banner banner banner
Метафизика Петербурга: Французская цивилизация
Метафизика Петербурга: Французская цивилизация
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Метафизика Петербурга: Французская цивилизация

скачать книгу бесплатно


К лету 1716 года, российские солдаты хозяйничали на всем южном побережьи Балтийского моря, от Кенигсберга до Копенгагена, очищая его от последних остатков шведского присутствия. Союзный «флот четырех флагов» (а именно, русского, английского, датского и голлландского) готовил высадку на территории Швеции. Во главе всего этого воинства возвышалась фигура Петра, выросшая в восприятии Европы до положительно исполинских масштабов.

Английская дипломатия опомнилась первой и вывела свои вооруженные силы из союза, грозившего опрокинуть всю только что переустроенную систему европейской безопасности. Как писал один из тогдашних британских экспертов, при английском дворе «ревность к могуществу Петра быстро возрастала, так как русское владычество на Балтике угрожало стать для британской торговли хуже, чем было шведское»[107 - Цит. по: Корх А.С. Петр I. Северная война 1700-1721. М., 1990, с.89.]. Со схожими чувствами, от обязательств по отношению к русским поспешили освободиться и прочие союзники, прежде всего голландцы с датчанами.

Пора было снова отправляться в Европу и в изменившихся условиях искать новых союзников в игре, ставки которой из пренебрежимо малых постепенно сделались крупными. Весной 1717 года, Петр Великий выехал на запад знакомым маршрутом, через северные немецкие земли и Голландию. Ситуация «великого посольства» двадцатилетней давности повторялась. На этот раз, впрочем, главной целью посольства была Франция.

Надежды, которые Петр питал относительно предстоявших переговоров, отнюдь не составляли секрета для французской дипломатии. Прежде всего, Франция оставалась едва ли не последним союзником Швеции в Северной войне, входившей уже в заключительную свою фазу. Кроме того, Петр собирался напомнить о несомненной выгоде для обеих сторон стратегического франко-российского союза и, по возможности, ускорить его заключение.

Ситуация требовала экстраординарных ходов, но французская сторона готова была следовать только сложившимся стереотипам. В резком, порывистом облике русского государя современники рассмотрели лишь тысячу раз виданный ими облик «просвещенного варвара», «покровителя скифов», совмещавшего «чрезвычайную обширность познаний и что-то постоянно последовательное… с явным отпечатком старинной грубости его страны»[108 - Цитируем мемуары герцога Луи де Сен-Симона по выпущенному под редакцией Е.В.Анисимова изданию: О пребывании Петра Великого в Париже в 1717 году. Из записок герцога де Сен-Симона / Пер. с франц. // Петр Великий. Воспоминания. Дневниковые записи. Анекдоты. СПб, 1993, с.143.].

По первому предложению, известной степени согласия удалось достичь. Через несколько месяцев, текст оборонительного союза России, Франции и Пруссии, доработанный совместно русскими и французскими дипломатами, был подписан в Амстердаме. При этом, его подписание не предполагало расторжения других, заключенных ранее договоров, в силу чего Франция сохранила союзные отношения также с Англией и Голландией. Поскольку последние постепенно сдвигались к позициям, положительно враждебным по отношению к России, цена Амстердамского договора была невелика.

Что же касалось второго, то весь Версаль знал, что «царь имел сильное желание быть в союзе с Франциею. И ничего не могло быть выгоднее этого союза для нашей торговли, для нашего значения на севере, в Германии и во всей Европе». Точнее сказать, Петр, как обычно в своей внешней политике, следовал той линии, которая представлялась ему плодотворной при учете наиболее долгосрочных тенденций, определявших геополитическую ситуацию.

Но что было до этих тенденций Версалю, привыкшему к старой системе «восточных лимитрофов»[109 - Используем термин, вошедший в употребление в гораздо более позднее время.], возможности которой представлялись французам отнюдь не исчерпанными! Верные своим старым принципам, французы подтвердили их и на словах, и путем ряда вполне символичных действий. Одним из них было затягивание, а потом отклонение переговоров относительно женитьбы Короля Людовика XV на русской царевне Елизавете Петровне, будущей нашей императрице.

Мало того – с течением лет, французский король не нашел себе лучшей партии, чем Мария Лещинская, дочь экс-короля Польши Станислава. Между тем, Елизавета Петровна, отвергнутая прежде всего по причине «низкого происхождения» своей матушки, едва ли не всю жизнь продолжала мечтать о французском короле. И это было неудивительно – ведь Людовик XV слыл самым красивым и обаятельным мужчиной в Европе.

Наиболее дальновидные французы сразу отметили близорукость внешней политики своего правительства. «Царю наконец опротивели и наша невнимательность, и наше равнодушие,– с оттенком презрения писал в своих мемуарах герцог де Сен-Симон,– С тех пор мы много имели случаев раскаиваться в гибельном очаровании Англией и в безумном пренебрежении Россией»[110 - Продолжаем цитировать записки Л. де Сен-Симона по указанному выше русскому изданию 1993 года (с.152). Заметим здесь, что герцог был современником Петра I и свидетелем его визита во Францию, но писал свои мемуары несколько позже, уже после смерти царя. В связи с многочисленными неприятными для королевского двора суждениями и оценками, их конфисковали после кончины сочинителя, положили под сукно и издали лишь по прошествии семидесяти лет.].

Ну что же – на нет и суда нет. Осмотрев заводы и мануфактуры, арсенал и монетный двор, типографии и «аптекарский огород», приняв парад мушкетеров, во главе которых шел д’Артаньян[111 - Конечно, не «тот самый» д’Артаньян, известный нам по знаменитому роману Александра Дюма, а некто совсем другой, никогда не друживший ни с Атосом, ни с Арамисом и не возвращавший королеве ее подвески… Но все же, отметим хоть в сноске, странную эту встречу офицера, носившего по случайности то же имя, что и литературный герой, ставший для мира одним из ярчайших воплощений французского духа – с царем, образ которого был потом переосмыслен как «гений-покровитель» Петербурга и перешел таким образом в пространство мифа.], ознакомившись с организацией торговли, промышленности, полиции и много чего другого[112 - В качестве примера, назовем хотя бы парижские салоны. Знакомство с ними дало последний импульс к организации в Петербурге знаменитых петровских ассамблей], русский царь отбыл восвояси. С ним отошла на долгое время в тень и более чем плодотворная идея союза России и Франции.

