banner banner banner
Троя против всех
Троя против всех
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Троя против всех

скачать книгу бесплатно

Троя против всех
Александр Михайлович Стесин

О чем эта книга? Об американских панках и африканских нефтяниках. О любви и советском детстве. Какая может быть между всем этим связь? Спросите у Вадика Гольднера, и он ответит вам на смеси русского с английским и португальским. Герой нового романа Александра Стесина прожил несколько жизней: школьник-эмигрант, юный панк-хардкорщик, преуспевающий адвокат в Анголе… «Троя против всех» – это книга о том, как опыт прошлого неожиданно пробивается в наше настоящее. Рассказывая о взрослении героя на трёх континентах, автор по-своему обновляет классический жанр «роман воспитания». Саундтреком здесь становится то чувственное португальское фаду, то яростный хардкор, который одинаково любят и в трущобах ангольской столицы, и в захолустном американском городе с гомеровским названием. Александр Стесин – поэт, прозаик, путешественник и врач, автор книг «Путем чая» (2017), «Нью-йоркский обход» (2019), «Африканская книга» (2020), «Птицы жизни» (2021) и других, лауреат «Русской премии» (2014) и литературной премии «НОС» (2019).

Александр Стесин

Троя против всех. Роман

Во мне – два человека, и оба держатся на расстоянии друг от друга, словно несросшиеся сиамские близнецы.

    Фернандо Пессоа. Книга непокоя[1 - Пер. И. Фещенко-Скворцовой.]

Кто приходит к чужим, тот отвечает, а не поет.

    Пословица амбунду

Глава 1

Это помню отчетливо: как Рэйчел, соседка по общежитию, учившаяся на факультете танца (я и не знал, что есть такой факультет), сообщила, что знакома с девушкой, которая могла бы стать моей «второй половинкой».

– Ты себе не представляешь, до чего вы похожи. Просто близнецы какие-то. По-моему, тебе надо срочно завести с ней роман.

– Честно говоря, мне не хотелось бы заводить роман со своим близнецом.

– Да нет, я не говорю, что вы внешне похожи. Внешность у нее вообще супер. Ну, просто у вас много общего. Короче, вы друг другу понравитесь. Ну что, будешь знакомиться?

– Куда ж я денусь?

Я записал телефон на желтый листок «post-it», который затем спрятал в бумажник, прижав клейким краем к банковской карточке (самый верный способ не потерять). Позвонил в тот же вечер. «Вторую половинку» звали Вероникой. Она ждала моего звонка, слышала обо мне от Рэйчел: да-да, близнецы и все такое. Наверно, потому, что оба из России? Рэйчел – добрая душа, но, как говорят американцы, «не самая яркая лампочка в коридоре». Как это будет по-русски? Есть такое выражение? «Не семи пядей во лбу», – подсказал я… Или не было в нашем разговоре такого момента? По правде сказать, я не помню даже, на каком языке мы тогда говорили. Скорее всего, по-английски. А имя? Как я ей представился? С именем у меня сложности с подросткового возраста – с того момента, как мы с родителями приехали в Америку. В иммиграционных документах написали Vadim, не сообразив, что по-английски это будет читаться как «вейдэм». Правило открытого слога. В школе меня тут же наградили кличкой Дарт Вейдэм. Я очень старался не обидеться, подыгрывал: «Люк, я твой отец». Но в конце концов не выдержал и поменял орфографию на Vadeem. В результате мое имя стали произносить почти правильно, но заочно принимали за пакистанца. Я предпринял еще одну попытку: сократил до Vad. Но мне объяснили, что это вообще не имя. Тогда я взял себе американское имя Damian. В обратном переводе на русский я получался теперь Демьяном; те, кто знал меня не очень близко, так и называли. В конце концов, где Дима, там и Дема. Близкие друзья называли Димой, неблизкие – Демой, и только родители – Вадиком. Кажется, я выдал ей все это в первые же пять минут. Хороший зачин, ничего не скажешь. Знакомство а-ля Вуди Аллен (вот уж кого никогда не любил!).

Вероника оказалась Вероникой, как по-русски, так и по-английски. Помолчав, добавила, что дома ее называют Викой. Она, как и я, родом из Saint Petersburg. Как и я, приехала в Америку ребенком. И так же, как я, мечтает стать адвокатом. Кроме того, она пишет стихи. Вернее, писала. Она написала одно стихотворение. Ей было семь лет, ее родители разводились, и ей приходилось все время мотаться с одного конца города на другой. Стихи пришли ниоткуда, как будто их ей надиктовали. Она до сих пор помнит первое четверостишие: «Висит картина на стене, / на ней – растопленные лица / танцуют с тенью в полусне / в надежде с комнатою слиться…» Кажется, неплохо, да? Для семилетнего ребенка – просто здорово.

Мы провисели на телефоне почти три часа. Прощаясь, вспомнили про Рэйчел («лампочка-то оказалась ярче, чем мы думали…») и договорились встретиться на следующий вечер у входа в административное здание, торжественно именуемое Палатой общин. Располагалось оно в самом центре кампуса, в окружении зданий поменьше – кофеен и едален для студентов. Все дорожки, ведущие к лекториям и общежитиям, лучами расходились от Палаты или, наоборот, вели к ней, и потому в этой точке, у вечно закрытых дверей ампирного здания, чье предназначение было никому не ведомо и не интересно, по традиции назначались все свидания. Она была вроде того фонтана в ГУМе. Ни фонтана, ни ГУМа, который родители показывали мне во время скомканной поездки в Москву, я, конечно, не помню. Но фраза «в ГУМе у фонтана» застряла в памяти среди беспорядочных ошметков советского детства.

А вот это помню: промозглый день, серое небо с расплывчатой пробелью тумана, который поднимается от искусственного озерца на окраине кампуса; первокурсники, зябко и неприветливо кучкующиеся у входа в Палату. В одной кучке – рейверы, в другой – геймеры, в третьей – готы; у всех своя форма одежды. Точно фишки, рассортированные по цвету и расставленные по разным углам поля перед началом настольной игры. Сейчас кто-нибудь бросит кости, сделает первый ход и – пошло-поехало. Все цвета смешаются, карточки из колоды будут неровно ложиться на свободные квадраты, а фишки – одна за другой выбывать из игры.

Вероника не пришла. Я пробовал дозвониться, оставил несколько сообщений, одно наигранней и нелепей другого. Через неделю, превозмогая стыд, невзначай поинтересовался у Рэйчел: «Как там, кстати, поживает мой астральный близнец Вероника? Не звонит, не пишет… Ты, случайно, не знаешь, куда она пропала?» Рэйчел ответила с неожиданной прохладцей: «Просто ты показался ей слишком напористым, вот и все».

