banner banner banner
XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим
XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим

скачать книгу бесплатно


* * *

Во времена моего детства в Риге мы не раз сменили местожительство. До 1929-го или 1930 года жили на улице Лачплеша, потом на Веру, Сколас. Теперешние молочные пакеты еще не были известны, молоко продавали на разлив, из бидонов. К дому на Лачплеша дважды в неделю приходила женщина, она собирала все, что оставалось от готовки и пищи – картофельные очистки, хлебные корки, обрезки овощей и прочее. Взамен мы получали молоко. Это был очень разумный обмен.

Никакого смога не было и в помине. Воздух был так чист, что по утрам вывешивали на улице Лачплеша проветривать постельное белье. Машин было совсем немного. Зимой часто можно было видеть поскользнувшихся на льду лошадей. Извозчики относились к тягловой силе очень по-разному. Если лошадь падала и не могла сразу подняться – скользко! – иной возчик принимался бить беднягу. В таких случаях вокруг тут же собирались зеваки. Такие картины в детстве приходилось видеть во многих местах – у старой почты[17 - «Старая почта» – здание Главпочтамта и телеграфа на бульваре Аспазияс, 5, где теперь располагаются факультеты экономики и управления, а также истории и философии Латвийского университета.], у кафе «Луна»[18 - «Луна» – кафе в Риге напротив Бастионной горки, на углу улицы Калькю и бульвара Мейеровица, в настоящее время там ресторан быстрого обслуживания «макдональдс».], напротив Кафедрального собора[19 - Христорождественский православный кафедральный собор на Эспланаде в Риге.].

Мальчишки привычно просили извозчика: «Дяденька, прокати!». Мне везло – на улице Дзирнаву, по которой пролегал мой путь в школу, работали два извозчика, один из них нередко подбирал меня. Так я гордо доезжал до угла улицы Стрелниеку, где уже кучковались школьники. Они кричали: «Ого, Петр опять прикатил, как барин!».

Нашему поколению посчастливилось расти без телевизора. Все наши игры, за исключением шахмат или шашек, были связаны с движением. Врожденную людскую агрессивность мы избывали в играх – прятках, салках, жмурках, была еще такая игра «собачки».

Были и другие увлечения. Например, летом 1928 года все мальчики разделились на две группы по интересам: одни только и говорили, что об Олимпийских играх в Амстердаме, другие не хотели слышать ничего, кроме новостей об экспедиции Нобиле к Северному полюсу. Минули десятилетия, мы с женой смотрели фильм «Красная палатка»[20 - Исследователь Арктики Умберто Нобиле в мае 1928 года осуществил свою вторую экспедицию на Северный полюс на дирижабле «Италия». 24 мая он потерпел аварию; начались спасательные работы. Эти события отражены в совместном итало-советском художественном фильме «Красная палатка» (La tenda rossa); режиссер Михаил Калатозов.]. Жена не могла понять, откуда я знаю заранее все события, имена героев. «Когда ты все это узнал?» – «В 1928 году». Я и сегодня могу перечислить всех участников той давней героической экспедиции по именам.

Мой старший брат Григорий учился в Париже, но из-за недостатка средств вынужден был вернуться в Латвию. Позднее, в тридцатые годы он уехал еще раз заграницу, в Неаполь, уже вместе со своей невестой Мирой. Ему помог материально дядя Илья, помогали и другие бездетные дяди, в кармане у которых что-то еще оставалось от царских времен. С их помощью Григорий продержался на плаву еще какое-то время, но денег не хватило, и ему снова пришлось вернуться в Ригу.

Колоссальное, незабываемое впечатление на меня оставил средний брат, Илья. Один случай я вспоминаю всю жизнь. У меня был друг Витольд[21 - В интервью Атису Климовичу в 2006 году П. Крупников в этом эпизоде назвал друга Леонидом, а не Витольдом. (См. Es biju kinietis, mes uzvarejam. Saruna ar vesturnieku Peteri Krupnikovu в книге PersoniskaLatvija. R., Dienas graata, 2011).], латышский парень, живший в нашем доме этажом выше. Сын инженера, он наследовал профессию отца. Я слышал, что после войны он попал в Америку и в Чикаго стал главным инженером крупного завода. Уже в детстве у Витольда были игрушки с техническим уклоном, даже миниатюрная паровая машина. Я никакой не технарь, но играл с ним самозабвенно. И в один прекрасный день мы с ним рассорились вдрызг. Илья, заметив, что с нами что-то неладно, осведомился, в чем дело. «Мы с ним рассорились». – «И ты больше не хочешь дружить с ним?» – «Я бы хотел, но он меня обидел! Мы с ним вообще не разговариваем!» – «И как давно?» – «Шестой день!» Илья обдумал ситуацию и сказал: «Подождем еще один день, тогда будет полная неделя. У индейцев принято после недели разлада выкуривать трубку мира».

Через день он усадил рядом нас обоих. Витольд тоже был не прочь выкурить трубку мира. Брат размял концы папирос так, чтобы там не осталось ни крошки табаку, зажег папиросу, дал одному, потом другому, сам третьим втянул первый дымок. «Так, теперь по индейским законам вы снова друзья!» Мы оба, бесконечно довольные, тут же побежали играть с машинами Витольда.