Русско-французские отношения в анненское и елизаветинское время

В царствование Анны Иоанновны, вооруженным силам Российской империи довелось принять самое активное участие в так называемой «войне за польское наследство». Ставленник Франции, Станислав Лещинский, был изгнан из пределов Польши. Его место занял саксонский курфюрст Август III, пользовавшийся всемерной поддержкой России.

Одним из ярких эпизодов этой войны стала осада балтийского порта Данцига (теперешнего Гданьска), предпринятая русскими войсками под руководством фельдмаршала Миниха весною и летом 1734 года. Низложенный уже Станислав I засел в крепости вместе со своими придворными и единомышленниками, французы пытались его выручить и выслали туда от берегов Дании свою военную эскадру. Впервые за всю историю обеих наших стран, их регулярным войскам, выступавшим под собственными флагами, довелось вступить в прямое военное столкновение.

Следуя тактике своего времени, командование русских войск расположило своих солдат в ретраншементах[113 - Окопах (от французского ”retranchement”). Заметим, что в русский язык еще в петровскую эпоху было принято непосредственно из французского языка немало военных терминов, как-то: бастион, батальон, брешь, гарнизон, калибр, марш, мортира, пароль. В самом начале петровского Морского устава, сразу же после «Присяги, или Обещания всякаго воинскаго чина людем» читаем определение: «Флот есть слово французское. Сим словом разумеется множество судов водных вместе идущих, или стоящих, как воинских, так и купецких» (Устав морской. СПб, 1993, с.13 (репринтное воспроизведение издания 1763 года; оригинал был выпущен в свет в 1720 году). Оговоримся, что это слово вошло в употребление у русских еще в годы юности Петра Алексеевича.], развернутых к морю в тех пунктах, где высадка с кораблей была особенно удобной, и выжгла предместья, исключив помощь десанту со стороны осажденной крепости. Позволив французским войскам высадиться на берегу и подпустив их на близкое расстояние, русские солдаты дали несколько беглых залпов и расстреляли французов, как куропаток; оставшиеся в живых поспешили покинуть негостеприимный берег со всею возможною скоростью. На следующий день французские корабли, гордо подняв, несмотря на тяжелое поражение и потери, свой обычный белый стяг, не украшенный более никакими эмблемами[114 - Иногда, впрочем, этот прославленный во многих морских сражениях штандарт (Pavillon de la Marine royale) подвергался «флёрделизации» (еtait fleurdelisе) – иначе сказать, украшению королевскими лилиями.], были уже далеко.

Исход этого скоротечного и жестокого боя мог бы позволить дальновидному стратегу предвидеть итог и более поздней, наполеоновской эскапады, до начала которой оставалось по историческим меркам ждать отнюдь не очень долго – менее ста лет. Впрочем, кто же в те времена, как, впрочем, и в наши умел учиться на ошибках и принимать во внимание исторические прецеденты!

В царствование Елизаветы Петровны, российская дипломатия приняла курс на сближение с Францией. Исторической предпосылкой последнего послужил факт самой активной помощи, полученной «дщерью Петровой» при совершении государственного переворота со стороны французского посланника в Петербурге, маркиза де Шетарди. Желая отблагодарить его на свой лад, участвовавшие в перевороте гренадеры, позднейшие «лейб-кампанцы», долго еще продолжавшие праздновать незабвенное дело, иногда в пьяном виде ломились в двери особняка Шетарди, желая облобызать физиономию товарища по заговору…

Нужно заметить, что в 1745 году французский король сделал наконец тот символический шаг, которого от него ожидали со времен Петра Великого. Дело в том, что Франция так и не признала императором ни его, ни кого-либо из его преемников на русском троне, что для огромной восточной державы было довольно обидным[115 - Первыми, на следующий же год после подписания Ништадтского мира (1721) императорский титул признали за царем Швеция, Пруссия, а также Голландия.]. Лишь с воцарением Елизаветы Петровны, и то через четыре года, в предвидении возможного будущего сближения, Людовик XV решил признать очевидное.

Впрочем, это не помешало ему взять свое королевское слово назад при первой возможности. Когда на российском престоле воцарился Петр III, из Франции пришла весть, что титул императрицы был признан версальским двором лишь в порядке исключения, лично за Елизаветой Петровной. Аналогичное известие получила в свой черед и новая царица, Екатерина II.

Лишь в 1772 году, за два года до смерти Людовика XV, после изнурительных демаршей и консультаций, его дипломатия согласилась признать за Екатериной Алексеевной императорское достоинство – и то с оговорками. К примеру, в официальных документах, исходивших от версальского двора, титул императрицы писался не по-французски, а на латыни[116 - Подробнее см.: Черкасов П.П. Двуглавый орел и королевские лилии: Становление русско-французских отношений в XVIII веке, 1700-1775. М., 1995, с. 251-252, 291-302.].

Сейчас нам уже трудно сказать, зачем было так долго и неостроумно дразнить русских царей. Для темы нашего рассмотрения, важнее будет отметить, что тем самым французские короли упорно, едва ли не до последней возможности отказывали Санкт-Петербургу в достоинстве столицы империи, которое было заложено Петром I в основание идеологии и символики его любимого детища.

Вступив в Семилетнюю войну против войск Фридриха Прусского, Россия более в силу обстоятельств, нежели целенаправленной политики, оказалась во временном союзе с Францией – равно как, впрочем, и с Англией. Потенции, содержавшиеся в этих союзных отношениях, могли быть с большой пользой развернуты в больших, долгосрочных договорах, но эту возможность елизаветинская дипломатия – как, впрочем, и дипломатическая служба Людовика XV – упустила.

Вольтеровский миф о Петре Великом

Поставив себе задачей содействовать тому, что сейчас называется «благоприятным имиджем в глазах цивилизованных стран», идеологи елизаветинского царствования нашли целесообразным обратиться к наиболее влиятельному писателю своего времени и заказать ему сочинение, представляющее европейской публике исторические задачи, равно как духовные основания «петербургской империи» в самом выгодном свете.

Выбор пал на Вольтера, переданная же снискавшему уже повсеместную известность французскому философу и писателю солидная сумма денег обусловила его безусловное согласие уделить время и силы такому труду. Так появилась «История Российской империи в эпоху Петра Великого», занимающая и поныне заметное место в творческом наследии французского классика.