***

Просыпаясь в поту, я думаю, что соскучился по нормальному одеялу. Вот чего здесь нет. Уже полтора года я укрываюсь чем-то вроде вафельного полотенца, какие выдавали во времена моего детства в поездах дальнего следования. Небось советские друзья и прислали – еще в ту пору, когда Ангола шла путем строителей коммунизма. Советский big brother облагодетельствовал их вафельными полотенцами, а местные соткали из них эти лоскутные покрывала. В здешнем климате только ими и можно укрываться, но как избавиться от тоски по ватному одеялу, тому самому, которое мать дала мне с собой в колледж? Я спал под ним все четыре года, проведенные в общежитии, и потом, когда начал семейную жизнь, купил себе точно такое же, но не захотел делиться им с женой, да и она не захотела – спала под пледом. «Под пледом невозможно спать, под ним можно только дремать», – ворчал я и, завернувшись в свой ватный кокон, отворачивался к стене. Теперь это далеко – и плед, и кокон. Вафельная же простынка не предназначена для личного пользования, она предназначена для безличного, и подтверждением тому одно интересное наблюдение: эта материя не удерживает запаха пота, хотя потею я будь здоров, особенно с тех пор, как у меня сломался кондиционер. Кондиционер, надо сказать, был почти новый, гарантия на починку еще не истекла. Но здесь, в Луанде, эта гарантия – пустой звук. О том, что тебе что-то там починят, да еще в разумные сроки, и думать нечего. Привыкай спать как местные, маринуясь в собственном соку. А покрывало, даже если его не стирать целый месяц, продолжает пахнуть чем-то стерильно-больничным, карболкой, что ли: не признает своего хозяина, не впитывает его пота. И мое пребывание здесь – в этой постели, в этом городе – остается бесследным. Но я не опускаюсь до такой метафоры не потому, что отказываюсь видеть в вафельном покрывале символ моей нынешней жизни, а потому, что уж слишком на поверхности он лежит, этот символ. Он мог бы сгодиться для какого-нибудь романа Пепетелы. Я заставлял себя читать Пепетелу и прочих классиков ангольской литературы, когда только сюда приехал. Что-то там про партизан. В этих книгах в духе соцреализма, написанных под одну гребенку, речь шла словно бы о другой стране, не было ни вкуса, ни запаха, не было того, что я вижу вокруг.

Сам я никогда раньше не писал романов. Это – первая проба пера. Моя мать, в прошлом учительница русского и литературы, хотела воспитать литературного мальчика. В ее прежней, доэмигрантской картине мира начитанность была чуть ли не главной человеческой добродетелью. В эмиграции от той картины почти ничего не осталось – кроме желания, уже ни к чему не привязанного: чтобы сын сохранил русский язык. Чтобы вырос начитанным. Не бог весть какая мечта, но она сбылась, мама: я всегда любил читать. А теперь вот и писателем решил заделаться. Звучит гордо: пишу роман. Точкой отсчета послужил дневник, который я раньше вел от случая к случаю, а по прибытии в Африку стал вести регулярно. Причем пишу на языке, которым почти не пользуюсь изо дня в день. Говорю я в основном по-английски и по-португальски. А пишу по-русски. Мне нужна эта постоянная дистанция самоперевода. Подальше от себя, поближе к другому себе, которого нет.

Кажется, разрозненных историй, которые я собрал за то время, что здесь нахожусь, и впрямь могло бы хватить на целую книгу. «Перед вами рассказ русского американца, переехавшего в Анголу и вобравшего в себя непривычные реалии этой страны, ее невероятные истории. Это не просто очередная книга об Африке, а именно роман. Роман с Анголой». Путеводитель по местам, где никто, кроме меня, никогда не бывал. Это приятно – чувствовать себя первопроходцем. Писать с позиции эксперта. В повседневной жизни ты, экспат-новобранец, с трудом ориентирующийся в местных реалиях, ежеминутно чувствуешь уязвимость своего положения. Зато на бумаге говорящий обретает апломб всезнайки; твой гипотетический читатель знает еще меньше, чем ты, и это придает тебе сил. Лучший способ помочь слабому ученику – дать ему выступить в роли учителя.

Итак, первая проба пера. Почти первая. В юности я баловался стихами, текстами для песен, но с самого начала знал, что это не всерьез. Всегда метил в юристы, в старших классах был участником дискуссионного клуба, упражнялся там в красноречии, а в колледже ездил на Гарвардские дебатные турниры, даже призы получал. И стал кем хотел, и взмыл по карьерной лестнице – не в самые, конечно, эмпиреи, но до определенного уровня. И ушел от жены (если быть до конца честным, не я от нее, а она от меня); и, земную жизнь пройдя до половины, почти «вернулся в детство», как я привык говорить себе и другим, «эмигрировал по второму разу». Приняв предложение от британской инвестиционной компании, перебазировался в Луанду, столицу Анголы, город будущего на юго-западном побережье Африки. И если детство это, собранное наугад из отдельных кадров, из сувенирной рухляди, переполнившей барахолки всего постсоветского пространства, а здесь, в постсоветской Анголе, еще не отжившее и не отболевшее до конца, – если это детство не оправдывает моих ожиданий, то нечего пенять на одеяло, одеяло тут ни при чем.

По выходным я завтракаю на балконе, защищенном от мира металлической решеткой, несмотря на то что квартира находится на седьмом этаже. Неужели местные бандиты способны залезть так высоко? Или это исключительно для успокоения склонных к паранойе квартирантов-экспатов вроде меня? С высоты седьмого этажа мне видна вся улица, ее полупонятная жизнь. Я запихиваю в рот остатки вчерашнего ужина, запиваю чуть теплым кофе. В детстве у меня был плохой аппетит. Родителям то и дело приходилось напоминать мне, что кусок, который я мог часами держать за щекой, в конце концов надо разжевать и проглотить. «Жуй и глотай, Вадя, жуй и глотай!» Теперь я, взрослый дядя, у которого с аппетитом все в порядке, так же напоминаю себе любоваться этим видом с балкона. Видом, который вот уже полтора года служит профильным фото на моей странице в Фейсбуке. «Смотри и радуйся, Дэмиен Голднер, смотри и радуйся!» Говорят, десять лет назад здесь были сплошные трущобы, а сейчас – джентрификация почище нью-йоркской. Выселяют, сносят и строят новое, массивное. Из богатого ассортимента луандской архитектуры – старые панельные дома (ближайшие родственники нью-йоркских проджектов[2 - Многоквартирные дома для малоимущих в Нью-Йорке.]), развалюхи из кирпича и листового железа в муссеках[3 - Musseques – бедные районы Луанды.], аляповатая китайщина небоскребов или последние из колониальных построек с красными черепичными крышами, кое-где еще облицованные традиционной глазурованной плиткой «азулежу», – я предпочитаю пережитки португальского колониализма.

