как вздымается глина Атакамы от векового зноя. Бедняга понимает, что жажду нужно утолить, чем скорее, тем лучше. Ваня отрывает рубашку от шершавой коры пальмы, подтирает след от завтрака попугайчика ее листом, и, одолеваемый засухой, быстрым шагом, несмотря на почти зыбучий песок под ногами, направляется к западной оконечности острова, называемой местными обитателями Мысом Торговли. Вдруг Ваня резко останавливается и со страхом опускает глаза на свой пупок: хорошо ли завязан воздушный шарик, в случае чего?
По-прежнему ошарашенный пережитой, возникшей в его сознании кошмарной фантасмагорией, Ваня пытается сообразить, что же вызвало у него такое помутнение рассудка. Голову через бандану напекло? Фата-Моргана как следствие обезвоживания? Или же, пока он спал, пожилой индеец с томагавком в зубах все-таки затолкал ему под язык шляпку псилоцибе? Ваня не может сказать наверняка; единственный неоспоримый факт – он третий день в завязке, а этот день, и это известно любому, кто хоть с чем-нибудь завязывал, самый трудный для избавляющегося от продолжительной интоксикации организма.
Мыс Торговли уже показался вдали, и Ваня, успокоившись, снова заглядывается в сторону океана, стараясь, тем не менее, не акцентировать внимание на кружащие голову приливные волны. Вдалеке, на стремящихся к берегу потоках, взлетают и падают молодые, подтянутые, загорелые, как с обложек журналов, парни-серфингисты: итальянцы и испанцы, греки и австралийцы. Ваня с завистью смотрит на них и исполняемые ими трюки. Нет, он переживает не потому, что его волосы не насколько густые, щетина не настолько сексуальна, а грудь не настолько гладка и рельефна; не потому, что они являются счастливыми обладателями ровного, бархатного загара, а он только вчера лег под лучи ближайшей звезды (и как рисковал!); не потому, что их крепкие, как стволы бонгосси, брюшные мышцы различимы за сотни метров, а его пресс не найдут и на столе патологоанатома; и даже не потому, что они без видимых усилий справляются с доской на волнах, а ему и двухсот метров не пробежать без подозрения на инфаркт миокарда; нет, он завидует потому, что они в завязке уже недели две, и потому прекрасно себя чувствуют, а его мучения – в самом разгаре печально известного третьего дня.
Ваня уже как будто и привык к столь буйному разнообразию острова. Белым шумом отдавались в его барабанных перепонках десятки языков, сотни диалектов и тысячи акцентов прилетающих сюда людей; он как будто и не замечал диковинную, словно собранную со страниц энциклопедий по ботанике и зоологии, флору и фауну, по крайней мере, до тех пор, пока она, фауна, не какала ему на рукав или не летела в рот; плевать Ваня хотел на смеси западных и восточных, северных и южных деликатесов, пряностей и соусов. Быть может потом, думает единственный русский на этом Богом забытом, но превращенном людьми в парадиз, клочке земли, когда он выйдет из сумеречного состояния ломки, каждый элемент острова покажется ему преисполненным смысла, но пока он в завязке, и завязка эта плотным узлом сдавливает его горло, петлей самоубийцы тянет его душу куда-то наверх, оставляя тело с выпученными глазами и рвущимися голосовыми связками безучастным ко всему происходящему и, парадокс, неврастенически реагирующим на любое влияние извне.
И когда до Мыса Торговли остается всего с десяток метров, а Ване, проходящему мимо последних зарослей перед откосом в море, уже мерещится волшебная бутылочка с пресной водой, случается то, что совсем выбивает пришельца из колеи. В голову Вани ударяет, как хук тайского боксера, страшный, нечеловеческий рык, вылетевший, подобно пуле, из тропической опушки. Русский Иван пугается настолько, что на его шортах вновь отчетливо проявляется мокрый отпечаток, а след от попугайчика начинает вонять еще сильнее. Ваня готовится увидеть выходящего из зарослей лигра или, на худой конец, гризли, но всмотревшись, понимает, что эти пугающие звуки издают, всего-навсего, три новозеландца, исполняющие хака, а четвертый, судя по цвету кожи, некоренной маори, разминается рядышком с овальным мячом из некачественно обработанной кожи овцебыка, из-за чего мяч напоминает скорее кокосовый орех, чем спортивный инвентарь.
И тут русский вскипает, словно чайник со свистком на раскаленной плите.
Истошно, истерично вопя, чуть не выпрыгивая из обоссанных шорт, Ваня как коршун налетает на островитян, покрывая их пятиэтажным исконно-русским матом и раздавая воинственным маори отцовские обжигающие подзатыльники. Новозеландцы ни черта не понимают из его спича (их вытаращенные, с белым, как снег, белком, глаза об этом свидетельствуют), на удары не отвечают, предпочитая не связываться со славянским регби-ненавистником, и быстро ретируются вглубь джунглей.