В другой раз мы – я и еще один, тоже семилетний мальчик, поспорили с Лидой Браун, которой было уже девять. Ее аргумент – почему мы неправы и не можем быть правы – состоял именно в том, что нам всего семь лет, а ей на два года больше. «Но вместе нам целых четырнадцать!» – не сдавались мы. Как разрешить спор? Отправились к Ильюше. Он отпустил Лиду и сказал: «Знаете что – возьмем пятнадцать младенцев. Вам двоим вместе четырнадцать лет, но так как младенцев пятнадцать, они будут главнее». Я возмутился. Как можно каких-то там пятнадцать сосунков сравнивать с нами! «Слушай, нам ведь семь лет!» Илья задумчиво покачал головой и произнес: «Да, семь лет – это уже большая птица!». С Лидой он в тот же день также достиг компромисса.

В детстве я очень любил совершать путешествия по географической карте. У меня был большой географический атлас, и однажды я сказал Ильюше, что, мол, неплохо было бы хорошенько изучить большую карту Европы. И на другой день я увидел расстеленную на чертежной доске большую карту Европы на немецком языке. Брат уже ушел, но оставил мне задание: найти кратчайший путь из Петербурга в Мадрид. Найти кратчайший путь! – это меня завело, я принялся за исследования и расчеты. Похожие задания брат давал мне не раз. Однажды, внимательно изучив предложенный мною маршрут, он указал на какое-то место: «Вот здесь у тебя неправильно!». Но я был убежден, что у меня все верно, потому как старательно все измерил и рассчитал, и я готов был защищать свою правоту до последнего. Илья меня выслушал, пожал мне руку и сказал: «Да, ты был прав!».

Я так радовался, что брат признал мою правоту! Думаю, Илья с самого начала знал, что ошибки нет, но хотел, чтобы я учился отстаивать то, в чем уверен.

В 1928 году, когда я уже занимался перед школой в подготовительном классе, а маме пришлось задержаться в пансионе в Кемери, две недели мы прожили вдвоем с Ильюшей, и эти две недели до сих пор остаются в моей памяти как момент абсолютного счастья. Я был все время рядом с взрослым братом, и он обращался со мной как с равным. Мы говорили о множестве вещей. Например, о слове «изнасиловать», попавшемся мне на странице газеты «Сегодня»[22 - «Сегодня» – крупнейшая ежедневная русская газета Латвии в 20-30-е годы XX века.] (в семь лет я уже читал эту газету). Ничего не зная о настоящем смысле слова, я интуитивно чувствовал, что за ним скрывается что-то злое и в то же время интересное.

В 1929 году брат Илья уехал в Россию: там образование было бесплатным. Он работал на фабрике, организовал очень хороший физкультурный кружок и за это был награжден поездкой на Кавказ. Там, спасая какую-то подвыпившую женщину, Ильюша утонул. Это случилось в 1930 году. Через годы, узнав и осознав то, что происходило в СССР в 1937 году, я пришел к ужасному выводу: лучше уж такая смерть, чем то, что неминуемо ожидало бы Ильюшу: арест, избиения и пытки в чекистских подвалах, чтобы выбить признание: да, я иностранный шпион… Ибо, по их разумению, зачем еще, как не шпионить, мог приехать человек в Советский Союз?

* * *

В нашем доме все решала мать, – отца я большей частью помню как старого, сломленного недугом человека. Мама не была красавицей, но умела привлечь к себе внимание. Выглядевшая «очень по-русски», она, как правило, успевала ненавязчиво подчеркнуть свое происхождение.

Маму можно было считать эмансипированной женщиной. Это особенно заметно стало в Петербурге, куда перебрались мои родители. В том кругу, где они были приняты, женщину уважали. Задеть ее достоинство считалось проступком непростительным.

У матери была своя система воспитания, назвать ее атеистической было бы преувеличением, но направленность была, пожалуй, именно такая. Однажды, когда мне было года четыре и отец еще не болел, он надумал научить меня какой-нибудь молитве на древнееврейском языке. Я ничего не понимал, только смеялся над словами, такими странными. И хорошо помню, как мама сказала отцу: «Яков, оставь ребенка в покое. Ты ведь видишь, он ничего не понимает». Однако и сама она пересказывала мне библейские сюжеты из Ветхого и Нового Завета. Рассказывала о Моисее, о Христе и апостолах, но подавала это как легенду, сказание. В том же ключе, что и античные мифы и былины про русского богатыря Илью Муромца. От матери я получил первое общее представление о культуре.

Один из таких рассказов матери был об Иисусе Христе – как он с учениками в Ханаане увидел грешницу, которую толпа собиралась забить камнями. Христос сказал тогда: «Кто из вас без греха, пусть первым кинет камень». И распаленные гневом люди один за другим уронили из рук приготовленные для расправы камни. Этот рассказ напомнил о себе во время войны, когда я был офицером Красной Армии. Политрук Янсон, бывший чекист, приказал мне наказать солдата, допустившего опоздание, но я приказ не выполнил. Наутро Янсон потребовал объяснений: как это я посмел ослушаться приказа? Я ответил: «Знаете, я очутился примерно в такой же ситуации, как Христос, когда он сказал людям: «Кто из вас без греха, кинь первый камень». И все побросали свои камни на землю. Вчера я тоже бросил наземь свой камень». Политрук остолбенел и на миг просто лишился дара речи. В 1943 году на фронте Великой Отечественной войны я объяснял свое поведение словами Иисуса!

Наш комиссар только и произнес «Можете идти!». Он не нашелся, что сказать.

