banner banner banner
Концепция прав человека в Китае. Кросс-культурное исследование
Концепция прав человека в Китае. Кросс-культурное исследование
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Концепция прав человека в Китае. Кросс-культурное исследование

скачать книгу бесплатно


Многие авторы, исследующие права человека, пишут об их универсальной природе. Я хотел бы рассмотреть три обоснования этой позиции.

Естественные права. В европейской мысли представления о естественных правах имеют давнюю историю. Эти идеи также сыграли существенную роль в ранней политической мысли США. Изначально считалось общепризнанным, что естественные права исходят от воли Бога. Сейчас мало кто будет готов принять такое обоснование естественных прав. Однако попытки представить альтернативные трактовки того, какими правами люди располагают в силу своей «естественной природы», оказываются проблематичными. В наши дни природа человека воспринимается как весьма пластичное образование. Наши нужды и ценности во многом формируются под воздействием культуры, в которой мы достигаем зрелости[16 - Такое представление о человеческой природе находит более чем достаточные основания в современной биологической теории. Лучший имеющийся аналог для природы человека – фенотип человека, который демонстрирует, как генотипы людей находят отражение в конкретных условиях окружающей среды. Культура – часть нашей окружающей среды, поэтому она является частью и нашего фенотипа, и нашей природы.]. В отсутствие предпосылок, подобных тем, которыми нас обеспечивает вера в Бога, современные теории о естественных правах человека могут выглядеть натянутыми или произвольными. Соответственно, построение теории прав человека на базе конкретного описания человеческой природы остается открытым вопросом для окружающих, в особенности для представителей других культур, и позволяет отвергнуть новые трактовки как узкие и ограниченные, а то и вовсе бессвязные[17 - Эта позиция неоднократно озвучивалась различными комментаторами. См., в частности, [Brown 1999].].

Это не значит, что стремление обосновать права человека как естественные права утратило свою притягательность. При отрицании или игнорировании проблематичной взаимосвязи между природой и культурой концепция естественных прав может представляться более убедительной, чем любые другие воззрения на права человека. В таком случае права человека оказываются равноприменимыми ко всем людям, вне зависимости от их национальной принадлежности. С этой точки зрения естественные права могут представать лучшим основанием для критического осмысления правозащитной практики у других групп людей. В конце концов, мы же все – люди? И если уж мы в силу человеческой природы наделены правами человека, то они наверняка должны быть универсальными.

Международное право. Еще одним обоснованием универсальной применимости стандартов прав человека является консенсус, сформировавшийся в международном праве после Второй мировой войны и нашедший отражение в таких документах ООН, как Всеобщая декларация прав человека (ВДПЧ), принятая Генеральной ассамблеей ООН в 1948 году. Помимо ВДПЧ и прилагающихся к ней пактов, международная система прав человека включает в себя множество соглашений и деклараций регионального уровня, носящих двусторонний характер, а также разнообразные международные правовые институты и связанную с ними практику прецедентного права[18 - Речь идет о Международном пакте о гражданских и политических правах и о Международном пакте об экономических, социальных и культурных правах. Оба документа были приняты в 1966 году. В настоящее время Китай является подписантом обоих документов. Хороший источник по этим и иным документам – [Blaustein 1987]. См. также сайт Верховного комиссара ООН по правам человека: http://www.unhchr.ch/data.htm (дата обращения: 13.03.2001).].

Хотя эти документы символизируют определенные реальные успехи, есть несколько причин, которые заставляют усомниться в том, что подобные международные прокламации могут выступать оптимальной основой для дискурса о правах человека, или, по крайней мере, предположить, что одних только этих источников окажется недостаточно. Будет ошибкой считать, что факт подписания этих актов многими странами свидетельствует о наличии подлинного правового или морального консенсуса в мире. В частности, ВДПЧ не имеет обязательной силы, а юридически обязательные пакты и соглашения не обладают большей институционализацией, конкретизацией и обеспечением исполнения обязательств, чем любые другие элементы международного права. Эти акты часто выступают как заявления об устремлениях или идеалах, а не реально действующие нормативно-правовые документы. С учетом вышесказанного, а также по причине того, что подписание соответствующих документов может восприниматься отдельными странами как путь к тому, чтобы стать полноценным участником торговой системы развитого мира, это может оказаться легкой и приятной процедурой, которая вовсе не требует фактического следования положениям документов. Как отмечает Энн Кент, к системе прав человека под эгидой ООН Китай подходит скорее «с инструментальной, чем с нормативной точки зрения» [Kent 1999: 230]. Наконец, не следует забывать, что положения всех этих документов предполагают трактование, которое позволяет завуалировать значительную часть действительных разногласий. Таким образом, консенсус, который должен стоять за всеми подобными соглашениями, представляется в большей степени показным, чем реальным, и даже тогда это квазилегальный и косвенно вынужденный консенсус.

Тезис о том, что ВДПЧ, пакты и иные источники не являются идеальными документами, никоим образом не умаляет значения этих огромных достижений. В равной мере я не хочу исключать вероятность того, что они могут и должны играть существенную роль для перспектив продолжающегося дискурса о правах человека на международном уровне. Эти документы представляют собой отличные отправные точки для дискуссии, особенно в свете распространенного убеждения об их исключительно западных истоках [Twiss 1999; Morsink 1999; Glendon 2001]. Подобные акты могут помочь нам в установлении реального морального консенсуса по вопросам прав человека.

Меняющийся мир. Современность породила массу новых вещей, в том числе средства и идеологию контроля, сделавшие возможным существование государств в нынешнем виде, а также перемены, которые международная рыночная экономика внесла в традиционные социальные структуры. Эти же сдвиги – технологические и экономические – сблизили людей по всему миру. Мы можем легче видеть друг друга благодаря телевидению, фильмам и Интернету, а равно воздействовать друг на друга посредством мировых рынков, транснациональных корпораций и транспортной мобильности.

Некоторые ученые полагают, что все эти перемены формируют основу для утверждения универсальных прав человека. В частности, Джек Доннелли замечает, что традиционные моральные структуры, выстроенные на представлениях о долге, больше не могут обеспечивать должную защиту человеческого достоинства от сильного воздействия современного государства и экономики. Отсюда возникает необходимость следовать концепции прав человека. Поскольку современные государства сформировались в странах во всем мире, везде должны соблюдаться права человека. При этом мыслитель не восхваляет современное государство, которое, возможно, является воплощением зла, но которое все же де-факто существует. Единственный способ защититься от него – это повсеместно признать права человека [Donnelly 1989: 60, 65, 199].

Мэри Миджли анализирует другой аспект современности – сближение людей – и призывает всех нас воспринимать наших новых соседей с непредвзятыми нравственными ориентирами. По ее словам, «масштабное увеличение численности человечества… широкое распространение информации о людях и… существенное усиление наших технологических возможностей» делают возможным «колоссальное расширение наших моральных горизонтов» [Midgely 1999: 161]. Миджли полагает, что широкое признание понятия прав человека во всем мире, вне зависимости от сомнений ученых по поводу сущности и концептуальных пределов этой категории, отражает расширение наших моральных горизонтов. Обсуждение прав человека оказывается полезным для осмысления текущих моральных проблем. Автор допускает, что в отношении прав в целом и прав человека в особенности еще остаются нерешенные загадки, но предлагает исследователям брать пример с широкой публики и конструктивно подходить к разрешению соответствующих дискуссионных моментов так, чтобы у нас всегда сохранялась возможность обсуждать вопросы и размышлять о проблемах с точки зрения прав человека [там же: 173].

Я считаю, что Доннелли и Миджли правы, когда призывают следовать духу времени в вопросах нравственности. Мы не можем игнорировать реалии политики и экономики. В равной мере не следует закрывать глаза на те из них, которые мы можем видеть и на которые мы можем повлиять[19 - Ричард Рорти пишет о необходимости восприятия «культуры прав человека» за счет расширения нашего видения категории «мы» и указывает на важную роль, которую может сыграть в этом процессе «воспитание чувств». См. [Rorty 1993]. Рорти недооценивает значение аргументации и диалога, но он прав, когда привлекает наше внимание к труду писателей и поэтов.]. Ограниченность подхода Доннелли заключается в том, что он отстаивает свое видение текущей системы прав человека как единственное возможное или, по крайней мере, практичное решение проблем, стоящих перед современными государствами. Он мало говорит о контраргументе к такому мнению: ни одна система ценностей (или институтов) не может справиться с этой задачей. Доннелли лишь выражает скепсис по поводу «политической наивности» тех, кто находится в поисках альтернативы, или даже по поводу мотивов, которые руководят ими [Donnelly 1997]. Возможно, в рамках всеобщего кросс-культурного консенсуса мы бы пришли к тем же выводам, что и Доннелли, однако, как я полагаю, пока преждевременно заявлять о том, что единственный возможный выход из нашей ситуации уже найден.

Мнение Миджли легче принять без оговорок. Наш мир становится все меньше, и мы (кем бы ни были эти «мы») сталкиваемся со все возрастающей реальной необходимостью пускать все большее количество людей в пределы наших нравственных ориентиров. Это не единственное, что принесла нам глобализация. Глобальный капитализм, в частности, подходит к вопросам прав человека в лучшем случае с расплывчатых позиций [Santoro 2000]. И все же права человека уже сыграли важную роль в стремлении различных людей разрешать более хитроумные нравственные головоломки. Мы как ученые не можем изолироваться от осознания этих фактов. В отличие от Доннелли, Миджли не заявляет, что существующая система, основанная на представлениях ООН о правах человека, – единственно допустимая. Однако ее призыв к исследователям «конструктивно» работать с выявляемыми проблемами все же принуждает нас думать о практических результатах нашей деятельности. Всегда существует опасность, что отстаивание нравственного плюрализма даже в самых скромных формах – о чем мы поговорим в главах 2–3 – может обернуться оправданием автократии в политике. Я осознаю эту опасность. Более того, я считаю, что предложенный мной подход позволит скорее укрепить, чем ослабить положение сторонников борьбы за права человека как в Китае, так и во всем мире.