Вольтер как историк Петра заслужил у нас немало упреков в некотором безразличии к своему предмету и недостаточном знакомстве с материалом. Они, в общем, справедливы. Самым искренним в тексте Истории нам представляются открывающие ее восклицания, где приступающий к своему сочинению историк поражается тому, как в течение каких-то пятидесяти лет, прошедших с начала XVIII столетия, будет просвещена (policе) раскинувшаяся на две тысячи лье, прежде того никому не известная империя, и что в глубине Финского залива (au fond du golfe de Finlande) утвердится блистательный двор (une cour magnifique et polie), влияние которого распространится на всю Европу – не в последнюю очередь, посредством побед ее армий. Действительно, именно так в Париже и думали – впрочем, чаще всего отнюдь не с радостью…

Впрочем, Вольтер, как и любой публицист, занимался в первую очередь мифотворчеством. Вот и в написанной им Истории наиболее занимательным и актуальным остается именно мифологический пласт, скрытый под риторическими красотами. Обратившись к анализу этого «текста под текстом», мы замечаем, что отбор мифологем проведен довольно последовательно, действительно в пользу России – так, как Вольтер ее понимал – и в соответствии не столько с исторической, сколько с иной, политической логикой.

Для примера достаточно обратиться к описанию посещения Петром I Франции в 1717 году, о котором нам довелось уже коротко говорить выше. На время этого визита славный муж, историю которого Вольтер писал, покинул мало знакомые французскому просветителю пределы скифской своей родины и прибыл в более чем знакомый ему Париж. Вот, казалось бы, золотая возможность уделить время и место действительно важному событию, использовав при этом в полной мере как впечатления очевидцев, живых еще во времена Вольтера, так и подробно прокомментировав глубинные причины неудачи французской политики Петра Великого.

К нашему удивлению, именно при описании этого посещения перо французского историка движется особенно вяло. Визиту царя во Францию посвящена всего только заключительная часть главы VIII второго тома его труда. Главное, что Вольтер имел сообщить по этому поводу читателю, сводилось к тому немудреному утверждению, что «Петр Великий был принят во Франции так, как следовало» (“Pierre le Grand fut re?u en France comme il devait l’?tre”).

Между тем, еще современники отмечали, что «за невозможностью отказаться, надобно было изъявить удовольствие видеть государя, хотя регент охотно обошелся бы без его посещения»[117 - См.: О пребывании Петра Великого в Париже в 1717 году. Из записок герцога де Сен-Симона / Пер. с франц. // Петр Великий. Воспоминания. Дневниковые записи. Анекдоты. СПб, 1993, с.140.]. Были признаки, что Петр эту принужденность заметил. Любопытно, что следы некоторого взаимного неудовольствия в вольтеровском тексте прослеживаются, несмотря на всю его краткость.

Так, несколько выше, Вольтер отметил, что Петр не понимал по-французски, что лишило его самой большой пользы от посещения Франции (“il n’entendait pas la langue du pays, et par l? perdait le plus grand fruit de son voyage”). Здесь Вольтер разошелся с фактом того, что Петр Алексеевич владел французским языком – скорее всего, не свободно, однако в достаточной степени, чтобы понимать общий смысл как устной, так и письменной речи.

Память об этом, небезразличная для французов, ревностно относившихся к своему языку в те времена, как, впрочем, и в наши дни, очевидцы визита сохранили. К примеру, не раз уже цитированный нами герцог де Сен-Симон подчеркнул в своих мемуарах, что «царь хорошо понимал по-французски и, я думаю, мог бы говорить на этом языке, если бы захотел; но, для большей важности, он имел переводчика; по-латыни же и на других языках он говорил очень хорошо»[118 - Цит.соч., с.144.].

Следует несколько анекдотов, характеристика научно-технических интересов Петра I и дежурное сравнение с мудрым скифом Анахарсисом, вскоре после которого сочинитель благополучно привел корабль восьмой главы в гавань, умудрившись обойти по дороге все подводные рифы[119 - Столь же коротким осталось и сообщение об основании Петербурга, помещенное Вольтером в середине главы XIII первого тома разбираемого сочинения. Коротко изложив историю взятия Ниеншанца, для важности произведенного писателем в «значительное укрепление» («une forteresse importante»), он поставил акцент на трудностях обустройства в пустынной и болотистой местности («ce terrein desert et marеcageux») потребовавших неисчислимых жертв.]… Разумеется, назвать все это, коротко описанное выше описание историей было бы некорректным. Однако оно стало бы более чем конструктивным, если бы политические линии Петербурга и Версаля пошли на сближение и их нужно бы было возвести к эпохе «отцов-основателей».

Собственно, в этом духе построена идеология вольтеровской Истории Петра Великого в целом. Произведя разумный отбор исторических фактов и суждений, французский публицист заложил в середине XVIII столетия основания идеологического конструкта, возводившего истоки французско-российского сближения к достаточно мифологизированным фигурам Петра I и Людовика XV[120 - В большей степени, пожалуй, регента – упомянутого в предшествующем изложении Филиппа Орлеанского – поскольку во время визита Петра I, король Франции был еще мальчиком.].

Приняв во внимание аргументы этого плана, не приходится удивляться тому, что, взявшись за сбор подготовительных материалов к Истории Петра I, А.С.Пушкин избрал книгу Вольтера в качестве основного источника для описания основных событий, произошедших во время визита 1717 года в Париж.

«Завещание Петра Великого»

Линии на сближение России и Франции противостояла линия на их отчуждение, также подвергнутая кодификации к середине XVIII столетия в так называемом «Завещании Петра Великого». Текст этого документа, разошедшегося по Европе в целом ряде более или менее несовпадающих версий, следует признать несомненно подложным. С большой вероятностью, он был подготовлен и пущен в обращение во Франции, примерно в то же время, что и вольтеровская «История Российской империи в эпоху Петра Великого».

Действительно, большинству версий, получивших тогда более или менее широкое распространения, предпослано указание на то, что копия оригинала Завещания была доставлена во Францию и представлена королю Людовику XV в 1757 году одним из его агентов, по имени шевалье Шарль д’Эон. Имя это российским историкам известно. Шевалье действительно побывал в Петербурге. Более того, он получил доступ к русским архивам эпохи Петра Великого и по поручению императрицы доставил Вольтеру ряд документов, необходимых тому для завершения упомянутой выше истории (как известно, она увидела свет в 1759-1763 годах).