Двенадцати или тринадцати лет от роду я сам для себя придумал некую комбинированную религию. Она включала в себя что-то от христианства, что-то от иудаизма плюс кое-что из малоизвестных страниц Толстого о буддизме и карме. Я читал эти работы, и они мне очень понравились.

Иногда, засидевшись в гостях у Либманов, я оставался у них на ночь. Моя кровать была посередине между кроватями братьев. Мы рассказывали друг другу разные занимательные истории, но, укладываясь на ночь, Миша всегда говорил: «Сперва – 10 минут молчания, потом поговорим». Когда это повторилось в третий раз, я спросил: «Ты молишься Богу?» – «Да!» – «Я тоже».

Позже у меня выработалось такое отношение к религии: я не могу доказать, что Бог есть, и не могу утверждать, что его нет. Это – вопрос веры. И второе: если религия своей моралью способна хотя бы немного обуздать ту бестию, что прячется внутри человеков, пусть делает это. И если для этого ей требуется соответствующий ритуал, я не имею ничего против.

Мне было пятнадцать, когда под влиянием одного друга (который позже перестал быть другом) я испытал особый интерес к католицизму. Уже потому, что он существует две тысячи лет. Но тут я где-то прочел о разговоре Наполеона с папой римским. Наполеон сказал: «Я разрушу вашу церковь!». Папа начал смеяться. Ответ его был таков: «Если уж наши священники и папы своим поведением не смогли ее погубить, то что вы сможете?». Примерно такое отношение к религии сложилось и у меня.

Как-то один очень религиозный еврей спросил меня: «Твой отец часто посещает синагогу?» – «Да». – «Как часто?» – «Дважды в год», – отвечал я. «В синагогу нужно ходить каждый день!»

Мой отец вместе с дедом братьев Либман посещал синагогу действительно два раза в год и, кажется, думал, что тем самым свои счеты с Богом уладил. А я праздники помнил животом. Обычно в праздничные дни много едят, готовят особые блюда по особым правилам, и это бывает очень вкусно. Готовить было женское дело.

* * *

Женщины, бывшие рядом с моей матерью, и сегодня вызывают во мне уважение. Это были истинные дамы. Да и жизнь в Латвии двадцатых годов прошлого века протекала совсем иначе, нежели сейчас. Без спешки.

Вскоре после нашего переезда на Лачплеша, 36 мама стала участницей бабника. Так как в Риге у меня уже не было бонны, мама брала меня с собой на собрания женского кружка. Кто были его участницы? Лишь немногих я могу назвать по имени, в то время всех этих дам я звал «тетями».

Людмила Исидоровна Якобсон мне, особенно ближе к повзрослению, казалась едва ли не самой интересной из всех. Она жила вместе с двумя сыновьями на улице Дзирнаву, нигде постоянно не служила, но занималась философией, писала рецензии и заметки для газет – немецкой Rigasche Rundschau[23 - Rigasche Rundschau («Рижское обозрение») – крупнейшая в Прибалтике газета балтийских немцев, выходила в Риге до 1939 года.] и русской Сегодня. Очень образованная дама. Я навещал ее и потом, через годы. Тетя Ванда была полячка, если не ошибаюсь – жена врача. Адель Вильгельмовна – немка. Тетя Глафира и тетя Оля – русские. Тетя Ива – латышка (так ее называл только я, взрослые – Ивандой, прибавляя иногда и отчество, которого я не помню). Роза Марковна и тетя Дора – еврейки.

Все эти анкетные данные относительно национальности участниц бабника я почерпнул много позже из рассказов мамы. Что объединяло этих женщин, столь разных? Санкт-Петербург и русская культура. До революции все они или жили в столице империи, или часто там бывали – посещали театры, оперу, выставки. Собрания кружка – поочередно в доме каждой из участниц – посвящались обсуждению прочитанных книг, прослушиванию грампластинок, воспоминаниям, просмотру фотографий и репродукций. Вдобавок ко всему этому – вкусное угощение, которое сумел оценить и я. В памяти остались два или три вечера у нас дома. Кулинарные способности мамы пользовались общим признанием.

Ничего конкретного из содержания тех собраний я не запомнил. Зато помню их атмосферу – дружескую, сердечную, одновременно и шутливую, и серьезную. Когда мы вконец обеднели и мама начала работать, она каждую участницу бабника уведомила, что в собраниях кружка больше не будет участвовать, потому что не имеет возможности принимать подруг у себя дома. Людмила Исидоровна позднее, уже после смерти мамы, рассказывала мне, что все они много раз просили маму изменить это решение, но она была непреклонна и прервала почти все связи с бабником. «Почти», потому что дамы к ней все равно приходили. Тетя Ванда являлась, чтобы заказать какое-то вязание и сказать: она надеется, что хотя бы как клиентку ее не прогонят. Затем звонила у дверей Роза Марковна, потом Людмила Исидоровна.

Однажды в начале тридцатых годов в кинотеатре «Маска»[24 - Кинотеатр «маска» находился на ул. Элизабетес, 61 – рядом с кинотеатром Splendid Palace, построенным позже. В «маске» без перерыва показывали главным образом документальные фильмы.В советское время кинотеатр обрел новое имя – «Спартак».В 1969 году старое здание снесли, чтобы построить на его месте «Стереокино».В 1990-е годы здесь был устроен игорный зал «Клондайк», работающий поныне.]показывали документальную ленту «Ленинград». Мама взяла меня в кино с собой. У входа пришлось стоять в очереди, после предыдущего сеанса публика начала выходить. Мы увидели нескольких дам из бабника, они, да и многие другие, выходили с заплаканными глазами.