1.2.3. О плотности и тонкости ценностей

Современный мир не только сблизил нас, он сделал более очевидными наши различия. Политика и экономика современности демонстрируют склонность к тому, чтобы лишить людей их отличительных особенностей, однако данный процесс сопровождается сильным противодействием и на теоретическом, и на практическом уровне. Либералы по большей части с готовностью выступают на стороне сопротивления единообразию, ведь толерантность является одной из их ключевых ценностей[20 - Что такое толерантность, стоит ли ее воспринимать как безусловное благо и как она состыкуется с либерализмом – все это спорные вопросы, о которых исписано много страниц. Среди недавних любопытных работ следует отметить [Phillips 1999]. Я детально рассмотрю эти моменты в главе 3.]. Тем не менее толерантность к различиям может плохо сочетаться с настойчивым требованием соблюдения универсальных прав человека. Желая устранить этот спорный аспект, отдельные теоретики предположили, что всеобщие и частные ценности могут существовать одновременно на разных уровнях. Как отмечает Майкл Уолцер, мы все можем разделять так называемые «тонкие» ценности, такие как права человека, в то время как «плотные» ценности ограничены небольшими сообществами людей[21 - Бернард Уильямс также писал о «плотных» и «тонких» ценностях, но он акцентирует внимание на несколько иных аспектах. См. для сравнения [Williams 1985, chaps. 8–9]. Уолцер цитирует Клиффорда Гирца, говоря о «плотности описаний», которую он хотел бы видеть в антропологии. См. [Walzer 1994: XI, note 1; Гирц 2004]. Джозеф Чэнь использует идеи «плотности» и «тонкости» применительно к Китаю в [Chan 2000].].

Уолцер отмечает, что тонкая нравственность основывается на неких наложениях или «воспроизведениях» таких ценностей, как «истина» и «справедливость». Уже одних таких пересечений достаточно для того, чтобы немедленно заработать определенную порцию критических комментариев или солидарности. Однако они имеют очевидные пределы. Реальная критика, как утверждает автор, имманентно присуща плотной нравственности, которая корнями уходит в культурные коннотации. Из этого нельзя сделать вывод, что некоторая минимальная, отчасти пересекающаяся нравственность есть нечто дурное или ненастоящее. Наоборот, именно она объясняет, почему у нас возникает чувство братства с митингующими в Пекине или Праге. Однако если мы будем долго вслушиваться в их слова, то постепенно обнаружим расстояние, разделяющее наши позиции. Уолцер приводит в качестве примера участников демонстраций 1989 года и указывает на следующий момент:

когда мы порицаем чешский коммунизм, с тем чтобы предложить ему альтернативные варианты развития, мы стремительно отказываемся от минимального вмешательства, осознавая, что некоторые из наших предположений найдут позитивный отклик в Праге (по крайней мере, в той или иной части Праги), а некоторые – нет [Walzer 1994: 10].

Здесь мы фиксируем у Уолцера признание того факта, что в сообществе пражских манифестантов могут быть определенные внутренние сложности или разногласия. Кто-то из протестующих строит свою приверженность «справедливости» на основах, которые удачно накладываются на наши конкретные критические рассуждения. Некоторые не покажут такого совпадения во взглядах с нами. В последующих главах я буду неоднократно возвращаться к теме важности подобной внутренней многогранности. Пока же еще отмечу, что Уолцер не ставит своей целью выявить единственный неизменный кодекс тонких ценностей. Он считает, что тонкие ценности вплетаются в плотные ценности.

[Тонкие ценности] раскрепощены… и проявляются независимо друг от друга, с различной степенью разреженности, лишь в ходе… общественного кризиса или политического противостояния, например, как в случае с Чехословакией, на фоне тирании коммунизма. Поскольку многие люди имеют некоторое представление о том, что представляет собой тирания и в чем она неправа, слова, которые скандируют манифестанты, теряют конкретные коннотации, которые они имеют в чешском языке, и становятся широкоупотребимыми, а возможно, и общеприменимыми [Walzer 1994: 3]

Желая подчеркнуть свой посыл, Уолцер замечает, что

сравнительно просто было… понять значение слова «справедливость», которое было начертано на их плакатах: прекращение произвольных арестов, равное и беспристрастное правоприменение, ликвидация привилегий и прерогатив партийных элит – самое общее, обыденное представление о справедливости [Walzer 1994: 2].

Уолцер, очевидно, не выступает за некий общеупотребимый шаблон в теоретизации тонких, универсальных ценностей. Различные слова и термины могут иметь тонкие различия в разных ситуациях и могут находить в нас более или менее широкий отклик. Автор хочет объяснить такие феномены, как наше ощущение солидарности с манифестантами в Праге. При этом Уолцер настаивает на необходимости полноценной критики ценностей изнутри. Стремление выявить фиксированный набор тонких ценностей за счет обнаружения тех ценностей, которые разделяют все люди, – распространенная вариация на тему Уолцера[22 - Описание «минимального универсализма» см., например, в [Parekh 1999].]. Однако подобные поиски наименьшего общего знаменателя представляются недостаточными, по меньшей мере по двум причинам, одна из которых представляется проблематичной для воззрений Уолцера в целом. Во-первых, если мы желаем найти универсальный консенсус, то мы, скорее всего, будем вынуждены мириться с крайне расплывчатыми или слишком общими идеями, например, такими как «нельзя совершать необоснованные убийства». Но что могло бы обосновать убийства? За фасадом универсальности, вне всяких сомнений, скрывается значительное разнообразие. Консенсус на базе наименьшего общего знаменателя грозит быть поверхностным, и Уолцер это прямо признает.

Во-вторых, если некие ценности действительно являются всеобщим достоянием, то их использование ограничено построением критических рассуждений: такие ценности будут допускать критику реализации ценностей на практике, но не самих ценностей. Разрыв между ценностями и средствами для их претворения в жизнь будет составлять пределы такой критики. Активисты, пытающиеся обеспечить институционализацию или защиту своих ценностей в рамках своих сообществ, возможно, будут вдохновляться успехами других групп людей в области институционализации подобных ценностей, которые будут восприниматься как позитивные модели поведения или доказательства возможности институционализации. Но если мы хотим чего-то большего и пытаемся заявлять другим людям, что им следует быть приверженными правам человека, даже в том случае, когда они не питают к ним энтузиазма, то мы должны найти что-то еще помимо наименьшего общего знаменателя. Важно подчеркнуть, что ни одна теория, говорящая о наименьшем общем знаменателе, в том числе теория Уолцера, не дает нам возможности критиковать то, что мы не смогли бы критиковать даже в отсутствие признания (поверхностного) универсального значения соответствующей теории. Это связано с тем, что критические рассуждения, о которых я здесь пишу, становятся возможными даже тогда, когда ценности не являются общими. Разве я не могу критически относиться к тому, что вы живете вопреки своим ценностям, вне зависимости от того, разделяю я их или нет? Конечно, понять, как такой подход работает в действительности, – довольно сложная задача, и я постараюсь разрешить ее в главе 3.

Джон Ролз выработал понятийный аппарат, который он обобщенно называет «правом народов». Автор по-иному подходит к выявлению наборов тонких ценностей. В отличие от теории наименьшего общего знаменателя, Ролз начинает анализ со своей страны, задаваясь вопросом о том, какого набора тонких ценностей должно придерживаться либеральное демократическое государство в качестве норм международного права. Затем он демонстрирует, что определенные типы «хорошо организованных» нелиберальных государств могут с таким же рвением отстаивать те же ценности, которые Ролз именует «правом народов». Поскольку такое право включает в себя приверженность основным правам человека, автор делает вывод, что «хотя любое общество должно уважать основные права человека, оно не обязательно нуждается в том, чтобы быть либеральным» [Ролз 2010: 80]. Ролзу удается обойти обозначенные выше проблемы подходов к тонким ценностям с позиций наименьшего общего знаменателя. Право народов на настоящий момент не исполняется всеми и всецело. Соответственно, у этой теории есть существенный критический потенциал. Кроме того, эти воззрения исходят из достаточно четкого набора ценностей, поэтому такой подход требует достаточной детализации анализа.

При этом нельзя сказать, что Ролз создал несокрушимый понятийный аппарат. Ключевая проблема его попытки распространить действие права народов за рамки либеральных режимов заключается как раз в понятии «организованного» нелиберального общества, которое он также называет «иерархическим обществом» [Ролз 2010: 92]. Именно в этой части размышлений автора теоретически зиждется критический потенциал права народов. Ролз не готов сказать, что нелиберальные сообщества должны быть либеральными, но он все же предполагает, что они должны быть хорошо организованными, пусть и по-своему. Здесь мы сталкиваемся с тем, что у Ролза весьма специфическое понимание «хорошей организованности» нелиберальных обществ. Было бы правильнее сказать, что автор требует от нелиберальных обществ, чтобы они были «хорошо организованными законодательно». Во всех своих важных построениях, в том числе в запросе на соблюдение основных прав человека в таких обществах, Ролз исходит из наличия системы права, которая отвечает определенным критериям. Автор полагает, что такие критерии необходимы для обеспечения «легитимации режима в глазах его собственных граждан» [Ролз 2010: 89]. Однако Ролз не дает никаких пояснений, почему он считает недопустимыми иные факторы легитимации. Соответственно, «организованность» не охватывает целый ряд режимов, порядок и легитимность которых выстраиваются на чем-то ином, нежели современная правовая система. Вопрос о том, насколько руководство и народ Китая черпают легитимность в нормах права, которые столь важны для Ролза, не имеет однозначного ответа, поэтому я полагаю, что подход Ролза к плотным/тонким ценностям не поможет нам в решении обозначенных нами ранее проблем.

Что мы можем извлечь из дискурса о плотности и тонкости ценностей? Если мы когда-либо посчитаем допустимым критиковать ценности других людей (а не просто их неспособность жить в соответствии с этими ценностями), то нам потребуется четко сформулировать, что представляют собой тонкие ценности. Наименьший общий знаменатель не приведет нас здесь к чему-то существенному, поскольку мы будем исходить из наших собственных плотных ценностей. То же самое описывает в своих заключениях Ролз[23 - Стоит отметить, что по крайней мере в этом отношении известное критическое замечание Уолцера в адрес Ролза, которого он винил в «процессуальных воззрениях на вопросы нравственности», звучит неубедительно. Сила позиции Ролза о праве народов, на мой взгляд, как раз заключается в том, что автор опирается на основательную либеральную моральную традицию [Walzer 1994: 11–14].]. Однако процесс выстраивания связей от плотных до тонких ценностей фактически не может быть завершен раз и навсегда. Нравственность и культура для этого слишком динамичны. Таким образом, мысли о плотности и тонкости ценностей могут быть инструментами в нашем анализе, но сами по себе они не могут стать каким-то полноценным решением.