Знакомство с самим текстом оставляет у современного читателя достаточно двойственное впечатление. С одной стороны, стиль его краток и прост. Разбитый на пункты, он рекомендует преемникам Петра на российском троне (“? tous nos descendants et successeurs au tr?ne et gouvernement de la nation russienne”) поддерживать государство в постоянном напряжении, а вооруженные силы – в состоянии непрерывной войны. Основной целью поставлено достижение политической доминации в мире, не последнюю роль в котором имеет сыграть заключение фальшивых союзов и игра на противоречиях европейских держав.

Краткие пункты Завещания следуют один за другим, как удары шпицрутена, глаголы же лучше всего передают направление мысли: «расширяться – возбуждать – добиваться – изгонять – нейтрализовать – стараться», и далее в том же духе[121 - “S'еtendre – exciter – rechercher – chasser – neutralizer – s'attacher” etc.]. Нужно сказать, что многие из них вполне соответствовали геополитическим устремлениям российских военных и дипломатов того времени. Не более и не менее, впрочем, чем правительства любой мало-мальски значительной державы: макиавеллизм никогда не выходит из моды.

С другой стороны, стоит заметить, что текст подвергнут последовательной мифологизации. Прежде всего, он привязан все к той же фигуре «отца-основателя» Российской империи, тень которого виделась подлинным авторам Завещания нависающей над Европой и после его смерти.

Далее, последняя воля великого сего мужа сведена к одним только территориальным захватам. Не отрицая настойчивости Петра I в расширении своих владений, нужно сказать, что таким примитивным его мышление никогда не было; дальнейшие аргументы этого плана представляются нам положительно излишними.

И, наконец, внимание французского общества акцентировалось на политической программе, заложенной в Завещании, всякий раз перед нападением на Россию, будь то поход Наполеона I или же крымская авантюра Наполеона III с союзниками. Заложенный в его тексте «образ врага» удивительно соответствовал стереотипам захватнической политики самих французов[122 - Подробнее см.: Данилова Е.Н. «Завещание» Петра Великого // Проблемы методологии и источниковедения истории внешней политики России. М., 1986, с.218-279.].

Приняв во внимание эти соображения, нам остается сделать предположительный вывод, что в тексте так называемого «Завещания Петра Великого» нашла достаточно полную кодификацию оформившаяся к середине XVIII столетия политическая концепция исконной враждебности «петербургской империи» по отношению к Франции и Европе. Этот идеологический конструкт был подкреплен обращением к мифологизированной в том направлении, которое представлялось желательным анонимным французским составителям текста, фигуре Петра I.

Русско-французские отношения в екатерининскую эпоху

Идея стратегического союзничества со Швецией, Польшей и Турцией продолжала служить поистине путеводной нитью для французской дипломатии в ее восточной политике. В царствование же Екатерины II, Россия продолжала теснить шведов, приняла самое деятельное участие в последовательно проведенных трех разделах Польши, и более чем успешно воевала с Турцией.

Как помнят историки, при дворе великой императрицы была сформулирована и идея так называемого «греческого проекта», в задачи которого входило удаление Турции из Европы и воссоздание на берегах Босфора православного греческого царства под эгидой России. Многое указывало на то, что и он может увенчаться успехом. В этих условиях, наиболее дальновидные французские политики стали все более серьезно задумываться о смене приоритетов на востоке. Кстати, заметим, что одним из первых во Франции, кто поддержал сей прожект – а по другим данным, даже и заронил его в ум русской царицы – был, как ни странно, Вольтер.

Переговоры велись в Петербурге, однако решающий импульс они получили с юга. Присоединив Новороссию и Крым, Россия приступила к созданию черноморского флота, строительству военно-морской базы в Севастополе, оборудованию или расширению целого ряда портов и торгово-перевалочных пунктов по всему северному берегу Черного моря. Тут важно было не опоздать, как на Балтийском и Белом морях.

Дело все было в том, что, получив известные преференции еще в петровские времена, голландские и в особенности английские купцы практически монополизировали в более позднее время торговлю с Россией на «северных морях». Вполне соответствовавшая духу еще средневековой Ганзы, эта линия поведения нашла себе выражение в русско-английском торговом договоре 1734 года, который не раз потом продлевался. У англичан были сильные сторонники и покровители в самых различных слоях петербургского общества, в том числе и при дворе, где «английскую партию» возглавлял всесильный князь Григорий Потемкин.

Что же касалось до «южных морей», то позиции Франции в средиземноморской торговле были пока вполне прочными – прежде всего, благодаря альянсу с турками, традиционному для обеих сторон. Британия, все с большим основанием ощущавшая себя «царицей морей», пока еще не освоилась в водах, омывающих берега южной Европы. В этих условиях, именно французская торговля могла быстро и эффективно вдохнуть жизнь в порты Новороссийского края, к чему Екатерина II, равно как и Г.А. Потемкин-Таврический, не могли не стремиться. «Новороссийский проект» был, вообще говоря, любимым детищем князя Григория Александровича, что само по себе поддало ветра в паруса французской дипломатии.

Французский посол, молодой граф Луи-Филипп де Сегюр, принадлежал к кругу аристократии времен короля Людовика XVI (отец его позже получил пост военного министра). Он был разносторонне одарен, прекрасно начитан и знаком со всеми тонкостями версальской придворной жизни. При всем этом, тридцатилетний граф был храбрым человеком: ему довелось принять участие в Войне за независимость США и достойно себя проявить.

Столица Российской империи произвела на молодого дипломата неоднозначное, но сильное впечатление. «Петербург представляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встречаешь просвещение и варварство, следы X и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев, блестящее гордое дворянство и невежественную толпу. С одной стороны – модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой – купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами. Эта одежда, шерстяная обувь и род грубого котурна на ногах напоминают скифов, даков, роксолан и готов, некогда грозных для римского мира. Изображения дикарей на барельефах Траяновой колонны в Риме как будто оживают и движутся перед вашими глазами»,– писал граф, искренне сожалея о том, что тут довелось побывать слишком малому числу его соотечественников[123 - Сегюр Л.-Ф. Записки о пребывании в России в царствование Екатерины II / Пер. с франц. // Россия XVIII в. глазами иностранцев. Л., 1989, с.327.].

