скачать книгу бесплатно
– А доводилось ли вам играть в «Я делаю гвозди из своего ри-ро-радди-о, я могу наделать гвоздей из своих ри-ро-рей»?[23 - «Ree Ro Raddy-O» – старинная ирландская песня, встречается в сборниках с конца XIX века; какая игра была связана с этой песней – непонятно.]
– Нет, достопочтенный, – ответил Шемас.
– Это славная игра, – заметил лепрекон, – как и «шапка-на-спинке»[24 - «Шапка-на-спинке» – аналог игры «в слона»: водящий наклоняется, ему на спину кладут шапку или еще какой-нибудь небольшой предмет, остальные играющие прыгают через него, приговаривая определенные слова; тот, кто сшибет предмет, прыгая, тот и водит дальше.], и «двадцать четыре ярда на козлином хвостике», и «города», и «освобождение пленных», и чехарда. Я вас научу им всем, – сказал лепрекон, – а еще покажу, как играть в ножички, и в «ямки», и в «сторожей-разбойников». Лучше всего начинать с чехарды, вот ей я вас сейчас же и научу. Пригнись вот так, Бридин, а ты, Шемас, пригнись так же, но подальше. Теперь я прыгну через спину Бридин, пробегусь и прыгну через спину Шемасина – вот эдак, а затем побегу вперед и пригнусь. Теперь, Бридин, ты прыгай через брата, потом прыгай через меня, а затем беги подальше и снова вставай да пригибайся. Вот и твоя очередь, Шемас, – ты прыгай через меня, а затем через сестру и беги подальше, пригибайся, и буду прыгать я.
– Отличная игра, достопочтенный, – сказал Шемас.
– Так и есть, а вик киг[25 - А вик киг – вероятно, искаж. от ирл. a mhic оig – «эй, мальчонка-малыш».], – голову прячь, – сказал лепрекон. – Добрый прыжок, лучше и не прыгнешь, Шемас.
– Я уже умею прыгать лучше Бригид, – отозвался Шемас, – и буду прыгать лучше твоего, когда сноровки наберусь, – прячь голову, достопочтенный.
Почти не заметив, они миновали кромку леса и уже заигрались на суровой пустоши, загроможденной здоровенными серыми валунами. Дальше этой пустоши ничего не было видно: за нею вдали к горизонту вздымалась заросшая вереском гора. Вокруг пустоши росла потрепанная живая изгородь из ежевики да торчала длинными пучками там и сям жесткая дикая трава. В углу же высилось раскидистое коренастое дерево, и дети с лепреконом, играя, оказывались все ближе и ближе к тому дереву. Лепрекон пригнулся совсем рядом с ним. Шемас разбежался, прыгнул – и соскользнул в нору рядом со стволом. А следом и Бригид разбежалась, прыгнула – и соскользнула в ту же нору.
– Ахти мне! – сказала Бригид, исчезая из виду.
Лепрекон щелкнул пальцами, посучил ногами – и, нырнув в ту же нору, тоже исчез из виду.
Минул час, когда дети обычно возвращались домой, и Тощая Женщина из Иниш Маграта немного забеспокоилась. Никогда прежде не бывало такого, чтоб дети опаздывали к обеду. Одного из двоих чад она не выносила на дух – свое, но уже забыла, который из них ее ребенок, а поскольку одного она любила, приходилось любить обоих – по опаске: ошибешься еще да отчитаешь того ребенка, к какому сердце втайне стремится. А потому тревожилась она за обоих поровну.
Позади осталось время обеда, час ужина пришел, а дети – нет. Вновь и вновь выбиралась Тощая Женщина к темным соснам и звала детей, пока не осипла совсем, аж перестала слышать себя, даже когда вопила. Вечер износился до ночи, и Тощая Женщина, поджидая прихода Философа, осмыслила положение. Муж не явился, дети не явились, лепрекон, как договаривались, не вернулся… И тут ее осенило. Лепрекон украл ее детей! Она объявила месть лепреконам – такую, что потрясет род людской. В самом разгаре ее исступления меж деревьями показался Философ, вошел в дом.
Тощая Женщина кинулась навстречу…
– Муж, – сказала она, – лепреконы Горт на Клока Моры похитили наших детей.
На миг Философ вперил в нее взгляд.