Белые ехали сюда, как и в Южную Африку, с тем чтобы поселиться на веки вечные. Только здесь, в отличие от ЮАР, не было длительного противостояния между разными мастями колонизаторов, никаких англо-бурских войн. С голландцами, заключившими союз с правительницей Ндонго и Матамбы[4 - Средневековые королевства на территории современной Анголы.], расправились еще в XVII веке. Остались одни португальцы. Вероятно, по части колониального насилия они не уступали другим европейцам, но отличались от остальных хотя бы тем, что перемешались с местным населением куда более основательно, чем англосаксы – с зулусами или французы – с баконго. Как утверждает один из моих здешних знакомых, «креольские гены – самые живучие». Охотно верю. Я и сам такой: мама – русская, папа – еврей. Полукровка – и в Африке полукровка. Креольские гены. Так победим.

В Луанде все говорят по-португальски. Кроме китайцев. После ухода португальских властей тут ненадолго обосновались кубинцы и русские, а в начале 2000?х пришли китайцы. Колонизаторы-строители. Пришельцы из Китая ни с кем мешаться не собираются, хоть и не брезгуют столовками и общественным транспортом, разъезжают по городу вместе с ангольцами в бело-голубых кандонгейруш[5 - Candongueiro – маршрутное такси, наиболее популярный способ передвижения в Луанде; от «candonga» (кимбунду) – хитрый, ловкий.] (среднего американца в такой транспорт калачом не заманишь). Хотя нет, не только португальский да китайский; кое-где слышится и английская речь. В первом десятилетии нового века рост цен на сырьевые товары согнал сюда толпы англоязычных экспатов. Новый Клондайк, нефтедобыча по два миллиона баррелей в день. Сулили неограниченные возможности, говорили, что Луанда – следующая столица мира. Вот и я оказался частью толпы, хотя к моему прибытию пик уже прошел и запоздалым старателям достались, в сущности, жалкие остатки. Но я и не рассчитывал стать богачом в одночасье, не за этим сюда ехал или, скажем так, не только за этим.

Могу похвастаться: за первые полгода здесь я довольно сносно заговорил по-португальски (помог испанский, который я учил в школе) и хотя бы этим выгодно выделяюсь на фоне бывших соотечественников, как русских, так и американских. Что же касается местных наречий, кимбунду и умбунду, мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что это – разные языки. На кимбунду говорят северные мбунду, живущие в окрестностях Луанды, а на умбунду – те, кто живет на юге, в Уамбо и Бенгеле. Старшие товарищи объяснили мне, что в эти тонкости можно и не вникать. В Луанде африканские языки не в ходу, разве что среди стариков или тех, кто только-только из деревни, но ни с теми ни с другими у экспата, работающего на инвестиционную компанию, нет повода общаться. «Все очень просто: кимбунду – это побережье, МПЛА[6 - MPLA (Movimento Popular de Liberta??o de Angola, Народное движение за освобождение Анголы) – политическая партия Агостиньо Нето, правящая Анголой с 1975 года; в годы гражданской войны (1975–2002) пользовалась поддержкой СССР, Кубы и – на первых порах – постсалазаровской Португалии.], нефть; умбунду – внутренние районы, УНИТА[7 - UNITA (Uni?o Nacional para a Independ?ncia Total de Angola, Национальное объединение за полную независимость Анголы) – ангольская политическая партия, созданная Жонашем Савимби, одна из противоборствующих сил во время гражданской войны (1975–2002), пользовалась поддержкой сначала КНР, позже – США, ЮАР и Израиля.], золото и алмазы. Вот и все, что тебе нужно знать».

Африканские языки слышны урывками в уличной какофонии. Если прислушаться, в ней можно различить и умбунду, и кимбунду, и киконго, и чокве со всеми их бесчисленными диалектами, а заодно – французский, арабский, иврит. Мне нравится это вавилонское многоязычие: почти как в Нью-Йорке или в Чикаго. В детстве я знал доморощенного лингвиста, помешанного на идее универсального языка. Он был отцом одного из моих чикагских одноклассников. Контуженый ветеран Вьетнама, он посвятил полжизни своей не слишком оригинальной идее. Составлял словари, разрабатывал грамматику. Когда ему указывали, что такой проект уже пытались осуществить создатели эсперанто, он мотал головой: «Из эсперанто ничего не получилось, потому что его придумали для взрослых. А мой язык смогут выучить дети, он будет понятен для всех. Это долгосрочный проект, одной жизни не хватит. Но я закладываю фундамент. Потом мое дело продолжат. Гарантирую: через тысячу или даже через пятьсот лет все люди станут говорить на этом языке. И на свете не будет войны». Такого персонажа, чокнутого ветерана-визионера, легко можно представить и здесь, в послевоенной Луанде. Какой из тридцати девяти национальных языков Анголы он взял бы за основу своего универсального языка? Смесь киконго с французским? Или, может быть, смесь умбунду с мандаринским? Все это можно услышать, если прислушиваться и уметь отличать один язык банту от другого. Но у экспата, с грехом пополам вписавшегося в здешнюю жизнь, нет на это времени. Кто-то из сослуживцев шутки ради подарил мне кимбунду-португальский словарь. Я положил его к другим сувенирам – африканским маскам, статуэткам, обрезам узорчатой ткани. Когда-нибудь, когда я вернусь домой, мне понадобятся все эти собирающие пыль безделушки. Безотказный способ взбудоражить память и фантазию новоиспеченного романиста. Артефакты другой, непредставимой жизни. Возможно, тогда я даже открою этот толстенный словарь и выучу несколько слов на кимбунду.

***

С Вероникой я познакомился через год после той провальной попытки назначить свидание. Познакомился случайно, не подозревая, что она – это она, а главное, так и не выдав ей, что я – это я. Обычный пятничный загул в колледжском баре. Она была с подругой, я – один и в сильном подпитии. Она оказалась крашеной блондинкой, вполне миловидной. Правильная фигура, правильные черты лица. Правильное – это усредненное, это не комплимент. Глаза большие, темные. Взгляд казался то насмешливым, то слегка безумным. Странный взгляд. Тем интересней. Действовать надо наверняка, и чем проще заход, тем оно лучше. Для таких случаев у меня был припасен alias: я представлялся Бобом Райли (так звали одного качка у нас в школе).