В скором времени положение изменилось, поскольку немало французских роялистов почли за лучшее бежать из охваченного революционными потрясениями Парижа в сады «северной Семирамиды». За ними последовали в свой черед и любознательные путешественники, которых неизменно охватывало амбивалентное чувство, совмещавшее сознательное восхищение перед красотой города и неясное, почти подсознательное опасение перед толпой варваров, копящих здесь, «на краю Азии» мощь, которая может обрушиться и на Западную Европу. Нашедшая таким образом оформление в мыслях Сегюра двойственная, привлекательная и опасная метафизика Петербурга нашла себе продолжение в трудах таких его соотечествеников и преемников в деле постижения духа нашего города, как граф де Местр и маркиз де Кюстин.

При дворе Екатерины II, французский посол был встречен доброжелательно. Вскорости он вошел в избранный круг придворных, приглашавшихся царицей на ее “petites soirеes”, где ему довелось принимать деятельное участие в разнообразных, но неизменно милых забавах и шалостях. Иногда описывали в юмористических тонах некого «Бамбукового короля», прозванного так для того, чтобы остроты никто не мог принять на свой счет. В другое время писали по очереди ответы на всякие вопросы – например, «Что меня смешит». Доводилось и составлять вместе пиески на сюжет, заданный какой-либо французской пословицей, например: “Il n’y a point de mal sans bien”[124 - «Нет худа без добра» (франц.). Об атмосфере этих «интимных вечеров» в императорском Эрмитаже подробнее см.: Пыляев М.И. Старый Петербург. М., 1990, с.206-208 (репринт второго издания 1889 года).].

Другой раз играли в буриме, рифма была задана вполне куртуазная: “amour – frotte – tambour – note”[125 - «Любовь – затронуть – барабан – запись».]. Большинство владевших техникой французского стиха участников и написали нечто в духе принятых тогда «милых непристойностей», чего и следовало ожидать. Верный принципу быть всегда изобретательным в лести, де Сегюр обратился мыслью к государственному положению России, и написал следующее:

“De vingt peoples nombreux Catherine est l’amour:

Craignez de l’attaquer; malheur ? qui s’y frotte!

La renommеe est son tambour,

Et l’histoire son garde-note”.

«Эта похвала понравилась и заслужила себе более похвал, чем иная ода», – с гордостью вспоминал граф через много десятков лет в своих записках[126 - «Екатерина – предмет любви двадцати народов / Не нападайте на нее: беда тому, кто ее затронет! / Слава – ее барабанщик, / А история – памятная книжка» (цит. по: Сегюр Л.-Ф. Цит. соч., с.408; оговоримся, что процитированная эпиграмма была написана в 1787 году, во время путешествия по России в составе царицыной свиты).]. Оно и немудрено: можно представить себе, как польщена была императрица, никогда не забывавшая государственных дел за забавами и чувствительная к мнению европейцев, в особенности же галантных французов.

Получить аудиенцию у императрицы ценилось весьма высоко; войти в ее избранный круг значило все – как это испокон веков было заведено при любом дворе… Не вызывает сомнения, что мысль о целесообразности заключения первого в истории обеих великих стран «Договора о дружбе, торговле и навигации» получила свое первоначальное оформление в этом интимном кругу лиц.

Круг вопросов, переданных для обсуждения дипломатам обеих сторон, оставался между тем довольно обширен, а частично и осложнен разного рода побочными соображениями. Так, Франция добивалась статуса «наиболее благоприятствуемой нации», которого ей, преимущественно из опасения осложнений с другими торговыми партнерами, царская дипломатия давать не хотела. С другой стороны, импорт российского железа на французский рынок мог подорвать позиции шведов, и вызвать их энергичные протесты, чего Франция в свою очередь допускать не хотела; на том список затруднений отнюдь не кончался.

При иных условиях, почти что над каждым из этих вопросов можно было сидеть годами. Но тут все сложилось совсем по-другому. Французские переговорщики имели возможность заметить, что их русские визави получили с самого верха доверительное предписание скорей кончить дело ко взаимному удовольствию. В последний день уходившего, 1786 года Договор, на который обе стороны возлагали большие надежды, был благополучно подписан. Граф де Сегюр не имел даже особой возможности насладиться полнотой своей победы над посланниками соперничавших государств. Всего через две недели, он был приглашен императрицей в поездку по новообретенным областям прекрасной Тавриды и с удовольствием присоединился к ее свите.

«Договор о дружбе, торговле и навигации, заключенный в Петербурге 11 января 1787 г. (31 декабря 1786 г. по старому стилю) стал своего рода кульминацией русско-французских отношений в XVIII веке. Он открывал широкие перспективы развитию торговых связей между двумя странами и, что самое главное,– предусматривал налаживание тесного политического сотрудничества России и Франции»,– подчеркнул один из ведущих отечественных специалистов в области истории русско-французских отношений[127 - Черкасов П.П. Русско-французский торговый договор 1787 года // Россия и Франция. XVIII-XX века. Выпуск 4. М., 2001, с.59 (курсив наш). Более общий контекст данной положения дел представляет более ранняя монография указанного автора: Двуглавый орел и королевские лилии: Становление русско-французских отношений в XVIII веке, 1700-1775. М., 1995.].

Последовавшее вскоре, почти одновременное нападение на Россию как Турции, так и Швеции, отнюдь не утративших расположения версальского двора, остановили развитие этой тенденции русско-французских отношений, которая восходила, как нам уже довелось говорить, к любимым геополитическим идеям Петра Великого. Ну, а далее тронулась лавина французской революции, решительно изменившая весь облик старой Европы.

Французские мэтры в Петербурге XVIII века

К известному отчуждению между двумя странами нужно добавить также политику французских властей, сознательно ставивших препятствия на пути эмиграции, тем более – выезда за границу лиц, хорошо владевших каким-либо ремеслом или художеством. В свою очередь, русские власти испытывали постоянный недостаток иностранных специалистов и были готовы пойти на очень значительные расходы затем, чтобы сманить их к себе на службу – прежде всего, в недавно заложенный Санкт-Петербург.

Закрыть пределы французского королевства герметически было делом заведомо невозможным. Как следствие, общей тенденцией XVIII столетия стало расширение французской иммиграции в Россию, начавшейся, так сказать, с индивидуальных контрактов в эпоху Петра I и приобретшей черты массовости уже во времена его царственной дочери.