– Похищение детей, – произнес он, – многовековое излюбленное занятие дивных, цыган и разбойников с Востока. Обыкновенно порядок таков: напасть на человека и держать в плену ради выкупа. Если выкуп не заплачен, узнику, бывает, отрезают ухо или палец и доставляют заинтересованной стороне – с заявлением, что через неделю последует рука или нога, если не возникнут подобающие договоренности.
– Ты отдаешь себе отчет, – пылко спросила Тощая Женщина, – что украли твоих детей?
– Не отдаю, – сказал Философ. – Этому порядку, однако, дивные следуют редко: обычно крадут они не ради выкупа, а из любви к воровству или же ради каких-то других смутных и, возможно, практических целей, жертву держат у себя в цитаделях или дунах, пока с излиянием времени не позабудет жертва своих истоков и не сделается мирным обитателем дивной страны. Кража людей ни в коей мере не ограничивается родом людским либо же народом дивным.
– Чудовище, – произнесла басовито Тощая Женщина, – будешь ты меня слушать?
– Не буду, – произнес Философ. – Водится этот обычай и у многих насекомоядных. Муравьи, например, почтенный народ, живущий очень упорядоченными общинами. Цивилизация у них сложнейшая и искуснейшая, нередко отваживаются они на дальние походы ради колонизации или в другие экспедиции, откуда возвращаются с богатой добычей тли и другой живности, а из нее для республики далее получаются слуги и одомашненные твари. Поскольку ни убивают они своих пленных, ни едят их, такой обычай следует именовать похищением. То же можно сказать о пчелах, выносливом и трудолюбивом народе, живущем в шестиугольных кельях, кои очень трудно растрясти. Случается, когда у них нет своей королевы, они похищают королеву у соседа менее могущественного и употребляют ее для своих целей без всякого стыда, жалости или же совести.
– Уразумеешь ли ты? – возопила Тощая Женщина.
– Не уразумею, – произнес Философ. – Поговаривают, что субтропические обезьяны похищают детей и – как сообщают – обращаются с пленниками очень бережно: с величайшей щедростью делятся с ними своими кокосами, ямсом, плантанами и другими экваториальными кормами, а также перемещают похищенных по деревьям (зачастую отстоящим далеко друг от друга, на большой высоте) с бдительнейшей осторожностью и благоволением.
– Я отправляюсь спать, – сказала Тощая Женщина, – твоя каша – на печи.
– Комки в ней есть, дорогая моя? – уточнил Философ.
– Надеюсь, что да, – ответила Тощая Женщина и сиганула в постель.
В ту ночь Философа настиг жесточайший прострел, каких прежде не бывало с ним, и легче не стало, пока серое утро не сморило хозяйку дома в неохотную дрему.
Глава VI
В то утро Тощая Женщина из Иниш Маграта проспала допоздна, однако, едва проснувшись, в великом своем нетерпении едва ли помедлила, чтобы позавтракать. Тотчас после того, как поела, нацепила она чепец да шаль и отправилась по сосновому бору к Горт на Клока Море. В скором времени достигла она каменистой пустоши и, подойдя к дереву на юго-востоке, подобрала камень и громко застучала им по древесному стволу. Стучала она по-особенному: дважды подряд, затем трижды, следом один раз. Из дыры послышался голос.
– Кто там, будьте любезны? – спросил он.
– Бан на Дройд[26 - Бан на Дройд (искаж. от ирл. Bean na Druid) – женщина из Друидов, см. комментарий 18.] из Иниш Маграта – и тебе это хорошо известно. – Таков был ответ.
– Сейчас поднимусь, благородная женщина, – произнес голос, и через миг из дыры выпрыгнул лепрекон.
– Где Шемас и Бригид Бег? – сурово спросила Тощая Женщина.
– Откуда же мне знать где? – отозвался лепрекон. – Разве не дома им сейчас быть?
– Были б дома, я б не явилась сюда, их разыскивая, – таков был ее ответ. – Сдается мне, они у тебя.
– Обыщи, – сказал лепрекон, распахивая жилетку.
– Они у тебя там, в домишке твоем, – ожесточилась Тощая Женщина, – и чем скорее ты их выпустишь, тем лучше для тебя самого и пятерых твоих братцев.
– Благородная женщина, – произнес лепрекон, – можешь спуститься сама в наш домишко и убедиться. Справедливее не скажу.
– Не протиснусь я туда, – сказала она. – Велика слишком.