После маминой смерти участницы кружка позвали меня в гости. Их было пять или шесть. Тетя Адель уехала в Германию, еще одна в Париж. Говорили только о моей маме, каждая делилась своими воспоминаниями. Я слушал со слезами на глазах. Они предлагали мне помощь – до того, как я достигну совершеннолетия. Мне дали неделю на обдумывание. Через неделю, посоветовавшись с Гришей и Мирой, я сердечно поблагодарил милых дам, но от помощи отказался. Не знаю, было ли это правильно.

Через много лет, когда я уже преподавал в Сельскохозяйственной академии, коллега Патурская упомянула, что ее тетя в свое время посещала собрания бабника и все еще вспоминает мою маму. Тетя, правда, сильно болеет. Хотела бы, как только выздоровеет, пригласить меня в гости. Через две или три недели Патурская сказала, что тетя умерла и уже похоронена. К сожалению, не помню ее имени. И Патурской, увы, больше нет.

Кажется, около 1925 года из России приехала к нам бабушка – мамина мама. Она была очень старенькой, лицо в одних морщинах. Не удивительно – она родила много (кажется, восемь) детей, пережила гражданскую войну и голод 1921 года[25 - Голод в Поволжье стал результатом засухи, военной разрухи и большевистской политики военного коммунизма. Считается, что его жертвами в 1921 году стали около 5 миллионов человек.]. Мама обращалась к бабушке на «вы», ставила вечером (не знаю, как часто) таз с теплой водой и тщательно мыла ей ноги. Папа и мама не садились, пока бабушка не сядет. Через несколько лет в разговоре с мамой я вспомнил эти подробности. Подумав, мама сказала, что времена меняются. Когда она росла, так было в семьях всех ее друзей и соучениц. А то, что времена меняются, можно видеть и по нашей семье – ни папа, ни она, мама, не ожидают, не требуют такого обращения. Ей было бы странно слышать, как Гриша, Ильюша или я говорят ей «вы». Но… И мама не без удовольствия рассказала мне о виденном в пансионе во Флоренции. Недалеко от общего обеденного стола стоял другой, «английский», как его называли, стол. Англичане собирались к трапезе, и каждый молча становился за своим стулом. Никто не опаздывал. И вот появлялась их бабушка – старая леди, очень бодрая, подтянутая. Она здоровалась и, садясь, жестом приглашала остальных сесть.

Мама говорила, что эта традиция нравилась всем.

* * *

В это время (в 1925 или в 1926 году) началась папина болезнь. Он простудил в холодильниках ноги, и на одной, на мизинце образовалась гангрена. Через десятилетия Женя, моя жена, тогда еще студентка, пришла в ужас, узнав, как лечили папу – горячими ножными ваннами (помню, как хирург, прощаясь, наставлял нас: «Чем горячее, тем лучше!»). Приходя, хирург отщипывал кусочки гангренозной ткани, что приносило папе невыносимую боль; я помню его лицо, лицо до конца измученного человека, его стоны и вскрики. Мизинец спасли, но папа изменился до неузнаваемости. До его смерти летом 1937 года это был сначала медленный, потом все более скорый процесс угасания, потери личности – памяти, речи, всего, на что способен физически и духовно полноценный человек. Когда я теперь думаю о том, что папе (он родился в 1872 году) в начале этого процесса было 53–54 года, другими словами, он был на три десятилетия моложе «меня сегодня», на душе становится тяжело… А маме в 1926 году было 45 лет. Страховки или социальной помощи семья не имела, больничные кассы охватывали, в основном, лишь людей наемного труда. Врачи приходили часто, гонорары были очень высокими, нас было шестеро в семье, и к тому же полагалось платить какие-то деньги за разрешение бабушке проживать в Латвии[26 - Разрешение на пребывание означало возможность жить на территории Латвийской Республики в течение года. Стоимость такого разрешения определялась соглашением с тем или иным государством и составляла от 2 до 60 латов в год.]. Денег не нашлось, и она вернулась в Россию.

В общем, к концу двадцатых годов семья обеднела. Мне приходилось донашивать вещи братьев, все они были мне велики и – что не оставалось незамеченным в классе – старомодны.

Моя мама не сдавалась. В 1928 году мы уже не жили в Юрмале, и она попыталась держать пансион в Кемери. Однако мать быстро прогорела, она не умела считать и комбинировать. Однажды какой- то человек даже заплатил ей больше, чем с него причиталось, и предостерег: «Мадам, вы станете банкротом, если за такой обед будете брать всего полтора лата». Пророчество быстро сбылось.

После этого в один прекрасный день в доме появилась вязальная машинка. Она была куплена в магазине Липперта на Смилшу. Мой первый вопрос был – откуда деньги на машину. Мама ответила, что продала золотые часы, бриллиантовое кольцо, еще что-то. И, кроме того, еще сколько-то одолжил Константиновский.