1.2.4. Диалог и трансформация

Тонкие ценности могут приводить людей к изоляции друг от друга или, по крайней мере, разграничивать наши полностью определенные стили жизни с сопутствующими им детализированными описаниями добра и зла. Разделение ценностей на плотные и тонкие в некоторой мере позволяет нам разрешать дилемму международного сотрудничества в плюралистическом мире. Такой подход дает основания полагать, что нет нужды подвергать себя дискомфорту конфронтации различных наборов плотных ценностей. Во многих случаях такое дистанцирование может оказаться благом. Мы выводим тонкие ценности отчасти потому, что они позволяют нам критиковать вопиющие отступления от нравственности, которые допускают другие люди, а равно и потому, что тонкие ценности не дают нам слишком активно вмешиваться в дела других людей. Однако столь статичные представления о ценностях не могут считаться достаточными сами по себе. В действительности ценности обоих уровней плотности могут меняться, зачастую благодаря взаимодействию с ценностями иного порядка или плотными ценностями другой группы людей. Статичные воззрения представляются также неполноценными с точки зрения нравственности. Ведь динамизм может возникать из заслуживающего моральной похвалы диалога между группами и конструктивного осмысления взаимосвязей между плотностью и тонкостью в пределах наших собственных ценностей. Как отмечает Алан Гиббард, во многих случаях общение с другими группами людей на основе тонких ценностей воспринимается представителями первоначальной группы людей как «квазиоптимум»: лучше, чем конфликт, но хуже, чем консенсус и согласие [Gibbard 1990: 242–243]. Не будем отрицать, что в каких-то случаях мы воспринимаем наши различия в позитивном ключе. В этом случае текущие разногласия могут быть даже предпочтительнее консенсуса. Это также не исключает возможность, что мы учимся чему-то – вероятно, весьма продолжительное время – у других людей. Предположение, что мы стремимся к достижению консенсуса, совсем не то же самое, что заявление о желании ассимилировать противоположную сторону[24 - См. [Fay 1996: 241–242]: «Не пытайтесь преодолевать различия или укрепляться в них. Вместо этого взаимодействуйте с теми людьми, которые отличаются от вас, используя эти различия, чтобы учиться друг у друга и вместе развиваться».]. И все же мы должны быть всегда готовы обдумать основания, под влиянием которых соглашаемся на «квазиоптимум». Во многих таких ситуациях было бы лучше продолжать находиться в поисках поистине оптимального решения. В главе 3 я продемонстрирую, отталкиваясь от работ Гиббарда, как работают на практике эти стимулы к диалогу и динамизму.

Прежде чем идти дальше, важно исключить одно потенциальное разночтение, которое может возникнуть из моих рассуждений о «консенсусе». Я не считаю, что любое обсуждение обязательно завершается консенсусом, даже при самом идеальном стечении обстоятельств. В равной мере я не думаю, что следует исходить из предпосылки о возможности достижения консенсуса или согласия каждый раз, когда мы пытаемся общаться друг с другом[25 - Эти постулаты взяты у Юргена Хабермаса. См., например, [Хабермас 2022]. Подробный разбор теорий Хабермаса см. в [Fay 1987: 184–190]. Когда я начну излагать свое собственное понимание соответствующих концептов и взаимодействия в главе 2, станет очевидно, что мои воззрения в некотором смысле прямо противоположны выводам Хабермаса. Я раскрываю, как коммуникация может быть успешной вопреки сквозным разночтениям и даже различиям в понятийно-смысловом аппарате.]. У нас у всех разные стартовые позиции. Мы проживаем разные жизни. Возможно, мы всегда будем по-разному относиться к одним и тем же вещам. И все же, вопреки всему этому, мы часто приходим к тому, что Гиббард называет «нормами примирения». Это ценности, которые принимает каждая из сторон, чтобы взаимодействовать друг с другом, несмотря на то что такие ценности оказываются более поверхностными или более ограниченными, чем избранные участниками диалога соответствующие полноценные наборы ценностей. Отличный пример в этой связи – тонкие ценности. С точки зрения каждого из нас, для всех было бы лучше, если бы мы жили, руководствуясь нашими более богатыми по содержанию плотными ценностями. В этом смысле тонкие ценности представляются чем-то второсортным, и у нас оказывается достаточно причин, чтобы продолжать работать над формированием консенсуса. Более подробно я рассмотрю эти и другие вопросы в последующих главах.

Некоторые авторы четко указывают, что основной формой международного дискурса в области прав человека должен выступать диалог, а не критика. Так, Бхикху Парех пишет следующее:

Если мы хотим, чтобы универсальные ценности получили широкую поддержку и демократическую валидацию, а также чтобы они были лишены этноцентрических предубеждений, то такие ценности должны произрастать из открытого и добровольного кросс-культурного диалога [Parekh 1999: 139].

Парех пишет, что универсальность должна именно «произрастать» из диалога. Ее нельзя просто где-то обнаружить. Автор презюмирует, что выработка набора ценностей, который все стороны признают наиболее «оправданным с позиций разума», потребует определенного количества изменений. В частности, Парех подчеркивает, что он не выступает за «выделение наименьшего общего знаменателя из различных культурных традиций». Вместо этого он описывает процесс коллективного размышления, итогом которого станут «универсальные человеческие истины», предположительно уже существующие во всех культурах [там же: 142].

Концепция Пареха звучит привлекательно, особый интерес представляет тезис о готовности всех сторон коммуницировать друг с другом, что может трансформироваться в нечто большее в ходе диалога. Я прослежу дальнейшее развитие этой идеи в последующих главах. Однако в текущем виде предложению Пареха можно предъявить ряд серьезных возражений. Во-первых, некоторые философы замечали, что культуры могут различаться не только моральными ценностями, но и стандартами мышления [MacIntyre 1988; Gibbard 1990]. Это исключает возможность того, что можно прийти к определенному процессу осмысления, который позволит нам достичь «оправданного с позиций разума» консенсуса. Во-вторых, стоит признать, что рассуждения Пареха об «открытом и добровольном» диалоге, в котором будут участвовать «все культуры, готовые выразить свое мнение», звучит несколько наивно. Стоит обратить внимание, что Парех выступает с несколькими предложениями по формированию баланса универсальных истин для всего человечества, никак не прибегая к собственно кросс-культурному диалогу. В-третьих, Парех, по всей видимости, предполагает, что все культуры могут восприниматься как некие монолиты единых ценностей и предпосылок. Я же, напротив, полагаю, что центральным элементом для успешного кросс-культурного диалога должно выступать признание внутренней неоднородности культур и традиций. Это, вероятно, усложнит нашу работу, но одновременно может быть ключом к претворению в жизнь поистине плодотворного диалога.

Потенциальные плюсы признания внутренней сложности ценностей выявляются в ином подходе, сконцентрированном на выработке прогрессивного диалога. Дэвид Холл и Роджер Эймс утверждают, что отдельное ответвление западной традиции – американский прагматизм – является лучшей отправной точкой для «нас» в обсуждении прав человека с китайской стороной [Hall, Ames 1999]. Авторы полагают, что прагматизм превосходит остальные традиционно западные направления и ближе других элементов западной мысли отвечает наиболее существенным аспектам китайских мировоззрений. Холл и Эймс, конечно, активно критикуют как западную, так и китайскую культуру, однако их основная цель – налаживание диалога, который, как они надеются, позволит выстроить более прочный нравственный консенсус на Западе и Востоке – по отдельности и вместе взятых.

Интерпретация конфуцианства в логике Холла и Эймса представляется дискуссионной, но я не намерен подробно останавливаться здесь на данной теме[26 - См. [Martin 1990].]. Для нас большее значение имеют критические замечания в адрес авторов по поводу их отказа учитывать воздействие властных отношений на диалог о правах человека. Как замечает один из противников выводов Холла и Эймса, исследователи пытаются продемонстрировать, что в Китае действительно выработалось собственное особое понимание прав человека, которое сводится к «игнорированию диктаторов». Ведь правительство КНР апеллирует как раз к специфически китайскому представлению о правах человека в качестве обоснования различных форм репрессий [Donnelly 1997]. Да, властные отношения должны приниматься во внимание при рассмотрении любого кросс-культурного диалога или критического замечания, однако я отвергаю мысль, что исследования, которые раскрывают или интерпретируют нравственный плюрализм, обязательно идут на благо диктаторам. Если в заявлениях китайских властей есть какие-то крупицы истины (я полагаю, что это именно так), то игнорирование этих точек зрения в совокупности с удвоенным объемом наших притязаний на универсальные ценности окажется нелегитимным и империалистическим навязыванием наших взглядов посторонним, в чем нас как раз и обвиняет китайская сторона. С другой стороны, если мы сможем выработать теорию нравственного плюрализма, которая будет применима и во всем мире в целом, и в Китае в частности, и в то же время предоставим достаточные основания критикам репрессивных действий властей и сторонникам более обширного международного консенсуса, то мы лишим диктаторов самого мощного оружия в их арсенале, никак при этом не ослабив собственные позиции.

Подводя итоги, можно сказать, что нам было бы правильно искать пути трансформации ценностей и, возможно, достижения консенсуса через диалог, а не голую критику. При этом мы не должны игнорировать фактор властных отношений, а также не должны забывать, что стандарты логических построений, как и нравственные ценности, могут различаться в разных культурах. Самое важное – прибегать к разнообразным воззрениям, которые потенциально могут формировать многократные, параллельные и иногда внутренне противоречивые диалоги, сливающиеся воедино в современный дискурс о правах человека. Активисты и диссиденты, политики и бюрократы, ученые и студенты, рядовые сотрудники и руководители компаний – все эти люди заслуживают нашего внимания. Сложно будет учесть сразу все точки зрения. Однако вполне очевидно, что модель дискурса о правах человека, где право голоса имеет только одна группа, совершенно однозначно не может быть достаточной.