– Ты знаешь способ, как сделаться маленькой, – заметил лепрекон.
– Но, может, я не смогу снова сделаться большой, – сказала Тощая Женщина, – и тогда ты и твои гнусные братцы одержите верх. Если не выпустишь детей, – продолжила она, – я подниму против тебя сидов из Крохан Конайле. Сам знаешь, что приключилось с клуриконами с Ойлян на Гласа[27 - Вероятно, искаж. от ирл. Oileаn na Glaise – Остров ручья (потока), и тогда это действительный топоним; возможно, это Oileаn na Glas – Остров зелени.], когда похитили они дитя Королевы, – с вами случится что похуже. Если дети не явятся домой нынче вечером до восхода луны, я отправлюсь к своему народу. Просто передай это твоим пятерым братцам-уродцам. Чтоб тебе здоровья, – добавила она и отправилась прочь.
– Здоровья чтоб тебе, благородная женщина, – произнес лепрекон и простоял на одной ноге, покуда не исчезла она из виду, после чего скользнул обратно в нору.
Возвращаясь домой сосновым бором, Тощая Женщина увидела Михала Мак Мурраху – тот шел туда же, брови свиты от растерянности.
– С Богом тебе, Михал Мак Мурраху, – сказала она.
– С Богом и Марией[28 - И здесь Стивенз буквально воспроизводит на английском один из вариантов обмена приветствиями в ирландском языке: «Dia duit» – «Dia is Muire duit».] тебе, достопочтенная, – отозвался он, – сам я нынче в большой беде.
– С чего бы не быть тебе? – спросила Тощая Женщина.
– Я пришел потолковать с твоим мужем об одном деле.
– Если потолковать надо, то ты явился в дельный дом, Михал.
– Сам-то[29 - Сам-то – в ирландском английском так говорят о хозяине дома («сама» – о хозяйке) – это следствие особенностей употребления в ирландском языке местоимений для расстановки смысловых акцентов во фразе.] – человек могучий, то верно, – сказал Михал.
Через несколько минут Тощая Женщина заговорила вновь:
– Уже отсюда чую я вонь его трубки. Ступай прямиком к нему, а я снаружи побуду, ибо от звуков ваших с ним голосов у меня голова разболится.
– Что тебе в радость, то в радость и мне, достопочтенная, – молвил ее собеседник и ушел в домик.
Для растерянности была у Михала Мак Мурраху веская причина. Отцом он доводился всего одному ребенку, и девушка та – самая красивая на всем белом свете. Незадача состояла вот в чем: никто-никто не знал, что она красивая – даже сама она не знала об этом. Временами, когда купалась в заводи горного потока и видела свое отражение, что глядело на нее из тихой воды, думала девушка, что очень пригожа, и тут же нисходила на нее великая печаль: что проку в пригожести, если некому посмотреть? Красота – она же еще и прок. И искусства, и ремесла – то есть и изыск, и польза – пусть выступают на торжище, и пусть судят о них барыги.
В единственном доме рядом с ее отчим жилищем обитала Бесси Ханниган. Прочие немногие дома рассыпало на удалении друг от друга, и разделяли их безмолвные мили холмов да болот, а потому девушка отродясь едва ль видела больше пары-тройки мужчин, помимо собственного родителя. Помогала отцу с матерью во всех мелких делах по дому и каждый день выгоняла трех коров и обеих коз пастись на горные склоны. Здесь день за солнечным днем текли годы, и в их неспешном теплом безмыслии без всяких размышлений многие думы наплывали ей на ум и повисали на миг многие образы, словно птицы в воздухе. Поначалу – и долго – была она вполне счастлива; много есть такого, что способно увлечь дитя: просторные небеса, что во всякий день облекаются разной красою; бесчисленные созданья-малютки, что живут в траве или в вереске; лихой слет птицы с горы к бескрайней равнине внизу; мелкие цветики – такие довольные, каждый на своем безмятежном месте; пчелы, сбирающие пищу для домов своих, и дородные жуки, что в сумерках вечно теряют дорогу. Все это и многое прочее было девушке интересно. Три коровы, нагулявшись вдосталь, приходили и ложились с нею рядом, жевали жвачку, а козы выпрыгивали из орляка и любовно толкались лбами девушке в грудь.