– Привет, я – Боб. Потанцуем?

– Боб? А фамилия?

– А что, разве для танца требуется фамилия?

– Требуется, требуется.

– Ну, Райли.

– Ну, привет, Боб Райли. Я – Вероника.

– А фамилия?

– Просто Вероника. А это моя подруга Дженни. Ну, так что мы будем пить?

К тому моменту, как я сообразил, кто передо мной, переигрывать было уже поздно, и я провел остаток вечера в образе Боба Райли. Вышло глупо: на прощание Вероника сама попросила у меня телефон, и мне ничего не оставалось, кроме как дать ей выдуманный номер. Настоящий мой номер она уже знала и знала, кому он принадлежит. А если и выбросила, вычеркнула из памяти и записной книжки, то – все равно не выкрутиться. Можно себе представить, как я буду подходить к телефону («Боб слушает»), отбиваясь от соседей, Криса с Джошем. Как они будут назло выхватывать трубку: «Он – не Боб Райли, он – Дарт Вейдэм!» Нет, нет, не нужно нам такого счастья. Вот вам, мадемуазель Вероника, липовый телефон Боба Райли. Или, как поется в песне, «Jenny, don’t change your number: 8-6-7-5-3-0-9…».

В колледже у меня было два круга знакомых, русский и американский. Они практически не пересекались между собой, и если американский круг был в целом ничем не примечателен («Хорошие ребята, не знаю, нормальные» – так описывал я своих друзей родителям), то русский круг, о котором родителям не сообщалось, никак нельзя было назвать нормальным. По правде говоря, я и сам не вполне понимал, как меня занесло в эту компашку. Одни кликухи чего стоят: Кулак, Профессор, Кот, Ву-танг, Жека-со-шрамом, Жека Forget-about-it… Я даже не был до конца уверен, студенты ли они или только приходят на кампус потусоваться. «Демчик, пойдем курнем!» «Демчик, мы с Кулаком сегодня по клубам. Ты с нами или как всегда?» По крайней мере, про Костю Кулака я точно знал, что тот учится, и не где-нибудь, а на юридическом, то есть там, куда я и сам стремился попасть. Есть такие люди: и кокс по клубным туалетам нюхает, и здоровенного вышибалу отметелить может (отсюда – кликуха), и в престижной law school учится на отлично, готовится стать успешным юристом. Я тоже хотел быть таким. Кулака побаивался и безотчетно лебезил перед ним, отчего становился сам себе противен. Вообще, чувствовал себя не слишком уютно среди этой шпаны, хотя по четвергам исправно ходил с ними в злачный клуб «Микки-рекс». В кругу однокашников-американцев, где я был не Демчиком, а Дэмиеном, мне было комфортней. При этом я не без гордости расписывал американцам эскапады моих crazy Russian friends, а иногда попросту врал, записывая выходки того же Кости на свой счет.

Но ведь случалось и со мной всякое… Один пуэрто-риканский эпизод чего стоит! На какой-то тусовке приобнял незнакомую девушку, она ко мне прильнула, и тут выскочил ее бойфренд, бешеный пуэрториканец. Все удары – в голову и открытой ладонью, «по-бруклински». Я упал, ударился головой о каменную плиту. Пуэрториканец не отступился, а наоборот – бил ногами по голове, но этого я, естественно, уже не помню. Узнал потом от Криса с Джошем, это они меня, окровавленного, дотащили до приемного покоя. Оказалось, сильное сотрясение мозга. Врач с длинным индийским именем на нагрудном кармане белого халата (в кармане – целый набор ручек, на рукаве – кофейное пятно) резюмировал: легко отделался. А через месяц справляли мой день рождения, заказали стол в армянском ресторане. Владелец ресторана, Серега, бывший моряк, клеился к каждой юбке; когда же ему напоминали, что у него есть жена, потешно удивлялся: «Жена who?» И вот в самом разгаре шабаша подходит ко мне Кулак:

– Слышь, Демчик, нам пора. Кот уже тачку подогнал.

– А куда мы едем? – спрашиваю я с пьяным благодушием.

– Воевать едем. В Латинскую Америку. Тебе табло начистили? Ну, мы с ребятами, понятно, огорчены таким поворотом событий. Надо поучить Пуэрто-Рико.

– Так я ж понятия не имею, что это за пуэрториканец был и где его искать!

– А, это мы уже без тебя выяснили. И что за хер, знаем, и где живет. И даже то, что он сейчас дома. Небось красавицу свою шпилит. Поехали, короче. Считай, это наш коллективный подарок тебе на день рождения.

На следующее утро я никак не мог восстановить в памяти все детали. С тревогой подумал, что мне уже во второй раз отшибло память. Так или иначе, я не запомнил ни собственного избиения, ни ответной расправы. Несколько разрозненных и расплывчатых картин, не более того. Вот мы идем дворами, продираемся в потемках через какие-то заросли и, вынырнув, оказываемся на лужайке за двухэтажным домом. На веранде сидит невменяемый хиппи. Кулак говорит: «Это наш связной». Невменяемый хиппи впускает нас в дом. При этом он безостановочно хохочет, повторяя слово «вендетта». Кулак и Жека-со-шрамом идут в бой первыми. К тому моменту, как заплетающийся и шатающийся именинник их догоняет, бешеный пуэрториканец уже валяется на полу в гостиной. Тот ли это, по чьей милости я месяц назад угодил в больницу? Я не могу опознать моего обидчика. Никакой красавицы-подруги с ним нет. Но Кулак уверяет, что это он, тот самый, и хиппарь-наводчик между приступами хохота подтверждает слова вожака.

После этого случая я изменил свое отношение к Кулаку и компании. Друг познается в беде, и, если в беде, постигшей меня, истинными друзьями оказались не интеллигентные Джош и Крис, а мордоворотистые ребята с блатными кликухами, значит, так тому и быть. Теперь и я буду им настоящим другом, примкну к их компании уже не наполовину, как раньше, а на все сто. К счастью, решимости моей хватило ненадолго.

Вероника не принадлежала к «русскому кругу»; скорее всего, она даже не знала о его существовании. И все же это именно Рафаэль (кличка – Кот) снова свел нас вместе. Вернее, не сам Кот, а его приятель Кир (для американцев – Сайрус). Это произошло в клубе «Микки-рекс», куда мы все ходили, не пропуская ни одного «thirsty Thursday».

– Знакомьтесь, – сказал Кир, – это Вероника. Мы с ней дружим с двенадцати лет. С того момента, как меня привезли в Америку. Она – мой первый американский друг.