1.2.5. История и конфуцианство

Многие из подходов, которые я проанализировал выше, представляются в значительной мере внеисторическими: авторы рассуждают о ценностях, будь то тонких или плотных, как неотрывной части текущих реалий. Отдельные ученые предпринимали попытки рассмотреть дискурс о правах человека в Китае в исторической перспективе или сопоставить китайские концепты прав человека с традиционными идеалами конфуцианства. Я полагаю, что мы сможем почерпнуть ценные выводы из обоих указанных подходов. Отрицание наличия некой единой (плотной) нравственности, которую, исходя из велений Разума или человеческой природы, может принять все человечество, естественным образом наводит нас на мысль, что культура и история напрямую воздействуют на наши представления о морали. Как я уже отмечал выше, анализируя мировоззрения Ричарда Рорти, нравственность можно воспринимать как динамичный продукт традиционных рассуждений о морали в определенных социальных и материальных контекстах. Мы можем предположить, что нравственность – действительно динамичная субстанция, но даже если мы прямо сегодня обнаружим некую универсальную нравственность плотного или тонкого характера, то в любом случае ее «универсальность» будет в определенной степени случайностью. Она будет результатом конкретного набора обстоятельств, в которых обнаруживают себя люди во всех концах мира, и способов адаптации их традиций морального дискурса к этим обстоятельствам[27 - Теория Доннелли о том, что современные государство и мировая рыночная экономика нуждаются в правах человека, по крайней мере, может послужить отправной точкой в такой интерпретации универсализма.]. В таком случае наш предполагаемый универсальный консенсус может оказаться на поверку весьма хрупким. С нашей стороны будет благоразумно понять, как именно возникло это согласие и как мы сможем поддерживать его в дальнейшем. Нам еще только предстоит выработать подобный нравственный консенсус, и в этом может помочь историческое сознание, которое позволит нам увидеть, почему дела обстоят так и как мы могли бы прийти к согласию. В частности, благодаря взгляду с исторической перспективы мы сможем в полной мере оценить первое из утверждений Лю Хуацю, а именно, что Китай имеет представления о правах человека, отличные от воззрений других стран. Будет целесообразно проработать историю дискурса о правах человека в Китае, чтобы понять, насколько прав Лю и, если он прав, почему обстоятельства сложились таким образом. Нам будет полезно изучить исторические аспекты еще по двум причинам. Во-первых, мы сможем открыть для себя богатые ресурсы, которые предоставляет мыслителям наших дней китайская традиция прав человека. За последние 100 с лишним лет китайцы рассматривали и обозначали права человека самым различным образом, что говорит о существенном разбросе «китайских» воззрений на права человека. Во-вторых, проработка истории китайского дискурса о правах человека поможет нам оценить мудрость рассмотрения нравственных традиций в зависимости от конкретных исторических реалий и в связи с ними.

Современные ученые и широкая общественность как в Китае, так и за его пределами недостаточно осознают разнообразие и масштабы китайского дискурса о правах человека[28 - Есть основания надеяться, что этому пренебрежению близится конец. Марина Свенссон в книге «Дебаты о правах человека в Китае», основанной на ее прорывной докторской диссертации, представляет поразительно подробный разбор множества авторских трудов [Svensson 2002]. Кроме того, были опубликованы два сборника эссе о правах человека на китайском языке, один из которых вышел в Китае (см. [Liu Junning 1998]), второй доступен онлайн: URL: http://www.igc.apc.org/hric/educ/big5/qishi/mulu.html (дата обращения: 13.03.2001). Наши со Свенссон переводы произведений должны способствовать дальнейшему раскрытию темы. См. [Angle, Svensson 2001].]. Даже те исследователи, которые уделяли внимание ранним этапам этого дискурса, обычно представляли его в сокращенном или ограниченном виде. Так, Энн Кент в своей книге «Между свободой и существованием» отводит лишь семь страниц периоду c 1860 по 1949 год и тем самым умаляет значение творческих аспектов дискурса [Kent 1993: 37–42]. Взглядам Лян Цичао (1873–1929) о правах человека и демократии уделена существенная часть книги «Китайская демократия» Эндрю Натана, однако автор обделяет вниманием современников Ляна и более поздних мыслителей, трудившихся вплоть до образования КНР [Nathan 1985]. Кроме того, связи между дискурсом о правах человека и местными традициями обычно предстают перед нами в отрицательном и уничижительном свете. Так, Натан полагает, что интеллектуальный сдвиг в Китае начала XX века был мотивирован двумя факторами: (1) глубокой озабоченностью печальной судьбой Китая и (2) ощущением, что западные страны располагали лучшими – читай: более успешными – политическими и нравственными ценностями. Однако из-за того, что возникшие из этих предпосылок изменения были ограничены тем, что Кент называет «китайским фильтром» [Kent 1993: 37], западные идеалы не были пересажены на китайскую почву наилучшим образом, поэтому такие концепты, как демократия и права человека, не укоренились в Поднебесной[29 - Еще более новый источник, отражающий указанные здесь тенденции, – [Weatherley 1999]. См. в [Angle 2000].].

Я полагаю, что подобные интерпретации имеют принципиальное значение для осознания представлений китайцев о правах человека. Однако эти же размышления искажают наше понимание, поскольку они не учитывают один важный элемент – традиции. Китайские традиции также сыграли позитивную и конструктивную роль в мотивации мыслителей к развитию концепции прав (цюаньли). Здесь нужно учитывать важные различия, существовавшие в рамках конфуцианства на пути его трансформации в неоконфуцианство. Как и любые другие традиции, неоконфуцианство имеет крайне разнообразное внутреннее содержание, и, в частности, многие сторонники учения подчеркивают, что необходимо удовлетворять желания людей. Я продемонстрирую это в главе 4. Отдельные китайские мыслители, родившиеся в XIX и в начале XX века, совершенно осознанно опирались на эту часть неоконфуцианской традиции и руководствовались ею. Только отдавая должное этой связи с традицией, мы можем увидеть мир глазами китайских мыслителей и оценить их как творческих и критически настроенных деятелей, а не ограниченных мудрецов, которые реагировали на внешний мир пассивно[30 - Ср. со схожей методологией у [Liu 1995: 26–27]. Как и Лю, я высоко ценю то, что Пол Коэн обозначил как «китаецентричный подход» в китайской истории: прочтение китайской истории изнутри, с должным вниманием к той роли, которую играют некитайские акторы, события и тексты, без ее преувеличения. См. [Cohen 1984].].

Проблематика взаимосвязи неоконфуцианской традиции с дискурсом о правах человека мало проработана[31 - Работы Уильяма де Бари являются здесь важным исключением. См. [de Bary 1988] и в особенности [de Bary 1998]. Чжу Жунгуй также рассматривает взаимосвязь между идеями неоконфуцианства и правами человека в [Chu 1998]. См. также наводящую на размышления заключительную главу в [Wood 1995].], однако многие ученые заявляли о совместимости идеалов классического конфуцианства – ранней конфуцианской традиции, существовавшей с V по III век до нашей эры – с правами человека или даже об активном продвижении прав человека в рамках этой традиции. Проблематичность подобного подхода заключается в том, что он подразумевает знак равенства между классическим конфуцианством и китайской традиционной мыслью в целом. Кроме того, создается впечатление, что авторы исходят из представлений о статичности китайского нравственного дискурса. Так, в одном недавнем эссе утверждается, что все положения ВДПЧ находят действительную поддержку в классическом конфуцианстве или, по крайней мере, совместимы с ним [Chen 1999]. Даже если это так, насколько правдивы эти утверждения? Классических конфуцианцев нет с нами уже много столетий. Если мы хотим, чтобы наши рассуждения о совместимости китайской культуры с правами человека соответствовали нашему времени, то мы должны обратиться к более современной китайской культуре со всей ее сложностью и неоднозначностью. Еще одна принципиальная проблема описываемого подхода – весьма широкая интерпретация как конфуцианских трудов, так и концепции прав человека. Права человека имеют определенную концептуальную структуру, которая отличает их от иных нравственных обязательств, в том числе от обязанностей и идеалов. Гуманистические идеалы, которые раскрываются в популистских главах «Лунь юй»[32 - На русском языке произведение известно как «Беседы и суждения». Главная книга конфуцианства, составленная, по общепринятым предположениям, учениками Конфуция. – Прим. пер.], безусловно, состыкуются с отдельными идеями, выраженными в наиболее общих заявлениях ВДПЧ. Однако мы не можем считать, что в «Беседах и суждениях» содержатся рассуждения о «правах»[33 - То же самое можно заявить о таких классических трудах, как «Мэн-цзы». О «популизме» в отдельных главах «Бесед и суждений» см. в [Brooks, Brooks 1998]. Дальнейшую критику идеи о том, что конфуцианство содержит какие-либо комментарии о правах человека, см. в [Donnelly 1989: chap. 3].]. И все же есть один угол зрения, под которым я вижу подобные сравнения как потенциально значимые. С учетом того что современные китайские мыслители пытаются сформировать новый нравственный дискурс на обломках коммунизма, возвращение к «Беседам и суждениям» и другим классическим трудам, а также дискурсам о правах человека первой половины XX века может быть весьма полезным[34 - Джозеф Чэнь [Chan 1999] и Рэндалл Пиренбум [Peerenboom 1993] стремятся внести свой вклад в этот конструктивный проект. Актуальные критические замечания на эту тему см. в [Ci 1999].].

1.3. Моя книга

Как уже упоминалось выше, целью моей книги является обоснование двух тезисов: (1) у разных стран могут быть разные представления о правах человека; (2) не стоит требовать, чтобы другие страны следовали представлениям о правах человека, отличающимся от их собственных воззрений. Я подхожу к решению этой задачи с учетом современных теорий о правах человека, обзор которых мы представили в предыдущем разделе. Представленная литература дает нам богатую почву для размышлений в некоторых областях, по ряду вопросов оставаясь при этом скудной или ненадежной. Редко разъясняется, в частности, что конкретно представляют собой разночтения между различными концептами прав человека. Кроме того, не учитывается множество отличий между странами и традициями. Недостаточно разработаны инструменты, которые неоконфуцианство предоставило китайскому дискурсу о правах человека. За исключением нескольких недавно опубликованных изданий, в целом история дискурса о правах человека в Китае игнорируется. Все эти моменты принципиально важны для понимания того, как проявляются и существуют ли вообще в Китае специфические представления о правах человека. Я также должен обозначить мое понимание нравственного плюрализма и объяснить, как этот концепт соотносится с идеей о том, что воззрения китайцев на права человека могут заметно отличаться от разнообразных точек зрения, существующих на Западе. Наконец, ранее я предположил, что диалог и взаимная открытость являются полезными стратегиями для преодоления плюрализма, когда последний оказывается для нас проблематичным. Соответственно, мне самому следует инициировать такой диалог с современными китайскими теоретиками прав человека.