Ваня тяжело вздыхает, глядя на спины убегающих маори цвета доминиканского зернового кофе. От выплеснутой агрессии ему становится легче физически, но приходит усталость другого рода, ментальная. Разогнавший регбистов русский Иван поворачивается лицом к Мысу Торговли; старик Сантьяго, покачиваясь за прилавком, улыбается ему, одной рукой почесывает бороду, а другой машет – иди, дескать, сюда. И Ваня идет. Сантьяго учтиво протягивает русскому варвару бутылочку с водой, и тот жадно ее выпивает, втягивает в себя, заглатывает большими пресными кусками. Ваня испытывает на себе эффект сенсибилизации: на третий день завязки возвращаются прежние вкусовые ощущения, и обыкновенная вода вызывает у него восторг, близкий к эйфории. Русский пришелец отвешивает старику доллар, а он вручает ему кулек с жареными кузнечиками по-вьетнамски – погрызть по дороге.
На самом деле, Мыс Торговли – это и есть Сантьяго; старичок является единственным продавцом на острове, и его небольшая с виду лавка обеспечивает здешних обитателей всем необходимым, сколько бы их, обитателей, не было. Его магазинчик – бездонная пропасть лакомств и деликатесов со всех частей света. Швейцарские сыры, итальянская пицца, американские гамбургеры, турецкий кебаб, японские суши, африканские насекомые, шведский сюрстремминг, исландский харакл, китайские тухлые яйца, корейский суп посинтхан, североамериканский орех-пекан, бразильское пато но тукупи, запеченные утконосы из Океании и, конечно же, акульи плавники. Откуда старый торгаш всё это берет и где он это хранит – одному Богу известно, но среди островитян ходят слухи о том, что раньше Сантьяго держал с десяток транснациональных корпораций, и вообще он – персонифицированная глобализация.
Рядом с хитро улыбающимся Сантьяго и его лавкой, огибая Мыс Торговли полукругом, аккуратно вышагивает огромный, высотой до пояса, пурпурный краб. Ивану уже не в первый раз кажется, что старик выдрессировал его как раздатчика листовок: уж больно походка краба и его расставленные в разные стороны, попеременно открывающиеся и захлопывающиеся, клешни напоминают манеры промоутеров, втюхивающих пешеходам рекламные флаеры. Однако листовок в клешнях краба никогда не бывает, при этом он регулярно подходит к посетителям Сантьяго, а еще нетерпеливо шевелит конечностями, вопросительно взирая на незнакомцев. Вот и на этот раз пурпурное членистоногое впялилось в Ивана и широко раскрыло клешни.
– Shake his hand. He wants you to shake his hand, – сладко повторяет старик, но Ваню так просто не проведешь. Он уже слышал о том, что Сантьяго не прочь поторговаться с каннибалами с соседнего острова, а ведь их интересуют совсем не сырные пироги и шоколадные фонданы. В Ваниной голове, пораженной, как раковой опухолью, токсичной агонией, прорезается неприятная, страшная догадка. Для чего выдрессировал краба этот чертов бизнес-дед? Как много людей улетело с этого острова без пальцев и кистей рук?
– Ноу, – говорит Ваня с отвратительным акцентом, храбро, вызывающе уткнувшись тяжелым взглядом в улыбающиеся глаза Сантьяго. – Сенкью.
– As you wish, – все так же сладко лепечет старый торгаш, и Ване лучше отсюда уйти. Да, он всех, если кто-то не в курсе, предупредит о жестоких играх Сантьяго, но без старика остров и не сможет существовать. Ваня вдруг осознает, что, несмотря на экзотичность и удаленность острова, здесь есть точно такие же проблемы, как и на его родине: народ знает, что имеющие капитал вытворяют всё, что им заблагорассудится, но поделать с этим ничего не может или не хочет.
Да и плевать, решает Ваня, продолжая идти по тягучему песку, преодолевая, тем временем, экватор своей утренней прогулки по острову. Он не для того неделю назад поднялся с грязной, словно кушетка больного дизентерией, кровати, отряхнул с себя окурки, разбил бутылки, покрыв осколками прожженный и липкий линолеум своей обшарпанной, нищенской однушки, вбил в ноющую от передозов голову идею, что дальше так жить (существовать! умирать! гнить!) нельзя, собрал все свои накопления, которые еще не были спущены на смерть в стекле и картоне, и обратился в компанию, обещавшую новую, абсолютно новую и счастливую жизнь, чтобы теперь беспокоиться о том, что старый скупердяй может продать аборигенам десяток фаланг, оттяпанных дрессированным гигантским крабом у какого-нибудь раззявы. Нет, его это совершенно не волнует.
И да, думает Ваня, щелкая панцирями жареных кузнечиков, он ни о чем не жалеет.