Да и вообще все вокруг в безмолвном мире девушки любило ее, но очень не торопясь копился у нее в сознании непокой, смятенье, какому доселе была она чужда. Случалось, беспредельная истома прижимала ее к земле. В уме народилась мысль, и не было у нее имени. Крепла она – и никак ее не выразить. Не находилось слов внутри, какими встретить ту мысль, изгнать или приветить чужачку, что все настойчивее, все просительнее стучалась к девушке в дверь и заклинала, чтоб поговорили с ней, чтоб впустили, обласкали и приголубили. Мысль – действительна, а слова лишь ризы ее, но все же мысль застенчива, как дева: ежели не облачена она подобающе, не взглянуть нам на ее призрачную наготу – улетит от нас и вернется только в потемках, рыдая тоненьким детским голоском, какой не постигнуть, покуда, тужась умом, слушая и угадывая, мы наконец-то не сотворим для нее знаки, что станут ей и защитой, и знаменем. А потому девушка не постигала касания, возникшего издалека и вместе с тем сокровенного, – шепота, столь отстраненного и вместе с тем столь восхитительно задушевного. Ни речь, ни опыт жизни опорой ей не были; она умела слушать, но не думать, чувствовать, но не знать; глаза ее смотрели вперед, но не видели, ощупью она пробовала все при свете дня, но ничего не ощущала. Казалось, будто это кромка ветерка, что шевелит ей локоны, не поднимая их, – или же первый проблеск восхода, что и не свет, и не тьма. Пальцы ее души тянулись схватить незнакомку за руку, и трепет усиливался устремлением – не телесным и не умственным, ибо ни тело, ни ум не увлекались полностью и определенно. Некая смутная середина меж тем и другим тревожилась все более, смотрела, ждала, и не спала, и не уставала нисколько.
Однажды утром лежала девушка в высокой теплой траве. Наблюдала за птицей, что недолго парила и пела, а затем стремительно полетела прочь в напоенном воздухе, с глаз долой в синюю даль. Даже после того, как птица исчезла, ее песнь продолжала звенеть у девушки в ушах. Задерживалась, словно тихое нежное эхо, наплывала волнами, примолкая ненадолго, будто ветер ее потревожил иль беспечные дальние вихри. Через миг-другой девушка поняла, что это не птица. Ни у какой птицы не бывает такой последовательной музыки, ибо мелодии их беззаботны, как их же крылья. Девушка села и посмотрела по сторонам, но на глаза ничего не попалось: горы все так же мягко вздымались над нею в ясное небо, дремали в солнечном свете повсюду вокруг кочки вереска; вдали виднелся отчий дом – маленькое серое пятнышко у деревьев… и тут музыка оборвалась, и девушка растерялась.
Ей все не удавалось отыскать своих коз, хотя искала она долго. Наконец они явились сами откуда-то сзади, из складки в холмах, взбудораженные, как никогда прежде. Даже коровы растеряли всю свою чинность и принялись неуклюже резвиться. В тот вечер по дороге домой некий странный восторг научил ноги девушки танцу. Туда и сюда порхала она перед своей скотиной и позади нее. Шажки отмеряли прихотливый ритм и размер. В ушах пела музыка, и девушка танцевала за нею, раскинув руки вширь и над головой, покачиваясь и наклоняясь на ходу. Свобода тела сделалась теперь целиком ее: легкость, изящество и уверенность всех ее членов доставляли ей радость – радость была и в силе, что не истощалась. Вечер полнился миром и покоем, закатный солнечный свет прокладывал путь ей под ноги, и повсюду в диких полях мелькали и пели птицы, и девушка тянула с ними песню, в которой не было слов, – и слов никаких не желала.
Назавтра она вновь услышала ту музыку – призрачную, тоненькую, чудесно нежную и вольную, словно пение птицы, но была в ней мелодия, какой не способна держаться никакая пичуга. Вновь и вновь повторялся мотив. Посреди трелей, мелизмов, рулад и качч все повторялась и повторялась со странной, едва ли не священной торжественностью тихая, хрупкая мелодия, суровая и отрешенная. Было в ней что-то, отчего сердце у девушки билось чаще. По этой мелодии тосковал и слух ее, и уста. Радость ли это, угроза, беспечность? Не понимала девушка, однако знала одно: каким бы ужасом ни обернулось, оно ей сокровенно. То нерожденная мысль ее, слышимая и осязаемая, как ни странно, а не понятая.