Я начну главу 2 с развития идей Роберта Брэндома, с тем чтобы представить подход к пониманию концепций, их зависимости от социальных норм и их отличий друг от друга. Теории Брэндома позволяют с легкостью продемонстрировать, что, если мы действительно хотим найти точки соприкосновения, мы можем коммуницировать друг с другом, несмотря на наши различия. Представление Брэндома о коммуникации как коллективной практике удачно накладывается на понимание кросс-культурного диалога, о котором мы поговорим в последующих главах. Труды Брэндома фундаментально важны для осмысления заявлений о концептуальных разночтениях и, соответственно, плюрализме [мнений], однако их сугубо технический характер может затруднить понимание неспециалистов. Ключевая цель главы 2 – открыть путь к пониманию Брэндома для нефилософов.

Для оценки второго тезиса Лю Хуацю мне нужно исследовать, к каким последствиям может приводить плюрализм. Глава 3 опирается на превосходный теоретический фундамент, заложенный Аланом Гиббардом. Я покажу, какие существуют проблемы и какие открываются варианты действия для групп с различными представлениями о нравственности. Наши выводы будут относительно абстрактными, что означает, что они будут применимы за пределами дебатов о Китае и правах человека. Нам придется дождаться последующих глав, чтобы на основе идей, предложенных в этой главе, выработать более конкретные рекомендации о том, стоит ли нам применять наши стандарты нравственности к китайцам.

Затем мы переходим к более исторической части настоящей книги. В главе 4 я рассмотрю неоконфуцианский дискурс о легитимных желаниях. Эти споры выявляют для нас важный и зачастую оставляемый без должного внимания отправной пункт китайского дискурса о правах человека. В этой главе представлена история развития мощной ветви неоконфуцианской традиции на протяжении XVI–XVIII веков. В главе 5 я исследую различные истоки китайского дискурса о правах человека в XIX веке. Я фокусируюсь на ранних примерах использования таких терминов, как цюаньли и миньцюань, которые, по крайней мере частично, состыкуются с понятиями «права» и «права народа». Это не самый простой исторический нарратив, и в нем уготованы роли миссионерам, международным дипломатам, японским либералам и китайским ученым. Осознание этих истоков, а равно и той роли, которую неоконфуцианство сыграет в последующих событиях, описанных в главе 6, позволит нам конкретизировать мысль о том, что нравственные споры имеют беспорядочную, запутанную и полную условностей историю развития. Универсальный консенсус требует от нас усилий. Мы не можем просто предполагать его наличие.

Вплоть до последних десятилетий XX века самым подробным китайским произведением, посвященным правам, оставалось написанное в 1902 году эссе «О правовом сознании» Лян Цичао. В главе 6 рассматривается не только этот документ, но и важные труды о нравственности и политике современника Ляна, Лю Шипэя. И Лян, и Лю явным образом опирались в своих работах на идеи западных мыслителей: Лян – немецкого философа-правоведа Рудольфа фон Иеринга, Лю – французского философа Жан-Жака Руссо. Я частично стремлюсь сопоставить то, каким образом в трудах Ляна и Лю проявляются иностранные и формирующиеся китайские представления о правах человека. Я не полагаю, что Лян и Лю были лишь простыми продолжателями неоконфуцианства, но буду подчеркивать, что причины интереса этих и других мыслителей к проблематике прав человека станут гораздо более очевидными, если мы будем рассматривать их в контексте неоконфуцианства. глава 7 основана на эссе, написанных через три десятилетия после публикации работ, которые составляют предмет предшествующей главы. Мы рассмотрим различные точки зрения на динамизм китайского дискурса о правах человека. С целью продемонстрировать один из вариантов сближения китайского и западного дискурсов о правах, я также остановлюсь на взглядах американского философа Джона Дьюи, совершившего поездку в Китай в 1919 году. Его идеи были во многом созвучны идеалам китайцев. Наконец, мы обозначим марксистские воззрения на права, как в абстрактной теории, так и на практике в Китае. Моя основная цель в главе 8 – рассмотреть теории о правах, разрабатываемые в Китае в течение последних десяти лет. Это предполагает необходимость отдельного экскурса в современные представления о правах человека в Европе и США. Даже с учетом того, что я исхожу из современной европейской и американской философии, дальнейшие мои рассуждения на представленную тему будут поверхностными или даже пристрастными, если я не совершу такой умозрительный разворот. Но проблемы, которые я поднимаю, касаются не только китайских мыслителей. Я полагаю, что в работах современных китайских теоретиков и их предшественников, трудившихся за полвека до них, содержатся достойные внимания взвешенные доводы по поводу того, как мы [европейцы и американцы] думаем о правах человека. В этой главе я делаю первые шаги в сторону диалога, который, как я полагаю, может повлиять на мышление – и представления о правах человека – как на Востоке, так и на Западе. Я обобщаю свои выводы в главе 9. Я доказал существование в Китае особого дискурса о правах человека со специфическими концептами, мотиваторами и траекторией развития. Это не исключает взаимосвязи китайского дискурса о правах человека с целым рядом европейских и американских дискурсов, а также влияния последних на китайских мыслителей. Я подчеркиваю динамичность, интерактивность и внутреннюю противоречивость китайского дискурса о правах человека и одновременно указываю на часто встречающиеся в его пределах темы и ценностные ориентации. Среди этих лейтмотивов – восприятие прав человека как средства для достижения значимых целей, а не просто целей как таковых, тесная связь между правами и интересами, вера в возможность гармонии всех легитимных интересов и одновременная приверженность политическим и экономическим правам.

Таким образом, я согласен, по крайней мере в значительной степени, с заявлением Лю Хуацю о том, что споры о правах человека в Китае оперируют особым концептуальным аппаратом. Я также солидарен с нормативными элементами его воззрений: мы должны увериться в том, что стоим на прочных моральных столпах, прежде чем требовать от других следования нашим нравственным представлениям. Любая группа, которая желает отказать каким-либо людям в возможности взаимодействовать со своими ценностями, должна предоставить основания для такого отказа. Я отмечаю в особенности, что выявить такие основания не самая простая задача. В обычных обстоятельствах – и сюда следует отнести и рассматриваемую проблематику прав человека – существует более чем достаточно аргументов для диалога. Я полагаю, что мы можем многое рассказать друг другу, в некоторых случаях от лица народа, но чаще как представители различных подгрупп людей. Чем больше линий взаимодействия мы сможем установить, тем больше надежд на выработку более широкого консенсуса. Следует учитывать и использовать разнообразие ролей и интересов всех стран в рассматриваемой сфере. В этом свете логично, что в главе 8 я занимаюсь именно китайскими интеллектуалами и учеными, ведь я сам отношусь к интеллектуалам и ученым. Однако мои устремления к формированию диалога предполагают гораздо более широкий подход. Не только ученые, но и люди самых различных направлений деятельности должны приложить усилия, чтобы преодолеть как вызов, который исходит в наш адрес от Китая, так и наш вызов Китаю.

Глава 2

Языки, концепты и плюрализм

Что именно означает утверждение, что носители одного языка имеют иные концепции прав человека, чем носители другого языка? Если концепции различны, то могут ли их носители коммуницировать друг с другом? Более того, корректно ли заявлять, что все носители отдельно взятого языка разделяют одни и те же концепции, в особенности в случае таких неоднозначных терминов, как «права»? Мы должны ответить на эти вопросы, если хотим разрешить проблемы, которые составляют содержание настоящей книги. Для этого нам потребуются, в первую очередь, понятийные рамки, которые будут достаточно точными, чтобы удержать рассматриваемые фундаментальные философские категории, но не настолько специализированными, чтобы быть недоступными для широкой публики. Имея такой инструментарий, мы сможем обратиться к вопросу плюрализма, а именно к заявлению о том, что существует более одной законной морали. Мы должны тщательно разобраться с определением нравственного плюрализма и с тем, каковы могут быть его последствия, чтобы отдать должное теориям Лю Хуацю и других мыслителей.

Я предлагаю следующий план работы. Раздел 2.1 призван обозначить мотиваторы аналитического подхода, в рамках которого я рассматриваю концепты. Этот подход вдохновлен, в частности, недавними работами Роберта Брэндома. Одной из ключевых задач этого раздела является защита идеи о том, что между нами всегда существуют концептуальные различия, даже когда мы говорим на одном и том же языке, однако это не должно исключать возможность успешной коммуникации. Это не столь распространенная позиция, но я покажу, что она позволяет преодолеть давнее предубеждение в отношении концептуального плюрализма и, соответственно, идеально подходит для более обширных целей, которые я ставлю перед собой. В разделе 2.2 мы подумаем о том, что может означать, согласно этой картине, сбой коммуникации. Здесь мы рассмотрим различные степени концептуальной дистанции, которая может отделять носителей языков или сами языки друг от друга. В разделе 2.3 я применю все обозначенные идеи непосредственно к нравственному плюрализму. В моих представлениях о плюрализме я подчеркиваю его зависимость от конкретных обстоятельств, его гибкость и открытость для кросс-культурного взаимодействия – об этих факторах мы будем подробно говорить в последующих главах настоящей книги.