– А я – твой сосед, – перебил его Кот. – Ты иранец, а я из Узбекистана. У нас в общине говорят на фарси. Значит, мы с тобой кто? Правильно, соседи. Да, чуть не забыл, это мой друган Дэмиен. Мы по-русски его называем Дема или Демчик.

– Вот как? – Теперь во взгляде Вероники не читалось ничего, кроме насмешки. – А мне почему-то казалось, что его зовут Бобом Райли.

– Не Бобом Райли, а Бобом Марли! – жалкая попытка отшутиться.

– Не пизди! – возмутился Кот. – У Боба Марли были шикарные дреды, а у тебя просто жидовская шевелюра!

– Это правда, – с готовностью согласился я. Спасибо тебе, друг, ты и не знаешь, как выручил меня своими плоскими остротами. Еще минуту назад мне хотелось провалиться сквозь землю, но теперь ситуация, только что казавшаяся безвыходной, как-то неожиданно разрешилась сама собой.

Весь остаток учебного года мы гуляли такой вот странной компанией: Кир, Вероника и мы с Котом. Вероника стала «своим парнем»; теперь мы с ней общались запросто, по-приятельски. Ничего романтического в наших отношениях не было. Как не было, впрочем, и настоящей дружеской близости. Да и ни у кого из нас ее не было.

Глава 2

Вспоминается и такое: как Ар-Джей Бернарди выходит из клуба, всем своим видом демонстрируя, что ему никто не указ. На нем белая бейсболка, какие носят в снобском Клифтон-Парке, а в Трое-Кохоузе не носят, считается дурным тоном. Да что бейсболка, он весь – от очков до новых кроссовок – выкормыш Клифтон-Парка. И все-таки на маменькиного сынка из частной школы он похож только на первый взгляд. Кепка, очки, кроссовки. Но – походка вразвалку, хулиганский задор. Ему, Ар-Джею Бернарди, море по колено: он – гитарист из легендарной группы Eats Shoots and Leaves. Пятнадцатилетний пацан, а уже звезда.

– Ну, чё там?

– Волосатые рубятся. Говно, – отвечает Ар-Джей, глядя мимо собеседника.

– А наши где?

– Подтягиваются. Скоро начнем.

Через некоторое время у входа в клуб выстраивается ожидаемая очередь. Пирсинги, наколки, бритые головы в байкерских косынках или в лыжных шапках, надвинутых на глаза; безразмерные худи, джинсы-шаровары JNCO, холщовые кеды. Это и есть «наши»: буйная поросль из промышленного захолустья под названием Троя на севере штата Нью-Йорк. Если сосчитать всех, кто когда-то топтался здесь в ожидании концерта Eats Shoots and Leaves или One Man Less, наберется человек триста, а то и больше. На этом групповом снимке Вадику шестнадцать лет, он учится в одиннадцатом классе. За плечами – рюкзак в заплатах, из кармана джинсов торчит ржавая велосипедная цепь, пристегнутая к кошельку. На тыльной стороне кисти черным фломастером выведен символ стрэйт-эдж[8 - Субкультура хардкор-панков, предписывающая отказ от алкоголя, наркотиков, курения и – часто, но не обязательно – от употребления в пищу мяса и молочных продуктов. В более широком смысле «стрэйт-эдж» – философское учение, направленное против гедонизма, распущенности, коммерциализации культуры и т. д. В 1980–1990?х стрэйт-эдж и веганство были определяющими аспектами движения хардкор в Америке.] в виде буквы Х. На дворе девяносто четвертый год.

Эта Троя пала еще во времена Великой депрессии: один из некогда отвоеванных рубежей, наспех застроенных в период предпринимательского бума и впоследствии почти заброшенных, пришедших в упадок, но сохранивших гордое название. Почему Троя? Название казалось чистой случайностью. Как и все остальное, впрочем. Люди привыкли к засилью случайности. Случайные заработки как единственный источник дохода, случайные знакомства в спорт-барах как единственный способ найти себе подобных. Даже сама планировка города и та выглядела случайной: бесконечное петляние безлюдных улиц. Среди заброшенных зданий с выбитыми стеклами, автомастерских, складских дворов и свалок металлолома нет-нет да и промелькнет одноэтажная хибара с покосившейся вывеской «Салон красоты» или «Доктор Дж. Риззо, фармацевт». Случайность – genus loci, гений места, предстающий в виде змеи. Только, в отличие от той античной змеи, эта не оберегала свою территорию, а примеривалась к ней, как это делает удав прежде, чем проглотить жертву.

Но территория никогда не сдавалась без боя. Она и теперь еще выпутывается из уличной петли, чтобы затеять строительство нового сити-холла. Или посвящает себя организации музыкального фестиваля «Двадцать пять лет спустя» – в память о тех достославных днях (середина девяностых), когда в трущобах Трои и сопредельного Кохоуза процветала контркультура хардкор-панков, впоследствии распространившаяся по всему Восточному побережью. Кажется, это явление тоже было случайным, но теперь о нем говорят с гордостью (так в каком-нибудь Квинсбридже не устают перечислять имена вышедших оттуда знаменитых рэперов). Непонятно, откуда возник новый звук, а вместе с ним – социальный протест, недолговечная романтика возрождения, гормональный выброс с идейной подоплекой. Сначала на сцену вышли Chain Link, Game For Abuse, No Savior и Street Hounds; вслед за ними появились Down And Out, Redress и Formation; а затем, в том самом девяносто четвертом году, плотину прорвало, и групп стало едва ли не больше, чем слушателей. Слушатели же, хоть их было и немного, не только ходили на все концерты, но и знали наизусть большую часть песен. Демоальбомы, записанные в одной и той же полудомашней студии на Ларк-стрит, переписывались на двухкассетниках и за пару дней расходились по всей Трое.

К началу нового века этот порыв угаснет, вчерашний андеграунд станет частью поп-культуры. Стареющие панки, по инерции продолжающие проповедовать стрэйт-эдж, веганство и фэнзиновский самиздат, перекочуют из подвалов в прайм-тайм MTV, чтобы ненадолго превратиться в кумиров избалованной молодежи из пригородов. Но рано или поздно все встанет на свои места. И тогда офисный работник Ар-Джей Бернарди, упитанный человек средних лет, после двадцатилетнего перерыва запишет альбом с новой группой. В пятнадцать он был вундеркиндом и рок-звездой локального масштаба, хотя на гитаре играл не ахти. За последние же двадцать лет он вырос в виртуозного гитариста, исполняющего никому не нужный арт-метал в духе Эдди Ван Халена или Ингви Мальмстина. Теперь на его концерты приходят пять–десять человек из числа старых друзей. Если бы Вадик до сих пор обитал в окрестностях Трои, он бы тоже сходил. Не по старой дружбе, а просто послушать. Наплевать, что нынешний репертуар Бернарди насквозь вторичен. Зато играет здорово, Вадик даже не ожидал.