И в тот день опять не видала она никого. Вялая, пригнала вечером своих подопечных домой; скотина тоже вела себя очень тихо.
Когда музыка явилась вновь, девушка не стала силиться, чтобы выяснить, откуда она, эта музыка. Лишь слушала, а когда мелодия стихла – увидела, как из складки небольшого холма возник чей-то силуэт. Солнечный свет сиял на руках и плечах незнакомца, но остальное его тело скрывалось в папоротниках, и сам он не глядел на девушку, а шел себе прочь, тихонько наигрывая на парной свирели.
Назавтра он все же глянул на девушку. Встал к ней прямо лицом, по пояс в траве. Никогда не видела она лица диковиннее. Взгляд ее чуть не сгинул в нем – так она в него вперилась; он тоже всмотрелся в нее пристально, без выражения. Волосы у него – копна каштановых кудрей, нос маленький, прямой, у крупного рта печально опущенные уголки. Глаза распахнуты и совершенно скорбны, а лоб обширен и бел. От грусти на этих губах и в глазах этих девушка чуть не расплакалась.
Отвертываясь от нее, он улыбнулся – и словно солнцем внезапно озарилось угрюмое место, и исторглись все печали и сумрак. Затем удалился незнакомец мелкими шажками. Уходя, поднес тонкую парную свирель к губам и выдул несколько безмятежных нот.
На следующий день он вновь смотрел ей в глаза, стоя лицом к ней чуть поодаль. Поиграл всего несколько мгновений, порывисто, а затем двинулся к ней. Когда вышел из папоротников, она, перепугавшись, прижала ладони к глазам. Было в незнакомце что-то неведомое – ужасное. Верхняя часть тела прекрасна, а вот нижняя… Девушка не осмеливалась глянуть еще раз. Вскочила бы да помчалась прочь, но побоялась, что он погонится следом, и мысль о такой погоне и неизбежном пленении заледенила ей кровь. Мысль о чем угодно у нас за спиной всегда кошмарна. Топот преследователя хуже убийства, от которого мы бежим, а потому девушка сидела недвижимо и ждала, но ничего не происходило. Наконец она в отчаянии уронила руки. Незнакомец сидел на земле в нескольких шагах поодаль. Глядел не на девушку, а в сторону, на раскинувшиеся холмы. Ноги скрестил – и были они косматы и копытны, как у козла, однако девушка не смотрела на них: лицо его было чудесно, печально, несообразно. Славно смотреть на веселье, а невинные лица радуют нашу душу, но нет такой женщины, что в силах устоять перед грустью или же слабостью, и неотразима для женщины безобразность. Природа женщины устремляется утешать. Таков разум ее. Ничто не возносит ее до того восторга, где самопожертвование беспредельно. Мужчины – отцы не по чутью, а по случайности, тогда как женщины – матери превыше всякой мысли, вне наития, какое есть отец мысли. Материнство, жалость, самопожертвование – таковы чада ее первородной клетки, и даже открытие, что мужчины – паяцы, лгуны и самолюбы, не разлучит женщину с ее свойствами. Смотрела девушка на скорбь этого лица и отказывалась видеть безобразие тела. Зверь, что есть в каждом мужчине, женщиной приукрашен; детскость его, разрушительную его силу, неотделимую от юности и веселья духа, женщина вечно прощает, часто забывает, а нередко ценит и даже лелеет.
Через несколько мигов того молчания он приложил свирель к губам и сыграл краткую печальную мелодию, а следом заговорил с нею странным голосом, что был словно ветер из дальних мест.
– Как звать тебя, Пастушка? – спросил он.
– Кайтилин, Иньин[30 - Иньин – дочь (искаж. ирл.).] Ни Мурраху, – прошептала она.
– Дочь Мурраху, – произнес он. – Я пришел из дальних краев, где холмы высоки. Мужи и девы, что ходят там за стадами, знают меня и любят, ибо я есть Верховный Пастух. Они поют, и пляшут, и радуются, когда я прихожу к ним при свете солнца, но в этой стране почтения мне никто не выказывает. Пастухи разбегаются прочь, заслышав мои свирели на пастбище, девы кричат от страха, когда я танцую для них по лугам. Мне в этой чуждой стране совсем одиноко. Ты тоже, хоть и танцуешь под мои свирели, укрыла лицо и не чтишь меня.
– Я сделаю все, что ты скажешь, если будет оно правильно, – молвила она.