2.1. Концептуализация

2.1.1. Язык и концептуализация

Язык – это в первую очередь то, что мы делаем. Мы произносим фразы, которые предполагают определенные результаты и реакции. Я говорю: «Как у вас дела?» – и вы отвечаете: «Хорошо». Вы говорите: «Передайте, пожалуйста, соль». И я даю вам солонку. Я говорю: «Идет дождь». И вы бурчите себе под нос: «Снова метеорологи все напутали», – а я в ответ улыбаюсь. И так далее. Язык – это что-то, что мы делаем. Здесь крайне важно это «мы». Языки – социальная практика, в которую вовлечены группы людей. Как и все социальные практики, языки имеют определенные нормы. Не все высказывания будут считаться приемлемыми и допустимыми в данном языке. Если в разговоре я скажу, что «я знаю, что письмо на почту пришло», то вы, скорее всего, поймете меня, но посчитаете, что я допустил ошибку. Если это уместно, вы можете поправить меня: «Вы хотели сказать, что “письмо пришло на почту”?» Возможно, я сделал это специально. Например, мы как раз накануне мучились с немецким и я хотел посмеяться над тем, как немцы строят предложения. Однако, когда возникает нестыковка структур фраз на английском и немецком, шутка работает.

Применение языка – незамкнутый процесс. Уже были произнесены мириады фраз на английском, однако нам еще предстоит услышать множество столь же прекрасных английских предложений, которые ждут своего часа. Так будет даже в том случае, если мы будем пользоваться ограниченным запасом слов английского языка. Соответственно, мы должны принимать во внимание не только те слова и фразы, которые люди из определенного сообщества уже произнесли, но и те, которые они когда-нибудь могут произнести (или написать), не совершая при этом никакой формальной ошибки. На самом деле, ситуация еще более сложная, чем может показаться на первый взгляд. Вполне очевидно, что языки не статичны: слова появляются или выходят из употребления; коннотации расширяются, сокращаются или полностью меняются; синтаксические структуры становятся общепринятыми или отвергаются и т. д. Английский язык, на котором мы говорим сегодня, значительно отличается от английского языка столетней давности. Однако и тот, и другой язык считается английским. Мы уже придумали отдельные обозначения для более древних вариантов языка, например среднеанглийский язык[35 - Английский язык, на котором говорили в cредневековой Англии примерно в XI–XV веках. – Прим. пер.]. Также мы можем перейти к еще большей детализации, чем допускает уровень национальных языков. Ведь различные слова могут иметь разные коннотации в зависимости от того, к какому сообществу принадлежит конкретный носитель. Иногда споры о правильности применения языковых конструкций основываются на том, признаем ли мы возникновение нового языка[36 - Пример подобной спорной ситуации – текущая дискуссия о преподавании эбоникс, или афроамериканского английского. Очевидно, что ключевой вопрос здесь заключается в том, в какой степени члены афроамериканского сообщества хотят выделить себя в отдельную группу и насколько другие готовы воспринимать их как отдельное сообщество.]. В любом случае разграничение языков базируется на определенных нормах, балансе сил и самоопределении[37 - Любопытный взгляд на некоторые из этих аспектов языковой деятельности см. в [Bourdieu 1974].].

Концепт – один из наиболее важных инструментов для понимания языка и сопутствующих ему норм. Концептуальное мышление позволяет нам более четко говорить о том, что означают конкретные слова и фразы в отдельно взятом языке, а также отмечать, что объединяет слова и фразы, произносимые различными носителями или на разных языках. Рассмотрим английское слово snow и французское слово neige. Мы все согласны, что оба этих слова имеют одинаковый смысл – ‘снег’. Однако философы заметили, что сам концепт «смысл» – сложное понятие, которое включает в себя несколько различных аспектов. Отсюда возникает потребность в словарях для выражения этих неоднозначностей. Например, мы можем заявить, что snow и neige в обоих случаях относятся к одним и тем же объектам. Когда я говорю snow, а носитель французского – neige, мы говорим об одном и том же. Отсылка указывает на наличие взаимосвязи между словами и объектами. Наконец, мы можем предположить, что оба рассматриваемых слова выражают один и тот же концепт. Иными словами, носители английского и французского языков схожим образом представляют один и тот же объект: снег. Иначе говоря, фразы о снеге имеют одинаковую концептуальную сущность.

Отношения и концепты далеко не всегда очевидны. Рассмотрим следующий пример, чтобы понять, что именно подразумевают под собой «концепты». Представим беседу двух учащихся в Пекине. Ван – студентка старших курсов в Пекинском университете, Смит – американец, уже год обучающийся в китайской столице. Когда разговор заходит о политике, Ван говорит:

Видя, что Смит, кажется, не понял смысл ее слов, она дает следующий перевод: «Все люди имеют право на средства к существованию». Однако Смит вдруг отвергает такую позицию и заявляет в ответ: «У людей нет права на средства к существованию». Ван поражена и продолжает беседу на общем для них языке: «Но разве это не представляет собой сущность концепта “права”? Говорим ли мы с тобой об одном и том же?» Ван продолжает:

Право на средства к существованию указывает на право пользоваться минимальными благами, необходимыми для достойной жизни, такими как еда, одежда и кров. Очевидно, что такие блага являются центральным элементом в системе «прав». В китайском языке второй иероглиф в слове цюаньли

который мы переводим как ‘права’, – ли – имеет значение ‘благо’, а цюань – ‘власть’[38 - Здесь важно подчеркнуть, что в китайском языке любой отдельно взятый иероглиф имеет зачастую множество контекстуальных значений и может обозначать абсолютно разные концепты. Так, среди значений ли – ‘польза’, ‘выгода’, ‘прибыль’, ‘интерес’ и ‘преимущество’, а цюань – ‘привилегии’, ‘власть’, ‘авторитет’, ‘сила’, ‘мощь’ и, что существенно, собственно ‘право’ (этот иероглиф зачастую используется самостоятельно как сокращение от цюаньли). И это не исчерпывающие списки. В частности, оба иероглифа могут использоваться как фамилии реальных людей. Соответственно, в настоящем диалоге Ван фактически опирается на наиболее отвечающие ее пониманию «прав» значения иероглифов. – Прим. пер.]. Наши права, по крайней мере отчасти, – это наши легитимные блага. А что может быть более легитимным, чем наличие вещей, необходимых для существования?

Смит отвечает следующим образом:

Не уверен, насколько я доверяю этимологии слов. Ведь в портфели кладут не только бумаги, а сумками-дипломатами пользуются не только дипломаты. Я полагаю, что нам следует исходить из текущего использования слов для понимания их смысла. И все же, как ты отметила, цюаньли однозначно является неологизмом. Поэтому, возможно, истоки как раз этого слова существенны. В любом случае я не готов установить взаимосвязь между ‘правами’ и ‘благами’ через дефиницию отдельного слова. Слово ‘право’ восходит к ранним европейским традициям, что отражено в латинском слове ius, или jus, которое имеет коннотации власти, но не соотносится с благами. Некоторые философы полагают, что права должны быть выгодны людям, однако другие мыслители утверждают, что, несмотря на то что права обычно приносят пользу, данный концепт, скорее, можно представить как защищенный выбор, что в большей степени соответствует сущности прав.

Основная причина, по которой я склонен отвергнуть твою мысль о «праве на средства к существованию», заключается не в том, что я оспариваю наличие связи между «правами» и благами, а, скорее, в том, что я исхожу из наличия концептуальной связи между правами одних людей и обязательствами других. Позитивные права, в том числе «право на средства к существованию», о котором ты говоришь, не предполагают, что есть определенные лица с очевидными обязательствами, которые бы обеспечивали эти права. Как мы определим, кто обязан осуществлять право? И что мы будем делать с конфликтами между этим правом и другими, например правом на частную собственность? В отсутствие стороны с обязательствами нет и самого права. Я полагаю, что только негативные права – права на свободу от внешнего вмешательства, сопровождающиеся обязательством каждого отдельного человека не вмешиваться в дела другого человека, – представляют собой настоящие права. Все остальное – напыщенная риторика.

Реакция Ван на это разъяснение открывает другие области разночтений:

Я согласна, что между правами и обязательствами существуют важные связи. Но, как я понимаю, ключевой аспект здесь заключается в том, что для того, чтобы пользоваться правами, человек также должен брать на себя обязательства. Конечно же, по крайней мере в большинстве случаев, мы имеем дело с лицами, у которых есть обязательства в том смысле, о котором ты говоришь. Однако я не понимаю, почему ты сопротивляешься идее о позитивных правах. В зависимости от контекста обязательства будут нести государства, народы или даже все человечество. Не отвергаешь же ты предположительное наличие обязательств и прав у групп людей?

Меня также беспокоит твое предположение, что право на средства к существованию может противоречить другим правам. Если я правильно понимаю, ты исходишь из того, что для исполнения чьего-то права на средства к существованию, возможно, придется перераспределить чью-то частную собственность? Я не вижу в этом конфликтной ситуации. Никто не располагает правом на обладание таким количеством собственности, которое оставило бы других людей без средств к существованию. Пользование благами в таких масштабах однозначно не может быть легитимным и, соответственно, не является правом в принципе. В конечном счете права направлены на обеспечение гармонии интересов различных людей.

Здесь мы поставим точку в этой дискуссии и поразмышляем над тем, что имели в виду собеседники. Ван и Смит – вымышленные персонажи, но слова, которые они произносят, не являются произвольными. Мысли о значениях «цюаньли» и «прав», которые они озвучивают, уходят корнями во многие аспекты нравственного дискурса в Китае и США соответственно[39 - В данном случае я основываюсь на трудах ряда авторов из обеих стран. Более подробно см. главу 8.]. Таким образом, это не абсолютно монолитные и статичные процессы, не допускающие споров. Позже я рассмотрю, как такие обсуждения моральных проблем включают в себя разногласия по поводу значений слов и дискуссии о том, какие из этих значений наиболее допустимы, а также продемонстрирую устойчивую динамику, которая характерна для любого оживленного обмена мнениями по вопросам нравственности. Мы должны принимать во внимание эти сложности при выработке наших представлений о концептах и плюрализме. Взгляды, которые я приписал Ван и Смиту, собраны как раз из этих внутренне неоднозначных дискуссий. Их точки зрения репрезентативны в том смысле, что они исходят из идей или кредо, которые занимают существенное место в соответствующих сообществах, однако они не являются истиной в последней инстанции для каждого из этих сообществ. Впрочем, цель настоящей главы заключается не в том, чтобы спорить о значении (значениях) слова «права», вместо этого я предлагаю серьезно задуматься о последствиях многозначности.