Мама показала характер – не повесила нос, когда, будучи еще недавно женой состоятельного человека, не знавшей забот, вдруг потеряла все. Она начала вязать. Сначала для магазина на Скарню, 8 (номер, впрочем, под вопросом). Он принадлежал Глазману, владельцу квартиры, в которой мы снимали комнаты. Вскоре я заметил, что дома мама показывает Глазману готовую работу, он все осматривает и одобряет готовые вещи. Потом мама относит все в магазин и возвращается озабоченной, совсем непривычно мрачной. Один раз я помог маме отнести вещи и вышел потом на улицу. Спустя какое-то время и мама вышла, зашла в ворота Конвента сета, прислонилась рукой и лицом к стене. Ее плечи подергивались, я понял, что она плачет, что Глазман ее, мою маму, обидел. Я начал гладить мамину спину, утешать ее. Как я жалел, что я маленький. Что не могу открыть дверь, зайти к Глазману в магазин и переломать ему все кости. Папе еще можно было что-то рассказывать, и я поведал ему обо всем этом. Он твердо сказал маме – надо переехать на другую квартиру, но до этого найти другого заказчика.

Не знаю, как, но заказчик был найден – магазин Louis Tahl. Я в дальнейшем нередко относил туда готовые вещи и хорошо знал этот магазин. В октябре 1944 года я дошел до него по улице Калькю; дальше пройти было невозможно – на другой стороне улицы (там, где теперь площадь Ливу) горел магазин Pestalocci. Жара была невероятная.

Еще позднее, после войны, в помещении этого магазина было «Балтийское ателье мод», теперь там кафе Nostalgija[27 - В 2015 году на этом месте, улица Калькю, 22, расположен бар «Ампир».]. И каждое лето, бывая в Риге, я по крайней мере один раз захожу в это кафе. Если погода хорошая, я сижу за столиком снаружи и какое-то время предаюсь воспоминаниям. Louis Tahl, жар от горящего Pestalocci в 1944 году… Мой первый костюм, сшитый в «Балтийском ателье мод», между прочим, с браком. А дальше – я просто наблюдаю за прохожими. В последние годы здесь летом толпы туристов.

Мы переехали на улицу Веру. Далеко не все рижане (даже коренные) знают эту улочку; начинается она от улицы Видус и через несколько домов кончается, упираясь в улицу Валкас, в тыл территории прежнего посольства США, фасад которого выходил на улицу Ханзас, напротив Царского сада[28 - Посольство США в Риге перед Второй мировой войной находилось на площади Вашингтона.].

Между прежним жильем на Лачплеша, 36 и новым, на Веру, для меня была «преогромная, невообразимая разница». На Лачплеша был асфальтированный маленький двор, детям негде было играть. Ближайший парк был Верманский, до которого еще несколько перекрестков с оживленным (конечно, по тогдашним меркам) движением. А тут – большой сад, причем, к нашему, детскому счастью, совсем не устроенный, пустырь с диким кустарником и отдельными деревьями. Совсем недалеко начинался Царский сад, подальше – Стрелковый сад. Но самое, самое главное – там, за улицей Аусекля (или Царскосадовой, или Kaisergarten Str), за Экспорта (Виля Лача) был торговый порт!!! Склады с зерном, около которых было невероятное количество голубей. Вспугнешь их – они шумно взлетают, роняя перья, которые потом служили нам материалом для «индейских» головных уборов.

В порту каждый раз открывалось что-то новое. Были таинственные закоулки, приходили корабли (не слишком часто, на дворе был кризис), шагали вразвалку моряки. Как-то мы добрались до залива, где стоял – на летнем отдыхе – ледокол Krisjanis Valdemars[29 - Ледокол Krisjanis Valdemars построен в Глазго в 1925 году по заказу Департамента мореходства министерства торговли и промышленности. Как единственный пароход, построенный в довоенной Латвии, он стал ее своеобразным символом.В 1941 году при эвакуации в Кронштадт ледокол наскочил на мину и затонул в Финском заливе.]. Нас пустили на корабль, показали машинную часть, трюм и прочее. В этом же заливчике стояло много барж. Между ними были перекинуты мостки, можно было перебегать с одной баржи на другую.

Вокруг было столько любопытного, что глаза разбегались. В нашем доме детей моего возраста не было, но к нам во двор приходили ребята из дома напротив. Это были Леня и Боря Соковы, племянники владельца обоих домов, доктора Лаздыньша. Приходили Нора и Франк (фамилию точно не помню, кажется, Эрдман), а также мой одноклассник Аксель фон Кипарски и его брат Вольдемар. Приходили Владек и Юрек с улицы Видус. Иногда снисходил к нам и участвовал в наших играх молодой Лаздыньш, кажется, Раймондс (или Роландс).