– Незачем делать ничего, если оно правильно, а только если ты того хочешь. «Правильно» – просто слово, «неправильно» – тоже, а солнце сияет утром, и роса выпадает с закатом, не думая об этих словах, лишенных смысла. Пчела летит к цветку и семя выпадает вон – и довольно. Правильно ли так, Пастушка? – оно и неправильно же. Я стремлюсь к тебе так же, как и пчела стремится к цветку, – неправильно! Не приди я к тебе, к кому пошел бы я? Нет ни правильного, ни неправильного, есть только воля богов.
– Я тебя боюсь, – сказала девушка.
– Ты боишься меня, потому что ноги мои косматы, как у козла. Присмотрись к ним как следует, о Дева, и пойми, что они и впрямь ноги зверя, и тогда тебе будет не страшно. Разве не любишь зверей ты? Конечно же, любишь, ибо они томятся по тебе – смиренно или же люто, желают руки твоей у себя на голове, как и я. Не будь я сотворен так, я бы не шел к тебе, потому что в тебе не нуждался б. Мужчина есть бог – и зверь. Головою он рвется к звездам, а ноги его рады траве в полях, и если бросит он зверя, на котором стоит, не останется больше ни мужчины, ни женщины, и бессмертные боги сдуют прочь этот мир, словно дым.
– Я не понимаю, чего ты от меня хочешь, – проговорила девушка.
– Я хочу, чтобы хотела ты меня. Я хочу, чтоб ты позабыла правильное и неправильное, чтобы стала ты счастлива, как все звери, беспечна, как все цветы и все птицы. Чтобы жила до глубин своей сути, а также до ее высей. Воистину есть звезды в вышине, и они лягут венком на твой лоб. Но глубины равны высотам. Чудесно глубоки те глубины, плодотворны нижайшие. Там тоже есть звезды, они ярче тех, что вверху. Имя вершин есть Мудрость, имя глубин есть Любовь. Как же соединиться им и плодиться, если не нырнешь глубоко и бесстрашно? Мудрость есть дух и крылья духа, Любовь же – косматый зверь, что идет на глубину. Отважно ныряет он, ниже мысли, за грань Мудрости, чтобы взмыть вновь – настолько же выше них, насколько ниже сперва низошел он. Мудрость праведна и чиста, Любовь нечиста и свята. Я пою о звере и сошествии – о великой нечистоте, что очищает себя огнем, – о мысли, что рождена не по мерке, во льду или же в голове, но в ногах, и горячей крови, и биении ярости. Не на Солнце сокрыт Венец Жизни: хитрые боги запрятали его глубоко, там, где задумчивым не найти, где не найти добродетельным – лишь Веселым, лишь Бесшабашным, Беспечным Ныряльщикам: вот кто добудет Венец для премудрых и изумит их. При свете все видно – и как же нам ценить то, что легко рассмотреть? Но то драгоценное, что сокрыто, будет нам лишь дороже для поисков – украсится нашей печалью, облагородится нашим томлением. Идем же со мной, Пастушка, в поля, будем там беззаботны и счастливы и предоставим мысли найти нас, когда сумеет, ибо в этом обязанность мысли, и ей больше охота нас отыскать, чем нам – обнаружиться.
И встала Кайтилин Ни Мурраху, и пошла с ним в поля, и не от любви она с ним пошла, не потому, что слова были ей понятны, а лишь потому, что был наг он и не устыдился.
Глава VII
Как раз насчет своей дочери Михал Мак Мурраху и пришел навестить Философа. Он не знал, что с нею сталось, и советчику своему выложить мог мало что.
Оставил Тощую Женщину из Иниш Маграта нюхать табак под сосной и отправился в дом.
– С Богом вам всем тут, – сказал он, входя.
– И тебе с Богом, Михал Мак Мурраху, – молвил Философ.
– В большой беде я нынче, достопочтенный, – сказал Михал, – и если дашь мне совет, я тебе останусь крупно должен.
– Дам его тебе, – отозвался Философ.
– Никто лучше тебя, достопочтенный, – и никаких тебе хлопот к тому же. Могучий совет ты дал насчет стиральной доски, и не явился я тебя благодарить побыстрее не потому, что не желал приходить, а оттого, что ни рукой ни ногой двинуть не мог через этот вот прострел лютый, какой наслали на меня лепреконы Горт на Клока Моры, чтоб им пусто было веки вечные; так скрутило, что от одного взгляда на меня косоглазие открылось бы, а боль, какую терпел я, тебя потрясла бы.