«Французская трудовая иммиграция в России, робко начавшаяся со времен Петра I, обрела при Елизавете Петровне столь заметные масштабы, что версальский кабинет не на шутку встревожился «утечкой мозгов» и квалифицированных работников из Франции. Герцог Шуазель в бытность свою министром иностранных дел чинил всевозможные преграды выезду подданных короля в Россию и неоднократно делал соответствующие внушения графу М.П.Бестужеву-Рюмину и последующим русским представителям при версальском дворе. Тем не менее «ползучая иммиграция продолжалась и с вступлением на русский престол Екатерины II.

В служебной переписке ее посланника в Париже князя Д.А.Голицына за 1763-1767 гг. можно найти немало упоминаний о настойчивых просьбах отдельных французов самых разных сословий и званий относительно перехода на русскую службу или даже в российское подданство. Эта тенденция продолжалась и впоследствии, когда русское правительство стало предъявлять весьма высокие требования к искателям счастья в России, среди которых были ученые и профессиональные военные, архитекторы и учителя, крестьяне-виноградари и мастеровые, но также и авантюристы»,– верно заметил цитированный уже нами П.Д.Черкасов[128 - Черкасов П.П. Русско-французский торговый договор 1787 года // Россия и Франция. XVIII-XX века. Выпуск 4. М., 2001, с.37-38.].

Любопытно, что этот вопрос всплыл и в ходе переговоров, предшествовавших заключению знаменитого русско-французского торгового договора 1787 года, о котором нам только что довелось рассказать. Как это ни удивительно, но русские крепостники практически до конца стояли на той точке зрения, что если какой человек захотел бы покинуть, скажем, Францию и переехать хотя бы в Россию, то никто не был бы вправе чинить ему препятствий. Французские же переговорщики, все более или менее подверженные влиянию идей Просвещения, из принципа противостояли признанию этого права. Как видим, широкие массы французов рассматривали «петербургскую империю» как своего рода «Новый Свет» – место возможного приложения своих способностей и талантов.

Начала этой политики, как всё в новой России, и прямо, и косвенно восходили к Петру Великому. Историки русской культуры напоминают в связи с этим об известной инструкции, адресованной осенью 1715 года Петром I одному из своих доверенных лиц в Париже, сразу же после смерти Людовика XIV. «…Понеже король французский умер, а наследник зело молод, то, чаю, многие мастеровые люди будут искать фортуны в иных государствах, для чего наведывайся о таких и пиши, дабы потребных не пропускать»,– в своем характерном стиле, совмещавшем смекалку с широким общекультурным кругозором, писал Петр[129 - Цит. по: Овсянников Ю.М. Великие зодчие Санкт-Петербурга. Трезини. Растрелли. Росси. СПб, 2000, с.208.].

Иное общеизвестное высказывание дальновидного монарха сохранил для потомков один из сотрудников государя, Андрей Нартов. В анекдоте 39 своего собрания, изданного под заглавием «Достопамятные повествования и речи Петра Великого», он писал: «По случаю вновь учрежденных в Петербурге ассамблей или съездов между знатными господами похваляемы были в присутствии государя парижское обхождение, обычай и обряды, на которые отвечал он так: «Добро перенимать у французов художества и науки. Сие желал бы я видеть у себя, а в прочем Париж воняет»[130 - Курсив наш. По изысканиям современных историков, записки Нартова были, по всей вероятности, переработаны его сыном Андреем Андреевичем – что, впрочем, не умаляет существенно их достоверности. Заметим, что в ходе визита 1717 года Петр I произвел на французских академиков настолько благоприятное впечатление, что был ими вскоре избран своим иностранным общником. Всего же с петровского времени до наших дней французы избрали 46 россиян иностранными членами своей Академии наук, а мы – вчетверо больше (полные списки с необходимыми комментариями приведены в публикации: Русско-французские научные связи / Ред. А.П.Юшкевич. Л., 1968, с.22-30, 87-93).]…

Действительно, уже в царствование Людовика XIV Франция вошла в число стран, определявших развитие науки и культуры, технологии и организации производства Европы, а следовательно – и мира. Что же касалось роскоши и расточительства версальского двора, бывших поистине безумными, то и они получили более чем обширную известность «в стране и в мире», немало способствуя впоследствии успехам революционной пропаганды.

Впрочем, страшную катастрофу французской монархии предвидели тогда очень немногие. Что же касалось до выгод, предоставлявшихся приезжим специалистам в России, то они были вполне очевидными, что и повлияло на решение многих специалистов перебраться на берега Невы. К архитектуре нам предстоит обратиться далее. Что же касалось иных искусств, то еще в петровские времена у нас появился выдающийся французский скульптор Никола Пино, ставший автором целого ряда резных и лепных композиций, необыкновенно украсивших петергофские дворцы. Сработанные им статуи римских богинь, Минервы и Беллоны, по сей день стоят по сторонам Петровских ворот – главного входа в Петропавловскую крепость и одной из фокальных точек на сакральной карте Петербурга от петровской эпохи – до наших дней.

Для русской скульптуры времен классицизма особо важным стало педагогическое и художественное творчество Н.Жилле. «Школу Н.Жилле, заложившую основы классического ваяния в России, прошли все ведущие русские скульпторы второй половины XVIII века, окончившие петербургскую Академию художеств: Ф.Гордеев, М.Козловский, И.Прокофьев, Ф.Щедрин, Ф.Шубин, И.Мартос и другие»,– подчеркнул современный исследователь[131 - Кириллов В.В. Скульптура // Очерки русской культуры XVIII века. Часть четвертая. М., 1990, с.89.].

В отечественной живописи первой половины XVIII столетия, блистал Луи Каравакк, занявший место придворного живописца во времена императрицы Анны Иоанновны. Вероятно, читателю памятны написанные им большие парадные портреты Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны – равно как и маленькое, решительно необычное для нашей тогдашней портретной живописи, изображение последней из названных особ в ту пору, когда она была еще ребенок. Голенькая малютка помещена живописцем на горностаевой мантии; вид ее умилителен и совершенно неотразим.

В изобразительном искусстве середины восемнадцатого века немаловажным представляется несколько уже подзабытое творчество французского живописца Л.Токке. «Уровень его живописной культуры, высоко оцененный влиятельными русскими заказчиками, служил своеобразным ориентиром для художников и заказчиков, все заметнее тяготевших к совершенному и изящному искусству»[132 - Евангулова О.С. Живопись // Очерки русской культуры XVIII века. Часть четвертая. М., 1990, с.128.].