– А у тебя ведь тоже была группа, – вспоминает офисный работник Ар-Джей, когда они с Вадиком раз в год общаются в чате. – Как же ее… Era Of Division? Arrow Of Division?

– Error Of Division, – подсказывает Вадик.

– Во-во. Классное название. Я бы стырил.

Забавно: Ар-Джей всегда был занят поиском идеального названия для группы. Хотя что может быть лучше, чем Eats Shoots and Leaves? В зависимости от выбора пунктуации это может означать «Ест, стреляет и уходит» или «Ест побеги и листья». С одной стороны, кредо маньяка; с другой – строгое вегетарианство. В этом названии – вся нехитрая суть хардкора. Но Error Of Division тоже неплохо.

– Спокойно можешь тырить, – разрешает Вадик. – Нас все равно никто не помнит.

Название хоть куда, а сама группа была хуже некуда. Вадик писал пафосные тексты и пел, вернее, орал визгливым голосом: настоящий скрим у него никогда не получался. Но группа была. В тот или иной момент у каждого «троянца» была своя группа. Недаром в лексиконе хардкоров вместо слова «тусовка» употреблялось слово «сцена». Все были на сцене, воображали себя музыкантами, ощущали творческий зуд.

– А я твоего Дэйва недавно видел, – ни с того ни с сего вспоминает Ар-Джей. – Он на наш прошлый концерт приходил.

– Как у него дела?

– Ничего вроде. Только разнесло его, в дверь не пролазит. Говорит, это из?за таблеток. Болеет он, что ли?

Одно время Дэйв был у них ударником, таким же никудышным, как Вадик – вокалистом. Но визг Вадика как-то терпели, а Дэйва после нескольких репетиций поперли из группы. Уровень игры на барабанах был ни при чем. Просто Дэйв был сбоку припеку, не принадлежал к хардкор-сцене. Это Вадик притащил его в Error Of Division. В школе белых бейсболок он, как и Вадик, был изгоем, и Вадик подумал, что Дэйву тоже найдется место среди люмпенов-музыкантов. Тем более что тот всегда любил тяжелую музыку. Но музыка музыкой, а субкультуру хардкор-панков примет не каждый.

Казалось бы, с татуированными парнями из Трои у Вадика должно быть еще меньше общего, чем с шайкой Кости Кулака. Но эмигрантское детство наложило своеобразный отпечаток: у Вадика развился вкус к экстремальным перевоплощениям. Традиционная кепка с логотипом бейсбольной команды сидела на нем криво, косить под нормального подростка не удавалось. Зато полинялая бандана, джинсы JNCO и кофта с капюшоном пришлись в самый раз, и в шестнадцать лет он, остриженный под ноль и беспрестанно щурящийся (лишь бы не носить очки), фактически переселился в панковский сквот, сочинив что-то неубедительное для успокоения родителей.

Дэйв – другое дело, у него не было ни эмигрантского детства, ни тяги к экстриму. Он тянулся к знаниям. Читал труды Ф. Джексона Тернера и Шлезингера[9 - Фредерик Джексон Тернер (1861–1932), Артур Шлезингер (1917–2007) – влиятельные американские историки и социальные критики.] по политической истории США, курил по две пачки в день, жил в своем мире и дубасил по барабанам, стараясь заглушить пронзительный голос старшей сестры, доносившийся из соседней комнаты.

Вадик дружил с Дэйвом много лет. Вместе учились в школе, потом – в университете, где Дэйв затмевал всех студентов истфака, даром что на занятиях появлялся не чаще чем раз в две недели. Это было в самом конце девяностых в Покипси; панк-рок и Троя были уже далеко. Дэйву прочили блестящую академическую карьеру. На последнем курсе университета он получил стипендию Фулбрайта. Предполагалось, что он поедет в Германию, чтобы работать там над диссертацией – что-то про Веймарскую республику. Запомнилось, как они праздновали его успех в немецком трактире и виновник торжества весь вечер пытался заговорить с официанткой по-немецки, хотя та была чистой американкой ирландского происхождения. Все было на мази, впереди аспирантура в Гейдельберге.

Но за пару недель до поездки в Германию Дэйв совершил, как ему казалось, грандиозное открытие. Он открыл, что сон и пища вызывают у человека химическую зависимость, от которой надо немедленно избавляться. Это был первый приступ биполярки. Вместо аспирантуры бедный Дэйв отправился в психиатрическую лечебницу. С академической карьерой было покончено. Когда его выписали, он вернулся под родительский кров, где живет и по сей день. В периоды между рецидивами он подрабатывает учителем на замену в школе, где они с Вадиком когда-то учились. От барабанов он давно отказался, зато обзавелся мотоциклом и мотовездеходом. Каждый вечер он вывозит свой «Харлей» из гаража и несколько раз объезжает на нем вокруг квартала. Затем мотоцикл возвращается в гараж, и настает очередь мотовездехода. Тот же маршрут вокруг квартала, несколько привычных кругов с легким ветром в ушах. И – обратно в гараж, до следующего раза.

В девяносто четвертом году пропахший куревом, пивом и потом бар-клуб A2Z был одной из трех площадок, чьи двери были открыты для меломанов из Трои. Во всех прочих заведениях их капюшоны и рюкзаки примелькались, владельцы были уже в курсе, что на хардкоровских концертах творится черт-те что, и предпочитали не связываться. И только в самых заплеванных клубах – A2Z, Gelato’s и Saratoga Generals – на их бесчинства смотрели сквозь пальцы, поскольку другой клиентуры у них не было. Generals и Gelato’s выглядели несколько приличнее, чем A2Z, там было больше места и не так грязно. Тем не менее основная часть мероприятий проводилась именно в A2Z.

Узкая сцена была отгорожена от зрительского зала металлическими перилами; во время концерта на них забирались любители стейдждайвинга и, проделав кульбит, ныряли в толпу. На памяти Вадика было как минимум пять или шесть случаев, когда в результате неудачного прыжка приходилось вызывать скорую. Шоу останавливали, в зале включали свет. Санитары уносили раненых с поля боя. А затем, после десятиминутного перерыва, все начиналось по новой. Одни прыгали со сцены, другие – на сцену, где фронтмен пускал микрофон по кругу, предоставляя всем желающим возможность продемонстрировать вокальные данные. Ребята наваливались друг на дружку, рычали в микрофон, хватались за перила и делали стойки на руках.