Соковы были русские, Нора с братом – немцы, Владек с братом – поляки, Лаздыньш – латыш. Я был среди них единственным евреем. Кроме одного раза я никаких трений или инцидентов по этому поводу не помню. Зато этот «один раз» запомнился накрепко. Мама вручила мне сетку (в советское время я сказал бы «авоську» или «тару») и дала поручение – купить хлеба и масла. Я вышел во двор, там стояли Лаздыньш и еще кто-то, Лаздыньш загородил мне путь и спросил издевательским тоном что-то вроде – kur tu, zidin, iesi? (т. е. «куда это ты, жиденыш?») Я пытался его обойти, но мне не дал этого сделать кто-то другой (или другие, не помню). Я вернулся домой. Мама удивилась: «Что это ты так скоро? И где покупки?». Я объяснил ей ситуацию и сел читать. Но мама не успокоилась. «Если ты будешь праздновать труса, тебя всегда будут бить!» – сказала она. Я с тяжелым сердцем взял «тару» и пошел. Те же стояли у крыльца. Все повторилось, кроме одного – я попытался пробиться силой. Раймондс оттолкнул меня. Я снова попытался прорваться. Он был выше и крепче меня, но я не отступался. Наконец, он кулаком ударил меня по лицу. Из носа пошла кровь. Он опустил руки и смотрел, улыбаясь, на меня. И тут я ему ответил – ответил так же, тем же способом. Теперь и у него из носа пошла кровь. Он был крайне удивлен. Я спокойно вышел на улицу, двинулся в магазин. Хозяин дал мне сперва «хлебной бумаги» (тонкая светло-коричневая бумага, в которую заворачивали только хлеб). Расплатившись, я пошел домой. Те же, кроме Раймонда, стояли у калитки. Никто меня не тронул. Дома я обнаружил, что наготове ждут меня вата, йод и бинт. Мама меня обработала, пришлось сменить и нижнюю, и верхнюю рубашку. Я сел опять читать, придерживая вату у носа. Мама нет-нет и посматривала на меня, кажется, очень довольная.

История имела продолжение. Оказывается, Соковы рассказали о происшедшем матери, та – своей сестре, госпоже Лаздыньш. Доктор Лаздыньш, встретив на другой день маму, высказал сожаление по поводу инцидента и прибавил, что Раймондс получил взбучку. Мама ответила, что мальчишеские драки – обычное дело. Лаздыньш возразил: если бы то была обычная драка, он бы и слова не сказал, но до этого Раймондс произнес слова, которых не следовало говорить. Мама была довольна разговором. Мне она о нем сообщила лишь несколько лет спустя.

На улице Веру мы прожили, может быть, не больше года, но у меня остались о ней светлые воспоминания: наши игры, походы в порт, раздолье нашего запущенного сада и пустыря. С тех пор я всегда оцениваю место жительства по тому, насколько оно приспособлено для детей. К сожалению, сегодня «телек» и «комп» вытеснили прежние игры – прятки, «собачки», «Стой!» и V?lkerball… Мы опять переехали – на Сколас, 4, в квартиру № 3. Дом состоял из двух частей – парадный вход с улицы, с фасада, и другой вход – со двора, проходили туда через ворота. Вариант, типичный для многих рижских домов. Здесь был большой двор и как бы спрятанный малый двор. В нашу третью квартиру вход был с улицы, но окна выходили не на улицу, а на оба двора. Мы не принадлежали ни к «одним», ни к «другим». С одной стороны был Еврейский клуб и Еврейский театр, с другой, близко – кинотеатр «Форум». С той стороны «Форума», через Елизаветинскую улицу, была Эспланада – большой парадный плац между Кафедральным собором на Александровской улице (в разное время Бривибас, т. е. Свободы, Гитлера, Ленина) и B?rsen-Kommercgymnasium (теперь Академия художеств) и музеем на Николаевской (она же Кр. Валдемара, Геринга, Кр. Валдемара, Горького, снова Кр. Валдемара). На Эспланаде проходили парады, праздники песни, выстраивались киоски рождественских базаров, зимой здесь, бывало, заливали каток, конькобежцы катались под музыку. В начале полета Цукурса в Африку музыку иногда прерывало громкое восклицание: «Цукурс вылетел в Гамбию!», через некоторое время – «Цукурс прилетел в Гамбию!».

Вокруг плаца шла аллея, били фонтаны, стояли скамейки. К приезду шведского короля Густава V в 1929 году за собором построили деревянную трибуну для высоких гостей, принимавших парад.

Хотя на Эспланаде с весны до осени было пыльно, там собиралась молодежь, дети, подростки. Играли в футбол и – главным образом – в «билеты». Я был страстным «билетчиком». То была особая мальчишеская игра. Мы использовали картонные железнодорожные билеты, у каждого из которых была своя ценность. Рига-Юрмала, 3-й класс, в одну сторону – простой билет. Рига-Юрмала, туда и обратно – двойной билет. Если попадался билет 2-го класса, туда и обратно, он котировался вчетверо дороже простого. Затем шли другие города и станции, и тут все решало расстояние. Например, Балви ценились дороже Валмиеры. Однажды один мальчик показал нам билет царского времени Харбин-Хабаровск. Он его именно только показал, не выпуская из рук. Еще у кого-то нашелся билет Париж-Тулуза. Мы постановили, что он стоит двухсот обычных билетов. Иноземные бумажные, а не картонные билеты нас не интересовали, они не годились для игры. Тут требовались именно картонные билеты, которые строго по правилам выстраивали в одну линию, потом каждый метал свою монету, биток, и ударял по билетам, стараясь, чтобы они перевернулись на другую сторону. Это делали, стоя на коленях, поэтому штаны мальчишек на коленках вечно были протерты.

* * *

В школу я пошел семи лет, когда мы еще жили на улице Лачплеша. Сам момент выбора школы запомнился мне на всю жизнь. По воскресеньям за столом собиралась вся семья; покончив с обедом, вслух читали рассказ или стихи из свежего номера какого-нибудь русского журнала, иногда это были стихи Пушкина, не публиковавшиеся раньше. В нашем доме царила атмосфера высокой русской культуры.

Моей обязанностью было после воскресного обеда унести на кухню грязную посуду. Я это сделал и на сей раз, а когда вернулся в столовую, отец сидел на моем месте, и кресло главы дома было свободно. Я стоял и ждал, когда отец в него пересядет. Но он сказал: «Садись на мое место!». Я слегка струхнул – может, я что-нибудь не так сделал? Но что ж – у всех на виду пошел и сел во главе стола.