Ближе к концу столетия, положение существенно изменилось. Для того, чтобы обратить на себя внимание в тех условиях, когда деятельно работали Рокотов и Левицкий, надобно было располагать выдающимся дарованием. Тем не менее, в екатерининскую эпоху у нас выдвинулись такие выдающиеся мастера, как вальяжный Александр Рослин (швед по рождению, но француз по школе и духу). Он умудрился написать портрет Екатерины II на такой своеобразный манер, что та потом долго его поминала, удивляясь, как можно в облике такого нежного создания, как она, разглядеть черты, как выразилась государыня, какой-то «шведской кухарки». Впрочем, в какую эпоху женщины были довольны своими изображениями…

Пользовался успехом в Петербурге тех лет и значительно более деликатный Жан-Луи Вуаль, прославившийся своей трогательной и печальной розово-серо-голубоватой палитрой.

На протяжении века, перебирались к нам из Франции и мастера декоративно-прикладного искусства. Поскольку таковых приезжало явно недостаточно для нужд нашего обширного государства, уже в петровские времена была найдена оптимальная форма организации их труда. Приезжий специалист возглавлял мастерскую и принимал в нее для обучения и совместного труда более или менее подготовленных местных учеников, которые и должны были «с лёта» перенимать секреты профессии, равно как и более общего искусства соподчинять разные элементы стилевого убранства. Вскоре после визита Петра I в Париж, у нас появились первые лепщики, резчики по дереву, литейщики и другие мастера, работавшие по этому принципу.

В том же, 1717 году была у нас заведена и Шпалерная мануфактура, специализировавшаяся на выработке гобеленов. Сначала она располагалась в Екатерингофе, но позже была переведена ближе к центру города – откуда, кстати, произошло название теперешней Шпалерной улицы. «Организованная по типу французской королевской гобеленовой мануфактуры, она вначале и обслуживалась приезжими мастерами-французами, которые должны были обучать русских учеников. Но французы делали это неохотно и вскоре были уволены. Остался один мастер Филипп Бегагль. В 1719 году туда набрали «грамоте умеющих» молодых ребят. Под руководством мастера они вскоре дошли «до совершенства»[133 - Мавродин В.В. Основание Петербурга. Л., 1978, с.116.].

В самом начале екатерининской эпохи, к нам перебрался талантливый ювелир Л.-Д.Дюваль, много и плодотворно работавший по заказам двора. К концу жизни, этот «Фаберже восемнадцатого столетия» получил разрешение на открытие в Петербурге собственной фирмы под названием «Дюваль и сыновья», в которой, в самом тесном контакте с собственно ювелирами, работали также художники-миниатюристы и представители других смежных специальностей. В Эрмитаже хранится целый ряд произведений, выполненных под наблюдением этого мастера.

Не представляется возможным забыть и о геральдическом деле, которое Петр I положил завести в Российской империи в самом конце своего царствования. У истоков его в нашей стране встал граф Франциск (Франческо) Санти, которого царь своим личным указом назначил в 1722 году на должность товарища (то есть заместителя) герольдмейстера. Граф был, собственно, уроженцем Пьемонта, но в юности перебрался в Париж, где получил образование, включавшее изучение истории и наук, «прилежащих к генеалогии». Генеалогия и геральдика, игравшие исключительно важную роль в жизни дворянского общества Западной Европы, получили во Франции глубокую и разностороннюю разработку и развитие.

Санти был представлен Петру в Амстердаме, в 1717 году – то есть по дороге в Париж. Он произвел на царя весьма благоприятное впечатление и был сразу же приглашен на службу. Всего ему довелось усовершенствовать или заново сочинить более ста тридцати «провинциальных и городовых гербов». К последним относился и герб Санкт-Петербурга, который получил свою окончательную форму и был утвержден уже после смерти Петра I – хотя, несомненно, соответствовал его вкусу и устным пожеланиям[134 - См.: Вилинбахов Г.В. Основание Петербурга и имперская эмблематика // Семиотика города и городской культуры: Петербург \ Труды по знаковым системам. XVIII. Тарту, 1984, с.46-54.].

Не повторяя известных французских эмблем, Санти отказался и от изображения «золотого пылающего сердца под золотою короною и серебряной княжеской мантией», которое было включено в Знаменной гербовник времен Северной войны. На первое место он вывел тот прагматизм, который пронизывал красной нитью петровскую идеологию. Так на гербе «северной столицы» его карандаш вывел «скипетр жолтой, над ним герб государственный, около него два якоря серебряные, поле красное. Сверху корона императорская»[135 - См.: Соболева Н.А. Старинные гербы российских городов. М., 1985, с.55-59, 158.]. С тех пор эта эмблема находится в употреблении по сей день – за вычетом перерыва, о котором отечественному читателю нечего долго напоминать.

Французский балет в Петербурге XVIII века

Еще одна сфера, в которой влияние французской культуры было неоспоримым – это профессиональный балет. Знакомство отечественного зрителя с этим видом искусства было, кстати сказать, достаточно давним. Как известно, еще при дворе отца Петра I – царя Алексея Михайловича – предпринят был пробный показ «Балета об Орфее и Евридике», не увенчавшийся, впрочем, особым успехом и зримых последствий не имевший. Потом были эпизодические выступления различных проезжих трупп. Подлинным прорывом стало творчество замечательного танцовщика, балетмейстера и педагога Жана-Батиста Ланде.

Ланде прибыл в Россию в царствование Анны Иоанновны, успев уже заложить основы балетного образования в Швеции. Начав с преподавания танцев в Сухопутном шляхетском корпусе, а также частных уроков придворным, он очень удачно поставил дивертисмент в опере «Сила любви и ненависти», а в 1737 году подал прошение об открытии профессиональной балетной школе. Согласие было получено, а уже в следующем году школу удалось открыть. Как подчеркивают историки балета, «с этого времени начинается история первой русской балетной школы, впоследствии ставшей Петербургским театральным училищем (первоначально она имела трехлетний курс обучения и находилась в Старом Зимнем дворце)»[136 - Кулаков В.А. Ланде // Балет. Энциклопедия. М., 1981, с.292.].

Не помню уж, кто из видных деятелей современной культуры высказался в том смысле, что национальным русским танцем следовало бы по справедливости считать классический балет. Мнение это безусловно несправедливо – во всяком случае, существенно преувеличено. Однако же применительно к «петербургскому периоду» его можно рассматривать как почти соответствующее истине. Более того, метафизика Петербурга не может быть адекватно понята без обращения к периоду высшего развития петербургского балета – времени от зрелого Петипа до дягилевских «русских сезонов»… Вот почему всегда стоит помнить, кто же стоял у истоков этой славной традиции – нашего, петербургского искусства par excellence[137 - «По преимуществу» (франц.).].