Да, пускай сейчас он ненавидит весь мир и каждое его проявление и создание – в этом виновата завязка, ее третий, печально известный, день, акклиматизация, аккультурация и комплекс клинического неудачника. Но Ваня верит, в глубине души верит, что, несмотря на текущие проблемы, он выберется, правда, выберется, и никогда больше не упадет так низко. Пускай у него больше не осталось финансовых средств и позже предстоят долгие, невыносимо долгие и нудные процедуры по восстановлению своего социального статуса – скоро он будет в порядке и вернется в струю, лишь бы интоксикация его отпустила. Остров поможет ему, обязательно поможет, потому что не может не помочь место, где над плато летают кондоры, где питоны, наравне с лианами, овивают метасеквойи, где громфадорины уживаются с граммостолами, а зайцы-русаки соседствуют с капибарами, где вся Красная Книга дышит, растет, размножается и умирает, где целая планета умещается на десяти тысячах гектарах обетованной земли.
Ванина голова наполняется окрыляющими, дающими надежду мыслями и мечтами. Его тело становится легче от вырастающих на спине крыльев и активно размножающихся в животе бабочек. Но тут же, в один момент, эти мысли и мечты затуманиваются и сереют, крылья обрываются, а бабочки дохнут, отравляя и без того страдающий Ванин желудочно-кишечный тракт, и всё это от одного лишь сверлящего мозг сомнения в том, что жизнь его может никогда не измениться и он так и будет страдать, испражняться под себя в наркотическом бреду и не находить себе места перед засыпанием и после пробуждения. И вновь, через минуту, в его собственной Вселенной восходит солнце, активизируются процессы регенерации крыльев, и наступает новый брачный сезон крылатых насекомых – как только гельминт сомнения прекращает грызть Ванину психику. Так, поднимаясь и падая в собственном сознании, то шаркая ногами, то паря над песком, русский бедняга-варвар продолжает свой путь. Пока на его пути не встают те, кого Ваня совершенно не ожидал увидеть здесь, на этом загадочном, полном приключений и при этом удивительно спокойном острове.
Ване неважно, к какому течению они принадлежат: католики, протестанты, буддисты, мусульмане или вообще неорелигиозные адепты-сектанты. Важно, что они, облаченные в темные, мокрые от палящего солнца одежды, улыбаясь как можно менее подозрительно, и оттого противно, обступают вспотевшего, уже уставшего, колеблющегося, будто маятник, пришельца и тянут к нему свои руки. Ваня инстинктивно отступает на шаг; самый старший из незнакомцев складывает ладони на груди, отвешивает поклон, и уважительно, приторно начинает свою речь, кажется, на португальском. Русский доедает последнего кузнечика, выкидывает пустой кулек, долго всматривается в морщинистое лицо и пожелтевшие зубы старца, совершенно не понимая, что тому нужно, пока с его шершавого, покрытого темным налетом языка не слетает слово «religio».
Ваня чувствует, как его глаза наполняются кровью, а в груди вспыхивает огонь, мгновенно охватывающий всю его сущность.
– Религия? – переспрашивает, хоть и не испытывает в этом нужды, готовый взорваться, в очередной раз за этот третий чертов день, Ваня.
– Sim – радостно мурлыкает старец-фанатик.
– Религия, значит, – повторяет Ваня, потихоньку спуская с цепей демона внутри себя. – Какая еще религия? Вы в свою секту затащить меня хотите? А? Сволочи. Не пройдет! Молитесь о спасении своих гнилых душонок? А? Кому вы молитесь? Богу? Какому богу? Есть ли бог? А я вам отвечу, я вам отвечу…
Энтузиазм, радость и добродушие в глазах старца и его приспешников исчезают; русского языка они, разумеется, не знают, но Ванина интонация дает понять всё без слов.
– Я вам отвечу, – раскрасневшийся Ваня приглушает голос только для того, чтобы вскричать, взреветь, обрушиться на головы фанатиков тропическим тайфуном злости. – Знаете, сколько я верил в вашего сраного бога?! Сколько раз я просил его о помощи, сколько раз я просил его излечить мою душу, и что он сделал? Да нихрена он не сделал! Засуньте свою религию в задницу! Нет никакой религии! Нет никакого бога! Нет никакого спасения!
Страх, сквозящий из адептов неизвестного Ване течения, теперь прохладно обдувает его наряду с морским бризом.
– Вы бесполезные, никчемные, больные на голову уроды. Сейчас никому не нужна ваша вера. Раскройте глаза. Ну кто сейчас ходит в церковь по воскресеньям? Кто? Да никто! Сейчас все ходят бухать по пятницам, но никто не ходит в ваши церкви. Алкоголь – вот новая религия, придурки. Все молятся на алкоголь, все в нем обретают спасение, все спускают на него свои зарплаты. Алкоголь…
– Alcohol? – вопрошает старец, чуть не прикусывая шершавый язык стучащими от ужаса пожелтевшими зубами.
– Да, алкохол, старый ты мудак! Надо быть конченым дебилом, чтобы не видеть этого! Люди пьют, нажираются как свиньи чаще, чем вы думаете о своих божках. Поэтому идите-ка вы в жопу со своей религией! В жопу!
Люди в черных мантиях ошалело смотрят на Ваню.