Центральная часть зала была отведена для танцев. То, что впоследствии получило название «мош», – всего лишь жалкая пародия на нью-йоркский хардкор-данс девяностых, который при качественном исполнении выглядел почти так же эффектно, как знаменитый брейк или бразильская капоэйра. Во всяком случае, так Вадику казалось. Ноги скользят, как у конькобежца, а руки ритмично выбрасываются назад – движение, без которого это уже не хардкор-данс, а что-то еще. Резкость этих выбросов в сочетании с полным контролем, сложная хореография. Энтузиаст танцевальных турниров, Вадик потратил три года на совершенствование «ски-стэп», «бэк-свинг», «раундхаус» и других козырных движений. В процессе он получил несколько переломов, а заодно освоил нехитрую медицинскую процедуру – научился вправлять себе сломанный нос перед зеркалом в загаженном туалете клуба. Теперь невозможно поверить, что когда-то он был способен на всю эту акробатику. Взрослому человеку, оглядывающемуся на жизнь из своего осторожного сегодня, гораздо легче вспомнить себя в детстве, чем в юности. Детство наполнено страхами, зрелый возраст – неврозами и тяжестью в желудке. Одна несвобода понимает другую, а юность остается загадкой.

Расположенный в одном из худших районов города, легендарный гадючник A2Z соседствовал с китайской забегаловкой Szechuan Palace. Собственно, никакой забегаловки там давно уже не было; она закрылась в конце восьмидесятых. Но клиенты упорно продолжали приходить. И хотя унылая вывеска с иероглифами все еще сулила дешевый и вкусный китайский ужин, всем в округе было известно, что нынешний Szechuan Palace – не ресторан, а наркоманский притон. Периодически туда наведывалась и полиция. Когда это случалось, концерты в A2Z проходили без антрактов: на улицу лучше было не высовываться. Хозяин клуба предусмотрительно запирал двери, а фанаты старались вести себя потише. У большинства из них в послужном списке было уже достаточно нарушений, лишний раз сталкиваться с полицейскими никому не хотелось.

Перед началом концерта на сцену поднимался бритоголовый человек в спортивном костюме. На вид ему было лет тридцать пять, на самом же деле – под пятьдесят. Его звали Тим Мартоун. Представляя музыкантов, он держал микрофон в левой руке, на которой не хватало мизинца и безымянного, а четырехпалой правой рукой поглаживал свою безупречно лысую голову. На каждом из его оставшихся семи пальцев блестело золотое кольцо, в каждом ухе – по две серьги. Джим Фарино, солист группы One Man Less, ехидно шутил, что Тим – golden boy, то есть счастливчик.

– Сегодня у нас улетное шоу, – объявлял Мартоун. – Кто выступает, вы и без меня знаете. Звезды хардкора. One Man Less, Icing 9, Eats Shoots and Leaves. Караул, короче! – Это было его любимое словечко, «караул», и еще «безумие, просто безумие». В целом он был недалек от истины. – Да, пока не забыл: если кто еще не знает, сегодня в крэк-хаусе менты. Нас это не касается, но, пока торчков крутят, на улицу не выходим и, главное, никакого месилова, ясно? А то у нас тут много умных, чуть что руки распускают, а мне потом за всех отдуваться. Заебало. Это ж рок-н-ролл, блядь, мы все должны любить друг друга!

Предыдущие восемь лет Тим Мартоун провел за решеткой. За что он сидел, никто толком не знал. В легенде, которая то и дело обрастала новыми деталями, фигурировало «причинение тяжких телесных», но ребята сомневались. Говорили, что он просто кидает понты, а сидел-то небось за «хищение денежных средств» или что-нибудь в этом роде.

Получив УДО с привлечением к общественным работам, Мартоун решил попробовать себя в качестве музыкального импресарио, хотя до этого никакого отношения к музыке не имел. Что побудило его заинтересоваться маргинальным жанром хардкор, неизвестно. Может, чутье, а может, стечение обстоятельств. Во всяком случае, идея сосредоточить промоутерские усилия на хардкор-сцене была безусловно правильной. Даже в те годы, когда все движение состояло из ста – ста пятидесяти человек, A2Z был набит битком: на концерты ходили как на работу. Иными словами, Тим получал довольно неплохие деньги (самим музыкантам не доставалось почти ничего). При этом, отчитываясь перед реабилитационной комиссией, он объяснял, что воспитывает трудных подростков Трои-Кохоуза, то есть выдавал свою культуртрегерскую деятельность за общественные работы.

К его чести надо сказать, что он действительно занимался воспитанием по крайней мере одного трудного подростка – двенадцатилетнего сироты Дэниела, которого подобрал чуть ли не на улице и, взяв под опеку, назначил своим «младшим бизнес-партнером». Выглядело это так: всякий раз, когда кто-нибудь из музыкантов обращался к Мартоуну с финансовыми вопросами (сетовал на недоплату), жалобщика направляли к Дэниелу. Замухрышка Дэниел надувал щеки и нес ахинею, изобилующую бухгалтерским канцеляритом, которого он неизвестно где нахватался. В итоге обманутому панк-рокеру ничего не оставалось, кроме как плюнуть и уйти: бить такого хлюпика, да к тому же сироту, рука не поднималась.

Все соглашались, что Тим и его подопечный – редкое жулье. Но другого организатора, способного договориться с владельцами клубов и вообще все устроить, в Трое не было. Поэтому всех воспитывал Тим Мартоун. Ходили слухи, что он приторговывает «ангельской пылью», то бишь фенциклидином, который одно время пользовался большим спросом. Если это так, то призывы «не распускать руки» были чистым лицемерием: все знают, что фенциклидин вызывает неукротимую агрессию. Впрочем, слухи о наркодилерстве Мартоуна вряд ли были правдивы. Во-первых, он был слишком осмотрителен, чтобы рисковать таким образом – особенно после отсидки. Во-вторых, к началу девяностых мода на курение «ангельской пыли» пошла на убыль. Многие хардкорщики и вовсе отказались от наркоты. На смену лозунгу шестидесятых «секс, наркотики, рок-н-ролл» пришла идеология стрэйт-эдж, предписывающая строгое воздержание от любых психоактивных веществ – вплоть до кофеина. Трезвость и целомудрие стали предметом панковской гордости. Маргинальное молодежное движение, ведущее свою родословную от дегенератов-анархистов вроде Сида Вишеса, неожиданно оказалось последним оплотом реликтового американского пуританства. Пока нормальный тинейджер хлестал пиво, баловался марихуаной и терял девственность, то есть делал все, что положено делать в этом возрасте, бритоголовые отщепенцы из Трои и Кохоуза не ели мяса, ратуя за права животных, и не пили ничего крепче кефира. В сущности, это была вполне закономерная реакция протеста: отвергать растиражированную фабулу Вудстока с ее «запретными плодами», все поощряемое и насаждаемое в явной или неявной форме. Никаких «sex, drugs, rock’n’roll», никакой свободной любви и никакого пацифизма. Хардкорщик любит и будет любить месилово, он распускает руки на трезвую голову, без «ангельской пыли» и без бухла. Каждый концерт начинается с драки, а заканчивается потным братанием под традиционный панковский «синг-алонг». Если бы бедняга Вишес дожил до наших дней, он бы, возможно, тоже стал стрэйтэджером – всем назло.