Так и так – мне надо будет идти в школу. Говорили понемногу все. Отец совсем кратко, мать тоже сказала всего несколько слов. Речь держали в основном братья. В русской школе мне было бы совсем легко, я ведь умею читать и писать, знаю наизусть стихи, песенки. Меня признавали хорошим декламатором. На семейных торжествах я читал, например, стихотворение Лермонтова «Бородино» или стихи Пушкина. «Короче говоря, русская школа – это одна возможность, там учиться было бы нетрудно, и тебя ждала бы легкая жизнь. Но есть и другая возможность – немецкая школа. Немецким языком ты не владеешь нисколько, тебе придется тяжело, особенно вначале, но зато ты освоишь новый язык, а вместе с ним откроется и новый мир – нечто такое, чего ты раньше не знал и не узнал бы, если бы не пошел в эту школу».

Так они говорили, и за их словами я, семилетний мальчик, ощутил вызов – если ты стоящий парень, выбирай то, что труднее!

Я выбрал второй вариант даже не из-за обещанных мне открытий, а именно потому, что он был труднее. Я инстинктивно чувствовал, – такое чувствует и знает любой ребенок, – что в глазах матери и всех остальных я потеряю, если выберу легкий путь. Поэтому я твердо сказал: «Немецкая школа!».

В Риге было семнадцать или восемнадцать немецких школ, но лучшими из них считались две – 10-я и 13-я. Мой старший брат Григорий пошел поговорить обо мне в 10-ю немецкую начальную школу. Ее директор долго не соглашался брать меня, так как им оплачивали обучение только немецких детей. Сколько-то латов надо было платить и родителям, но расходов на обучение эти деньги не покрывали. Под конец директор спросил брата: «А вы-то сами в какую школу ходили?» – «В петербургскую Petrischule». Не говоря больше ни слова, директор раскрыл журнал и вписал мое имя.

Подготовительный класс располагался в так называемом Forburg'е, на улице Аусекля, следующие классы, включая и гимназию, – на улице Стрелниеку, 4 а, в доме, построенном по проекту Михаила Эйзенштейна (теперь там Стокгольмская высшая школа экономики в Риге).

Пару лет назад летним днем, закончив работу в библиотеке Мисиня, я не спеша направился домой в Старую Ригу и, оказавшись на улице Стрелниеку, вдруг застыл возле здания своей бывшей школы. С ума сойти – я в этом доме не был с 1934 года! Войду. Вошел, никем не остановленный, там все «потроха» изъяты, все переделано, перестроено на современный лад. Лифтом поднялся на седьмой этаж, по лестнице спустился вниз, останавливаясь на каждом этаже, осматривая все и читая имена на дверных табличках. На третьем или втором этаже навстречу идет мужчина, спрашивает по-английски, что я тут ищу. Хочет мне помочь. Я ответил: «Ничего особенного я не ищу. Только свое прошлое». Он вопрошающе взглянул на меня: «Какое прошлое вы ищете?» – «Я учился в этом здании». – «Когда?» – «С 1928 по 1934 год». Незнакомец схватил меня за руку и повел к себе в кабинет. Оказалось – ректор. Вызвал латыша, лет тридцати, тот переспросил: «Когда вы здесь учились?» Я повторил: «С 1928 года». – «Сколько же тогда вам лет?» – «Восемьдесят шесть». Больше они ничего не спрашивали, только смотрели на меня – живого свидетеля далекого прошлого. Подарили мне галстук выпускника и книгу, в заключение пригласив на вечер выпускников, назначенный на начало учебного года. Но к тому времени я был уже не в Риге.

Итак, я поступил в немецкую школу, где брат записал меня в подготовительный класс. В первый день происходило общее знакомство со школой, потом урок физкультуры. Я в гардеробе переодевался и насвистывал. Подошел господин Ханке: в школе нельзя свистеть. Но я не понимаю его слов! Смотрю ему в глаза и продолжаю свистеть. В немецкой школе это что-то немыслимое – смотреть учителю в глаза и продолжать делать то, что запрещено! Господин Ханке повторил сказанное, уже гораздо строже. Я продолжал свистеть. Господин Ханке налился кровью, но тут другие дети хором стали объяснять ему, что я неполноценный, не понимаю по-немецки. Учитель, как потом выяснилось, был не балтийский немец, он прибыл из немецкой колонии в России. На чистейшем русском языке он обратился ко мне: «Ты что, вообще не говоришь по-немецки?» – «Нет, не говорю». – «Как же ты поступил сюда?» – «Я научусь!»

Как-то к концу второго года или в начале третьего мать утром разбудила меня, и я спросонок буркнул что-то по-немецки. Тогда она поняла, что язык в меня уже вошел. При том я освоил язык с балтийско-немецким произношением. Поздней, когда я работал в университетах Германии, этот балтийский акцент, считавшийся аристократическим, мне очень пригодился. После лекции слушатели нередко подходили, чтобы в самых лестных тонах похвалить мое произношение.