2.1.2. Стремление к холизму

Давайте рассмотрим диалог между Ван и Смитом. В их разговоре мы находим значительные области, где точки зрения собеседников пересекаются или состыкуются. Несмотря на неуверенность Ван по поводу того, что такое «права», по большей части у наших героев не возникает сложностей во взаимопонимании. Их комментарии представляются вполне отвечающими друг на друга. И все же между собеседниками проявляются существенные разногласия касательно дефиниции права. Вот некоторые из вопросов, которые поднимаются в ходе диалога:

[А] Является ли частью концепта прав предположение, что права есть блага?

[Б] Является ли частью концепта прав предположение, что эти блага легитимны?

[В] Представляется ли концепт прав логичным только вместе с сопутствующими им обязательствами?

[Г] Если да, то на кого возложены эти обязательства: на правообладателя или на иных лиц? Говорим ли мы здесь об одной и той же категории «обязательств»?

[Д] Могут ли возникать противоречия между различными правами? Если нет, то является ли частью концепта прав предположение, что права не могут противоречить друг другу? Или это условный факт, описывающий наш мир?

Чтобы ответить на вопросы подобного характера, мы должны понять, что именно подразумевается под «частью концепта прав». Нам нужно выяснить, используют ли Ван и Смит один и тот же концепт, дискутируя по поводу отдельных его характеристик, или они применяют различные концепты. В последнем случае мы можем прийти к выводу, что слово ‘права’ является ненадлежащим переводом слова цюаньли – несмотря на то, что оно наиболее точно передает смысл этого понятия.

Прежде чем мы продолжим, правильно будет рассмотреть контраргумент, который может возникнуть на этом этапе. Разве не очевидно, что наши герои говорили об одном и том же, но у них имеются политические разногласия? Почему мы должны поддаться соблазну и решить, что их расхождения связаны с несовпадением их родных языков, если мы все отлично понимаем, насколько сильно споры, подобные описанному выше, зависят от политических приоритетов и личных интересов? Наш оппонент в данном случае, вне всяких сомнений, будет иметь в виду реальный обмен мнениями, происходящий между представителями правительств КНР и США. Вот мой ответ. Подчеркну, что я не выступаю за некий лингвистический детерминизм – за то, что наши разнообразные жизненные ориентиры предопределяются нашими материнскими языками. Мы используем язык для достижения различных целей. Язык вплетается в наши занятия, занятия других людей и наш материальный мир бесчисленным множеством способов. Здесь нет элементов, которые «предопределяют» остальные. Все элементы оказывают друг на друга взаимное влияние. Язык – отличная призма, через которую мы можем обозревать наши намерения, но его нельзя рассматривать изолированно от остальных факторов. При интерпретации смысла мы можем апеллировать ко многим другим аспектам: действиям, властным структурам, сопоставимости уровня жизни и т. д. Вовсе не обязательно верить людям на слово, но и не стоит отвергать все, что говорят люди, исключительно из предположения, что нам уже известно, как устроен наш мир. В своих исследованиях я полагаюсь главным образом на язык, но стараюсь принимать во внимание изменчивые контексты, которые влияют на то, что могут подразумевать произносимые нами слова.

При этом я не буду обращать внимание на контекст беседы Ван и Смита, ведь это вымышленные персонажи. Я пока не ставлю перед собой задачу ответить на поставленные выше вопросы. Я хочу подумать о том, к чему может привести поиск ответов на вопросы такого характера. В качестве предварительного варианта можно сказать следующее: когда люди четко указывают, что входит, а что не входит в их представления, они фактически озвучивают нормы сообществ, к которым они принадлежат. Иными словами, когда Ван указывает, что позиция «права – это блага» является частью концепта права, она фактически говорит, что быть членом в ее сообществе по умолчанию означает принять как данность то, что «легитимные блага» являются частью прав (мы пока не будем останавливаться на том, какое сообщество – Пекинский университет, Китай, целый мир – подразумевает Ван). Если бы эта позиция не была частью концепта, то члены сообщества могли бы оставаться членами сообщества, не соглашаясь с этим конкретным аспектом.

В действительности мы редко демонстрируем четкость в обсуждении таких тем. Важно подчеркнуть, что роли, которые могут играть индивиды, разрешая такие вопросы, на поверку оказываются гораздо более запутанными, чем я описывал выше. Слова не единственные аспекты, которые влияют на принадлежность к определенному сообществу. Люди, которые по другим стандартам являются членами одного и того же сообщества, могут быть в явной или неявной форме не согласны друг с другом по поводу того, как им использовать свои слова. Мы поговорим об этих сложностях ниже. Вернемся же к Ван и Смиту, а также к теме их разговора.

Для того чтобы Ван осознать, разделяет ли Смит ее представления о правах, ей нужно ответить на вопросы, изложенные нами выше (а ведь это далеко не исчерпывающий список). Ей нужно оценить взаимосвязи между словами Смита и множеством других слов, и тогда она сможет понять, что подразумевает Смит, говоря: «У людей нет права на средства к существованию», а именно – какие концепты он выражает этими словами. Какие еще предложения Смит воспринимает как истинные? Какие умозаключения о правах он поддерживает? По всей видимости, Ван сможет полноценно интерпретировать смысл слов Смита только после того, как она подберет трактовку, которая будет работать для существенной части его словарного запаса.

Этот вывод привел многих философов к заключению, что концептуальное значение является холистическим: оно зависит от целой сети взаимосвязей между множеством концептов. Опуская тот момент, что мы пока еще не обозначили четко, что такое «холизм», мы уже можем начать видеть одну из существенных проблем, которые происходят из холистских теорий значения. Предположим, что значения концептов зависят от их отношений друг к другу. Иными словами, то, что я подразумеваю под словом «права», зависит от того, что я имею в виду под словами «обязанность», «интерес», «гармония» и т. д. В свою очередь, значение слова «обязанность» основывается на системе сопредельных концептов. Очевидно, что не потребуется много итераций, прежде чем мы столкнемся с тем, что внешне совершенно не соотносящиеся друг с другом идеи оказываются взаимосвязанными на смысловом уровне. В конце концов, это означает, что даже самые небольшие различия в значениях могут иметь далеко идущие последствия для всей сети концептов отдельного человека. Холистические теории, кажется, задают такую ситуацию, что если мое понимание «гармонии» отличается от вашего, то это по умолчанию указывает на наши различия также в концептах прав, интересов и прочего.

Для философов проблематичность такой логики мышления заключается в том, что большинство из них считает успешной такую коммуникацию, в ходе которой стороны чем-то делятся друг с другом. Когда я пытаюсь передать вам мысль, что снег белый, я говорю: «Снег белый». Я достигаю успеха, если вы приходите к пониманию, что для меня снег – это нечто белое[40 - Важная работа, в которой предпринимается попытка более тщательно проработать эту идею, – [Grice 1989].]. Однако, придерживаясь правдоподобной гипотезы, что мы все в каких-то представлениях, пусть и в самой малой части, отличаемся друг от друга, холизм приводит нас к предположению, что вы никогда не поймете смысл моих слов. Точнее, вы всегда будете воспринимать мои слова в категориях, которые будут хотя бы немного отличаться от моих. «Снег» и «белый» будут значить для вас нечто иное, чем для меня, и вы не сможете понять тот смысл, который я закладывал в свои слова. Таким образом, коммуникация оказывается невозможной.

Апологетики холизма пытались разрешить эту проблему, заявляя, что в действительности коммуникация заключается в том, чтобы разделять схожие, а не обязательно идентичные, смыслы и убеждения. Однако здесь мы сталкиваемся со сложностью четкого обоснования, что значит «схожие» позиции [Fodor, Lepore 1992: note 17]. Я выстраиваю свою стратегию на несколько ином представлении о значении коммуникации. Здесь мы должны тщательно рассмотреть, что именно составляет сущность концептов и как она проявляется в лингвистической практике.

2.1.3. Общая практика

Начнем с выявления связей между концептуальными значениями и убеждениями. Предположим, что я вдруг заявляю вам: «Земля плоская». Этим заявлением я беру на себя целый ряд обязательств. Это значит, что я придерживаюсь той точки зрения, что Земля плоская, что по крайней мере некоторые планеты также плоские, что Земля не представляет собой сферу и т. д., и т. п. Возможно, я сам до конца не осознаю, какие убеждения я принял. Так, если бы я был плохо знаком с историей XV века, то, скорее всего, не знал бы, что теперь я буду вынужден говорить: «Колумб ошибся». Мы можем сказать, что я выразил соответствующие убеждения, а также увидеть, насколько они существенны для нашей лингвистической практики. Допустим, вы бросаете мне вызов, вопрошая: «Ты считаешь, что некоторые планеты плоские?» Я отвечаю: «Нет, но Земля плоская». Вы продолжаете в недоумении: «Но разве Земля не планета?» Я заявляю: «Само собой, планета». Если наша беседа будет продолжаться в том же духе (похоже, я принимаю некие убеждения, но отказываюсь принимать во внимание их импликации), то вы, возможно, оставите попытки общаться со мной в дальнейшем. Ведь я играю не по правилам.

Не следует полагать, что есть некий единый монолитный набор правил, определяющий значения слов. Коннотации меняются с течением времени, и убеждения, которые какой-то человек или группа людей выражают определенной фразой, могут не пересекаться полностью с убеждениями, о которых заявляют другие. Однако мы утрачиваем способность понимать друг друга – общаться, если не демонстрируем относительно стабильный набор убеждений. (Если не верите, вернитесь к предыдущему абзацу и подумайте о том, как много обязательств содержат мои заявления!) Таким образом, концепты предстают перед нами как относительно стабильные наборы убеждений, которых надлежащим образом придерживаются носители в отдельно взятом сообществе[41 - Здесь также имеет смысл обратиться к выводам Бьорна Рамберга о вязковатых паттернах практики [Ramberg 1989: 112].].

Именно ключевая роль убеждений в лингвистической практике была одним из факторов, которые побудили ведущего философа современности Роберта Брэндома представить содержание концептов с точки зрения структуры умозаключений. Брэндом предлагает увидеть разницу между попугаем, которого научили выкрикивать «Красное!», когда ему показывают красные предметы, и человеком, который говорит, что перед ним предмет «красного цвета». Автор отмечает, что

попугай не воспринимает фразу «Красное!» как несовместимую с фразой «Зеленое!» или как продолжающую фразу «Алое!», предполагающую при этом фразу «Цветное!» Пока повторяемая неоднократно фраза не связана для попугая с практическими свойствами умозаключений и обоснований… она вообще не является концептуальным или когнитивным вопросом… Концепты, по сути, выражаются как умозаключения [Brandom 1994: 89].