Короче говоря, отповедям Тима Мартоуна не придавали никакого значения. Куда большим успехом пользовались речи Бухарика Дина – сивоусого бомжа, который вечно околачивался у входа в A2Z. Когда-то он был аж профессором английской литературы в частном колледже. Имел семью, жил как все. Но – спился и в один прекрасный день оказался на улице. С тех пор он стал Бухариком Дином, полноправным участником хардкор-сцены. Многие специально задерживались после концерта, чтобы послушать его пьяные выкладки. Ребята считали себя вправе над ним потешаться, получив это право ценой показного сочувствия, которое проявляли, когда ему становилось совсем худо. А может, и не показного. Как-никак даже самые отчаянные поборники стрэйт-эджа относились к Дину с пониманием – давали денег на еду и выпивку. Дин покупал чекушку омерзительной водки «Вольфшмидт» и, сделав пару жадных глотков, начинал расхаживать взад-вперед. Вероятно, в его проспиртованной памяти всплывали отрывки из любимых книг.

– А ну поди сюда, – обращался он к коллективному «ты» хриплым голосом бездомного. – Поди, говорю, сюда. Вы, суки, вообще… читали что-нибудь? «Книгу джунглей» хотя бы читали?

– Да я ее написал! – отзывался кто-то из толпы.

– Кто это сказал?! – ревел Дин и со всей силы запускал в толпу пустой бутылкой. К счастью, бутылка была пластмассовой.

Глава 3

С балкона мне видна улица, которую я с самого начала готов был считать своей. Она названа в честь португальского поэта Жайме Кортезау и находится в самом сердце Майанги, недалеко от пересечения с проспектом Мариана Нгуаби. Если я когда-нибудь вернусь и обо всем расскажу не на бумаге, а вживую, то вряд ли признаюсь, что долгое время не отваживался гулять по «своей» улице даже в дневное время, хотя улица эта – довольно спокойная. Не сказать, что совсем безопасно, но уж точно не опасней, чем в Нью-Йорке.

Несмотря на бурную стройку, в Майанге до сих пор не очень много высотных зданий, это не Маржинал[10 - Маржинал де Луанда (официально: Авенида Куатру-де-Феверейру) – живописная набережная залива Луанды, одна из главных улиц города. На Маржинале находятся Национальный банк Анголы, Университет имени Агостиньо Нето, а также здания различных министерств и крупных корпораций.]. Горизонт не загроможден, с высоты седьмого этажа еще можно увидеть если не весь район, то во всяком случае значительную его часть. Архитектура советских спальных районов чередуется с постройками в два-три этажа, крытыми красной черепицей, как в Лиссабоне. Улицы в основном асфальтированы, усажены рядами деревьев, кое-где даже освещены по вечерам (для Африки – большая редкость). Словом, если смотреть сверху, все выглядит вполне прилично. Правда, стоит отойти чуть дальше, и начнутся трущобы, шанти-тауны, тунга-нго[11 - Tunga ngо (кимбунду) – дома, построенные без разрешения.], где тысячи, а может, и сотни тысяч людей живут без электричества, водопровода и канализации.

При первом знакомстве Луанда не выглядит городом, где хотелось бы жить или даже находиться. Ты видишь облезлые многоэтажки семидесятых, глазницы окон с едва не выпадающими из них кондиционерами. Колониальные руины, пастельные фасады Нижнего города, стремительно поглощаемые бурной стройкой. Обочины, где нищие целыми семьями просят милостыню, сидя на земле среди помоев. А рядом – дорогие автомобили, часами томящиеся в пробках. Тучный чиновник на заднем сиденье «лендкрузера» орет по двум мобильникам сразу. В бело-синих маршрутках грохочет музыка; их водители лихачат, маневрируя в плотном движении, всегда на волоске от аварии. Регулировщик в белых перчатках бессмысленно жестикулирует и рыщет глазами в поисках дойного экспата. Между колоннами машин бредут уличные торговцы, уныло, но настойчиво предлагающие скучающим в пробке автомобилистам самый неожиданный товар: у одного в руках зеркало для ванной, у другого – аляповатый мужской костюм, у третьего – потрепанное издание «Камасутры». Вслед за торговцами бредут по проезжей части и попрошайки, беспризорные дети, норовящие протереть грязной губкой ваше лобовое стекло. И над этим всем – рекламные щиты с предвыборным враньем: «МПЛА – все в надежных руках».

Но красоту можно найти где угодно, а там, где ее совсем мало, этот поиск становится и азартной игрой, и вопросом чести. Мало, да не совсем. Где-нибудь в Нижнем городе среди отполированных новостроек еще попадаются колониальные постройки, а в них – уютные кондитерские или лавки старьевщиков, полные всякого брик-а-брака. Кафе с внутренними двориками. Окруженная высокими пальмами церковь XVII века с бронзовыми желобами, похожими на разинутые пасти морских чудищ. Кружевные колонны, стрельчатые окна с цветными витражами, орнаменты в виде канатов и узлов. Входя в эту кармелитскую церковь, ты переносишься в эпоху конкистадоров; выходя из нее, попадаешь в мир, где эпохи наезжают одна на другую. Советские названия улиц выгравированы на изразцовой плитке «азулежу» – керамическом символе колониального времени. На тротуаре перед подъездами зунгейры[12 - Уличные торговки в Луанде.] продают изрытые черными пятнами плантаны, одновременно перешучиваясь и журя своих непослушных детей. Мимо проносятся безумные мотоциклисты, любители гонок с препятствиями. Препятствия – это мусорные кучи, колдобины и шарахающиеся в сторону прохожие. На паперти кармелитской церкви стоит бомж с матюгальником и проповедует Слово Божие.