Здесь, кстати, стоит заметить, что роль балетмейстера в ту эпоху охватывала значительно более широкую область, нежели во времена Петипа. Как хорошо писала в тридцатых годах прошлого века Л.Д.Блок[138 - Да-да, та самая Любовь Дмитриевна, «Прекрасная Дама» блоковской поэзии. В конце жизни, она обратилась к истории балета, много писала о нем и даже преподавала. Моя мама на всю жизнь запомнила по Хореографическому училищу ее уроки.] в связи с творчеством Ж.-Б.Ланде, «танцмейстер при дворе – это большая общественная величина. Не всякий танцмейстер становился балетмейстером, но всякий балетмейстер был прежде всего танцмейстер. Танцмейстер – образцовый придворный кавалер, «джентльмен с головы до ног», как сказали бы потом. Он обучает манерам короля и королеву, с ним советуются, ему подражают…Опять-таки, чтобы понять значительность этого явления, надо попробовать отрешиться от иронического оттенка, который неизбежен в отношении к придворному быту уже и в XIX веке. Для начала XVIII века двор и его быт – это все еще максимум просвещенной и культурной жизни. Просвещенный человек брал свои манеры у танцмейстера»[139 - Блок Л.Д. Классический танец: История и современность. М., 1987, с.267 (курсив автора).].

Конечно, в неуклюжую аннинскую эпоху положение было таким разве что в идеале. Однако же несколько позже, в елизаветинские времена, этот идеал стал оказывать на действительность довольно значительное влияние. Известно, что после одного из придворных балов, Ланде сказал со значением, что Елизавета Петровна танцует менуэт с исключительной грацией – может статься, что лучше всех в Европе! Знавшая себе цену «дщерь Петрова», купавшаяся в придворной лести, к тому же любившая и умевшая танцевать, буквально задохнулась на мгновение от удовольствия. Вскоре о комплименте знал и повторял его на разные лады весь петербургский двор, а по прошествии нескольких месяцев к нему присоединилась и Европа.

В конце екатерининского царствования, в 1786 году, у нас появился другой видный деятель балетного искусства, француз (собственно, эльзасец) по происхождению Шарль Ле Пик. Он был учеником и верным продолжателем дела великого реформатора балета, Жан-Жоржа Новера. Парижская публика буквально таяла от восторга, любуясь танцем молодого Ле Пика. «Если он и не танцует совсем как Отец вседержитель, говоря словами Вестриса, то, по меньшей мере, его танец можно назвать танцем короля сильфов»,– писал в восхищении один из крупнейших деятелей французского Просвещения, барон Гримм[140 - Цит. по: Красовская В.М. Западноевропейский балетный театр: Очерки истории. Эпоха Новерра. Л., 1981, с.260.]. Сильфы здесь упомянуты, поскольку в демонологии того времени они считались духами воздуха: Гримм намекал на присущую танцу Ле Пика превосходную элевацию[141 - Умение исполнять высокие прыжки с длинным пролетом и фиксацией избранной позы.]. Что же касалось до упомянутого в приведенной цитате Вестриса, так то был другой гений парижской сцены, соперничество с которым омрачило удачные в целом выступления Ле Пика.

Явившись на берега Невы, зрелый – почти уже сорокалетний – Ле Пик нашел здесь прекрасно обученную, дисциплинированную труппу, хороший оркестр и целый спектр дополнительных постановочных возможностей. В одной из его первых постановок, на сцену, помимо корифеев и кордебалета, выходило до сотни солдат, составлявших миманс, вспомогательные оркестры, а к ним еще много кого другого – от живых лошадей до бутафорского слона с ребенком, сидевшим в корзине, помещенной на его спине…

Шарль Ле Пик поставил на петербургской сцене целую вереницу балетов – как сочиненных Новером, так и своих собственных. Вытеснил его с должности балетмейстера лишь Пьер Шевалье, однако по праву не таланта, но мужа одной из фавориток нового российского императора, Павла Петровича.

Что же касалось многогранной деятельности Ле Пика, то она окончательно утвердила на отечественной сцене балет нового типа – длительный, многоактный танцевальный спектакль со сквозной интригой, следовавший канонам героико-трагедийного либо волшебно-феерического жанра. В рамках именно этой традиции возрос целый ряд деятелей более поздних этапов развития российского балетного искусства, не исключая, в конечном счете, и гениального Петипа. А без балетной традиции представить себе как культуру, так и метафизику Петербурга решительно невозможно.

Смольный – «русский Сен-Сир»

Еще одну сферу оживленных русско-французских контактов составляло воспитание и общее образование (высшее и профессиональное образование ставили у нас в основном немцы). Нам уже довелось отмечать выше, что обучение конкретному навыку – а именно, бальным танцам – объединялось тогда с усвоением основ светского поведения. Совершенно аналогичный принцип распространялся и на обучение основам гуманитарных наук, прежде всего французского языка. Так усвоение навыка – впрочем, какого там навыка! – искусства вести светскую беседу естественно вовлекало в свою орбиту общие знания из области литературы, истории и географии. Роль французских гувернеров и преподавателей, заметная в Петербурге уже елизаветинских времен, к концу века становится исключительно важной.

В соответствии с идеалами набиравшего силу Просвещения, образование у нас стало мало-помалу распространяться и на женщин. В связи с этим, нам представляется невозможным пройти мимо одного из самых знаменитых «петербургских проектов» эпохи Екатерины II – а именно, Воспитательного общества благородных девиц, открытого в 1764 году в помещении Смольного.

Образцом нового образовательного проекта было избрано получившее самую широкую известность в Европе учебное заведение Сен-Сир, издавна привлекавшее внимание и образованных русских дворян. Известно, что в бытность свою в Париже, Петр I посетил его и ознакомился с бытом, равно как организацией обучения французских девиц. Директрисой «русского Сен-Сира» была назначена одна из выпускниц Сен-Сира французского, вдова действительного статского советника русской службы, по имени Софи де Лафон[142 - Ее длительному управлению формально предшествовал довольно короткий период, в который начальницей была княжна А.С.Долгорукая.]. Впрочем, Екатерина II придавала своему проекту исключительное значение и входила во все частности сама.