Попугай не связывает себя какими-либо обязательствами, выкрикивая: «Красное!» Однако люди, говорящие о предмете, что он красного цвета, берут на себя обязательство заключить, что он, помимо прочего, относится к категории «цветное».

Вполне очевидно, что представленная теория сразу обязует нас исходить в понимании значений из холизма, как было описано выше в общих чертах. Если суть концептов определяется структурой умозаключений, то смысл фразы «Красное!» будет зависеть от того, что я подразумеваю под «Цветное!» и т. д. Привлекательность подхода Брэндома заключается в том, что он незамедлительно заставляет нас задуматься о сложностях коммуникации. Автор признает проблематичность своей теории, которая фактически представляет коммуникацию как процесс, направленный в сторону разделения общепринятых ценностей. Таким образом, он предлагает следующее: «Парадигму коммуникации как совместного обладания некой общностью стоит оставить – или изменить – в пользу парадигмы коммуникации как определенного вида сотрудничества на практике» [Brandom 199: 485]. Одна из ключевых идей Брэндома о языке связана с укорененностью языка в лингвистической практике. Коммуникация возможна, поскольку мы все принимаем участие в общей практике интерпретации друг друга и наших собственных изречений[42 - В известной работе Дональда Дэвидсона приводится схожее решение, однако автор не отказывается от мысли, что коммуникация предполагает выход на некий общий знаменатель. См. [Davidson 1986, особ. 445].].

Как это происходит? Брэндом предлагает рассматривать лингвистическую практику как подсчет баллов: мы отслеживаем, какие обязательства берет на себя каждый из участников в рамках отдельной беседы, в том числе мы сами[43 - Это упрощение. Мы приписываем друг другу не только убеждения, но и притязания. Брэндом показывает различные способы, с помощью которых могут быть обретены эти два нормативных статуса, а также объясняет, какое значение для наших притязаний имеют рассудочный авторитет и ответственность. См. [Brandom 1994: 168–170].]. Иногда мы фиксируем обязательства через прямые акты, как языковые (вы заявляете: «Сияет солнце»), так и практические (я подбираю футбольный мяч и направляюсь к двери). В других случаях нам нужны косвенные умозаключения. Например, после ваших слов «сияет солнце» я могу предположить, что вы приняли на себя обязательство считать, что «на улице безоблачно». Иногда ситуации становятся особенно сложными или спорными, и тогда мы фиксируем взаимные убеждения в более явной форме. Но по большей части этот процесс отслеживания происходит неформально или скрыто. Впрочем, при возникновении путаницы мы готовы вытащить его на свет.

Уже в самом заявлении Брэндома о том, что логически выведенные умозаключения о значениях зависят от общего набора убеждений, принятых на себя отдельным человеком, кроется мысль о том, что ведение лингвистического счета предполагает некую перспективу. Если одна и та же фраза может значить разное для вас и для меня, то, естественно, обязательства, которые я связываю с озвученной фразой, будут отличаться от тех обязательств, которые предполагаете вы. Соответственно, во время коммуникации придется вести «двойной счет» по каждому участнику [Brandom 1994: 488]. Рассмотрим простую ситуацию с участием только двух человек: госпожи А. и господина Б. Госпожа А. будет стараться отслеживать, какие убеждения, с ее точки зрения, следуют из слов господина Б. и какие убеждения принимает на себя де-факто господин Б. в продолжение своих слов и действий. И это только начало! Ведь госпоже А. нужно будет следить и за своими собственными убеждениями в ее собственном восприятии и в восприятии господина Б. Конечно, все это в полной мере относится и к господину Б.

Чтобы конкретизировать обозначенные идеи, вернемся к Ван и Смиту. Предположим, что как-то в декабре Смит заявляет Ван: «Утром я повстречал на улице нищего. На бедняге не было верхней одежды. Создается впечатление, что ему действительно приходится несладко». Как воспримет эту речь Ван? Мысленно она дает Смиту новую оценку: он решил, что это нищий, переживающий тяжелые времена, а также пришел к выводам, которые следуют из этого факта, и взял на себя иные взаимосвязанные убеждения. Бо?льшую часть этих косвенных умозаключений Ван фиксирует как побочные оценки Смита. Здесь Ван указывает на то, что в действительности (с ее точки зрения) следует из очевидных убеждений, возложенных на Смита. Так, в обоих случаях – основных и побочных оценок – у нее будет зафиксировано, что этим утром Смит покинул свою комнату в общежитии, поскольку (1) она предполагает, что сам Смит сделал бы такой вывод исходя из своего пребывания на улице и (2) что для нее естественно было бы считать, что это следует из его слов. Если у нее нет оснований подозревать, что Смит ее обманывает, то она извлечет из его слов оба этих убеждения: (1) на улице был нищий, и (2) Смит вышел из общежития.

Оба набора оценок Смита, сделанных Ван, пока еще согласуются между собой. Но, как я отмечал выше, они могут оказаться в противоречии друг с другом. Например, Ван известно, что у здания общежития Смита часто ходят студенты, которые просто прикидываются попрошайками. В этом случае она сделает себе другую пометку в побочных оценках, где она фиксирует все, что в действительности следует из слов Смита. Возможно, она просто отметит для себя тот факт, что ее собеседник прошел мимо человека в лохмотьях, который просил денег. Несоответствие между двумя наборами оценок Ван, скорее всего, выразила бы так: «Смит думает, что он увидел попрошайку, но я знаю, что случилось на самом деле».

2.1.4. Объективность

Данный пример указывает на исключительно важную проблему: наличие объективности в подобных атрибутивных заключениях. Я приписал Ван осведомленность в отношении факта, неизвестного Смиту: рядом с его общежитием часто собираются псевдонищие. Но разве тот человек не мог быть настоящим нищим? Разве точка зрения конкретного судьи не является единственным различием между двумя наборами оценок? Ведь нет какого-то волшебного слова, которое на автомате придает «правильность» набору побочных оценок или дает нам основания полагать, что именно в нем содержатся «фактические» обстоятельства инцидента.

И все же это различие в перспективе оказывается принципиально важным. От точки зрения зависит само понятие «объективной» истины. Скорее всего, ни вы, ни я не увидим ничего особенного в позиции Ван, даже если она окажется права, по крайней мере относительно того, кого видел Смит тем утром. Однако для самой Ван ее представления имеют значение, ведь именно исходя из них она думает, что знает, как обстоят дела в реальности, в отличие других людей (или даже ее самой), чьи точки зрения представляют собой лишь предположение о том, как все обстоит. Точнее, в контексте сопоставления позиции Ван и позиции другого человека – что происходит в коммуникации неизбежно – проявляется разница между тем, как кто-то воспринимает действительность, и тем, что является объективной реальностью[44 - Я согласен с заявлением Брэндома, что его интерпретация объективности дает нам детальный план по расшифровке одного из наиболее существенных предположений Дэвидсона: «концепты объективной истины и заблуждения неизбежно возникают из контекста интерпретации» [Davidson 1984 (1975): 169–170]. См. [Brandom 1994: 599].]. Разночтение между Ван и Смитом по поводу нищих – это вопрос не только субъективного восприятия. Ван фиксирует у себя в оценках не просто тот факт, что «он привержен одной истине, а я другой». С позиций Ван, вывод Смита о том, что человек в лохмотьях является нищим, не просто умозаключение, не совпадающее с ее мнением. Она считает его умозаключение ошибочным. Даже если окажется, что Ван ошибается насчет личности того человека на улице, разница между тем, что воспринимается как истина, и тем, что де-факто является истиной, сохранится в целости.

Если Брэндом прав по поводу процесса формирования объективности, то последняя оказывается исключительно социальным понятием. Брэндом указывает, что «объективность выступает составной частью структуры понятийной интерсубъективности» [Brandom 1994: 599]. Лишь в рамках языковых взаимоотношений людей друг с другом явственно проявляются размышления об объективной истине. При этом Брэндом подчеркивает:

Традиционно интерсубъективность понималась в ключе я – мы, где упор делается на различиях в убеждениях одного человека и убеждениях целого сообщества (коллективно) или убеждениях всех людей (по отдельности). В… представленном тексте мы видим, что, напротив, интерсубъективность воспринимается с точки зрения я – ты, где акцент делается на взаимосвязи между убеждениями, принятыми судьями, которые интерпретируют точки зрения других людей, и убеждениями, которые эти судьи приписывают другим людям [Brandom 1994: 599].

Таким образом, совместная практика выставления оценок в ходе полемики делает возможной как коммуникацию, так и объективность, но не гарантирует, что коммуникация будет обязательно успешной, а объективность вообще будет когда-либо достигнута. Идея объективности происходит из того факта, что каждый из нас обычно воспринимает свои убеждения как что-то, чего мы не просто придерживаемся, а придерживаемся потому, что так следует. Брэндом отмечает, что собственно этой «формой перспективы» и исчерпывается весь концепт «объективности»:

Объединяет все понятийные точки зрения как раз то, что составляет разницу между объективной правильностью чего-то в рамках применения концептов и просто восприятием чего-то в качестве объективно правильного, а не то, что они собой представляют. Здесь существенна структура, а не ее содержание [там же: 600].

Из представлений Брэндома об объективности следуют два важных вывода, которые я буду использовать в данной книге. Во-первых, вопреки всему тому, что пишет Брэндом, практические убеждения (например, этические или политические нормы) столь же подвержены объективности, как и любые другие убеждения. Этот момент требует дальнейшего обсуждения, однако отсюда следует, что этические и политические споры – даже между разными странами или культурами, – возможно, все-таки имеют «объективные» решения. Не следует делать вывод, что одна отдельно взятая система нравственности окажется объективно идеальной для всех народов во все времена. Тот факт, что мы считаем научные понятия объективными, ни в коей мере не означает, что мы уверены в том, что мы установили их в качестве единственной истины о нашей природе. Позже мы увидим, что восприятие чего-то как объективности вполне соотносится с возможным дальнейшим осознанием ошибочности такой позиции или пониманием того, что в определенных обстоятельствах одни точки зрения являются предпочтительными для одной группы людей, но не для другой.