– Не потрясла бы, – сказал Философ.
– Да и ладно, – проговорил Михал. – Пришел я вот чего: из-за юной дочери моей Кайтилин. Ни слуху ни духу от нее нет уже три дня. Жена моя сказала сперва, что это дивные забрали Кайтилин, а затем сказала, что ушла она за каким-то странником с музыкальным инструментом, а потом – что, может, лежит девонька мертвая на дне канавы, глаза распахнуты, смотрит, не мигая, на луну в ночи и на солнце днем, пока воро?ны ее не найдут.
Философ пододвинул стул поближе к Михалу.
– Дочери, – произнес он, – причина тревог их родителям с тех самых пор, как были дочери сии учреждены. Взбалмошность женского темперамента очень видна у тех, кто не достиг лет, что научают, как скрывать огрехи и слабости, а следовательно, неблагоразумие прет из юной девицы, подобно ветвям из куста.
– Кто станет отрицать это… – проговорил Михал.
– Дети женского пола, однако, наделены особым расположением природы. Производятся они в поразительном избытке по сравнению с детьми пола мужского, и их, соответственно, можно считать главенствующими над детенышами-самцами; однако хорошо доказанное правило, что меньшинству править большинством, освобождает наш ум от страха, какой в противном случае оказался бы невыносим.
– Что правда, то правда, – сказал Михал. – Замечал ли ты, достопочтенный, что в помете щенков…
– Не замечал, – молвил Философ. – Кое-какие ремесла и мастерства, что любопытно отметить, зачастую передаются от матерей к дочерям. Профессия царствования среди пчел и муравьев всегда женская, трактирщицкое дело тоже наследуется по прялочной линии. Ты замечал наверняка, что у всякого трактирщика найдется три дочери-чаровницы. При отсутствии этих знаков нам стоит взирать на выпивку у такого хозяина искоса – догадаемся мы, что в браге будет недолжная доля воды, ибо если первородство у него недоброе, как уцелеть его честности?
– Мудрая голова потребна, чтобы ответить на этот вопрос, – отозвался Михал.
– Не потребна, – произнес Философ. – Во всей природе женские особи стремятся к многобрачию.
– Если, – сказал Михал, – несчастная дочь моя и впрямь лежит в какой-нибудь канаве…
– Неважно, – проговорил Философ. – Многие племена брались положить какие-то пределы приросту женского поголовья. Некоторые народности Ориента наделяют божественными званиями крокодилов, змей и тигров джунглевых – и излишек дочерей скармливают им. Также и в Китае подобные жертвоприношения отстаивают как почтенный экономический обычай. Но, говоря шире, если дочерей необходимо сократить, я предпочитаю твой метод – недосчитываться их; это лучше, нежели религиозно-истерические компромиссы Ориента.
– Слово даю, достопочтенный, – сказал Михал, – что не соображаю нисколько, о чем ты толкуешь.
– Это, – молвил Философ, – можно объяснить трояко: во-первых, недостатком умственной связности, сиречь ущербностью внимания; во-вторых, местными особенностями обустройства черепа или, вероятно, поверхностным, а не, наоборот, глубоким мозговым извивом; в-третьих же…
– А слыхал ли ты, – сказал Михал, – о человеке, которому ружейным выстрелом стесало скальп, и ему на макушку пришили донышко жестяной тарелки – так, что стало слышно, как у него там внутри мозги тикают, на весь белый свет – все равно что какие-нибудь часы «Уотербери»?[31 - Имеется в виду американская часовая компания «Waterbury Clock» (осн. 1854), в то время – один из крупнейших в стране производителей часовых механизмов.]
– Не слыхал, – отрезал Философ. – В-третьих же, возможно…
– Это дочка моя, Кайтилин, достопочтенный, – смиренно произнес Михал. – Возможно, лежит она в канаве, и вороны выклевывают ей очи.
– От чего она умерла? – спросил Философ.
– Моя жена сказала одно: дочка, может статься, мертва, а может, ее забрали дивные, а может, подалась она следом за странником, при котором был музыкальный инструмент. Жена моя сказала, что инструмент тот – гармошка, сам же я думаю, что свирель.
– Кем он был – странник?