Школа дала мне, разумеется, не только язык, но и немецкую культуру. Мать однажды горестно вздохнула, убедившись, что я не знаю не только пушкинского «Медного всадника», но и множества длиннейших русских стихов, которые она помнила наизусть с времен женской гимназии. Взамен я мог прочесть ей, например, не менее пространные сочинения Шиллера. Ныне, в XXI веке, ни в Германии, ни, думается, в России или Латвии детей не заставляют так много учить наизусть. С каждым новым поколением это умение убывает.

10-я немецкая начальная школа была заведением подчеркнуто лютеранским. Во время занятий по религии евреи, например, были свободны, но по желанию могли и присутствовать. Я присутствовал. Для католиков уроки Закона Божьего, общего для христиан, были обязательными, но они освобождались от уроков, предназначенных только для лютеран.

И второе: эта немецкая школа, хотя и многонациональная по составу, была очень немецкой. Мы, прочие, понимали, что находимся здесь на положении нацменьшинств, и считали это нормальным. Вся литература, которую мы изучали, была, так сказать, немецко-патриотична. Правда, это отнюдь не гарантировало автоматического патриотизма школьников. С одним из трех «нациков» нашей школы я переписываюсь по сей день, он живет в Австралии. Когда я напомнил ему наши школьные дни, он написал мне: «Я повернулся к Европе спиной и трижды сплюнул через левое плечо». Он об этих делах теперь не желает ничего слышать. Хотя жена его – с юго-запада Германии, из Шварцвальда, свой немецкий язык они потеряли и общаются только по-английски. От национализма моего одноклассника не осталось и следа.

В нашем классе учились и трое латышей, Лапиньш и Граудиньш или, быть может, Лапинг и Граудинг[30 - Намек на то, что некоторые латыши сознательно «онемечивались», переделывая в том числе свои фамилии на немецкий лад.] – точно не скажу. Третьего звали Эдгар Лакстигала, что в переводе на русский означает Соловей; он был истинный латыш и мой друг. Его отец однажды спас писателя Яниса Яунсудрабиньша, который в недолгой советской республике 1919 года работал в продовольственном управлении какого-то района, после чего его хотели арестовать. В то время, когда я подружился с Эдгаром, его отец служил где-то далеко, вроде бы в Даугавпилсе, начальником полиции, и дома появлялся редко. Были в классе и евреи, притом из очень разных семей. Мой друг Миша Либман так же, как я, дома говорил по-русски. Его мать пыталась нас собирать у себя, читать вместе русскую литературу – «чтобы вы не сделались совсем уж немчурой». И мы читали Гоголя и Лермонтова, Пушкина; это было лишь общее знакомство, но оно побудило меня самостоятельно прочесть «Мертвые души» Гоголя, мне было тогда около двенадцати. Потом я прочел «Войну и мир» Толстого, позднее перечитывал роман шесть или семь раз, прочел и «Анну Каренину». В конце концов мне стали одинаково близки обе культуры. А третью мне дал латышский язык.

Однажды у нас в классе появился новичок – Пауль Томас Базилиус Роденко, отец которого был, кажется, петлюровцем[31 - Петлюровец – украинский националист, сторонник Симона Петлюры, военного и государственного деятеля Украины в 1918–1920 гг.], белоэмигрантом, а мать полуангличанкой, полуголландкой. Пауль потом стал в Нидерландах эссеистом и поэтом. В школе он с помощью обыкновенного пера и чернил рисовал отличные портреты и так же, как я, интересовался историей.

Еще был один на четверть русский, на четверть датчанин, на четверть голландец, на четверть немец – в таком вот духе. Был эстонец, был поляк. Один выглядел, как 150-процентный еврей, но вовсе таковым не являлся; он погиб под Ростовом, будучи офицером вермахта[32 - Вермахт (нем. Wehrmacht) – наименование Вооруженных сил Германии в 1935–1946 гг.].

Из настоящих немцев в классе был представлен целый спектр – от аристократов до бедняков. И как раз трое из малообеспеченных семей считались национал-социалистами. Школьники, то есть мы, сами себя именовали одни коммунистами (среди них был и я), другие социал-демократами, третьи национал-социалистами. И у меня как коммуниста наилучшие отношения сложились как раз с тремя нашими нациками. Дружба продолжалась и после окончания школы. Это было не случайно – просто детская среда отражала то, что происходило во взрослом мире. В Германии тоже ведь какое- то время коммунисты и национал-социалисты вместе участвовали в забастовках.

В тринадцать лет мне вырезали аппендицит. В частной клинике я, отделенный тонким пологом, лежал в одной палате с двумя женщинами. Одна из моих соседок оказалась ярой сионисткой[33 - Сионизм – еврейский национализм, главной целью которого поначалу было создание независимого государства Израиль в Палестине. В Латвии в 20-30-х годах XX века существовали самые разные направления сионизма. Консерваторы принадлежали к партии Mizrahi, социалисты – к партии Ciere Cion. В свою очередь крайние радикалы объединились вокруг Партии социалистов-ревизионистов, основанной лидером радикального сионизма Владимиром Жаботинским. В Риге действовала также радикальная молодежная организация Betar; здесь готовили будущих бойцов за независимость Израиля.]самого радикального свойства; она не признавала Трансиорданию (теперешнюю Иорданию), утверждала, что это часть Палестины, а вся Палестина должна принадлежать евреям. Второй была девица из умеренных. Я тут же объединился с сионисткой против умеренной, поскольку умеренность считал позорной мягкотелостью. Так же вот и Сталин, опасавшийся Англии и Франции, считал, что лучше уж нацисты, чем вялая, слабая демократическая Германия.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)