banner banner banner
Записки на обочине. Рассказы
Записки на обочине. Рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки на обочине. Рассказы

скачать книгу бесплатно

Записки на обочине. Рассказы
Маргарита Станиславовна Сосницкая

Каждый рассказ – это маленькая жизнь. А жизни настолько разные, что порой трудно поверить: это всё разворачивается параллельно в одном пространстве, в одно и то же время. Наше с вами время, о котором можно сказать словами классика: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…»

Рассказы

Житие

Богомазами на Украине называли иконописцев. Прозвище это переходило к детям и внукам в качестве фамилии. У богомаза Серафима детей не было. Он жил монахом, хотя схимы никогда не принимал. Его имущество заключалось в деревянном ящике с углями, клеем, прорисями и подрумянками, который он сначала носил на ремне через плечо, а со временем приделал два колеса и ручку и возил за собой. Он ходил от церкви к церкви и либо расписывал стены, либо подновлял старые росписи, либо писал иконы для иконостаса и прихожан; прослышав о его появлении, они шли к нему с просьбами написать кому Богородицу, кому Пантелеймона всецелителя, кому Чудотворца. Нередко просили об иконе своего ангела, хранителя на небесах.

Серафим никому не отказывал и жил при церкви, пока выполнял все заказы. Люди, не только те, которым он писал, но все окрестные жители несли ему еду, когда надо, одежду и древесину, из которой он делал доски для икон.

Питался Серафим так, что от приношений ему кормились перехожие нищие, не переводящиеся на паперти. Круглый год у Серафима был пост: от объедания рука тяжелеет, а для иконописания надобна легкая рука. Писать Серафим принимался на рассвете; вставал и того раньше, молился и садился перед доской. Устремлял взгляд в поле и долго смотрел, будто хотел увидеть отблеск мира немирного, и видел того, чей образ сбирался изображать: Серафима ли Саровского, Святого ли Александра Невского, Богоматерь ли Владимирскую. И линии безошибочно ложились на белое поле доски – поправлять или переделывать не приходилось.

В лицах святых все просто и открыто, черты прямы и величественны, уста смирены постом, глаза из-под широких век устремлены в душу молящегося. Ничего лишнего. Лики ясны и спокойны, душа умыта молитвой. Ни смятенья, ни смуты. Иногда суровость; но Серафим больше любит писать Пантелеймона, радостного, светлого юношу в ярком синем или красном плаще. Его Пантелеймоны пышут здоровьем, щеки их румяны, а глаза веселы. Глядя на такого, не то, что хворый выздоровеет – Лазарь воскреснет.

Любил Серафим и Александра Невского; он выходил у него суровым, даже грозным, и воина-князя в нем было больше, чем святого.

Но любимейшим из всех святых, просиявших в земле Русской, был тезоименник Серафима старец Саровский. Он до вечерних зарниц мог выписывать его мягкую пушистую бороду, плавные переходы ее от черноты до седины, растушевывать тени на впалых щеках, выводить узоры на епитрахили и рукавах. Ни одной резкой линии, ни одного выкрика или угла – все полушепотом, все округло, смягчено, елейно.

Иконы свои Серафим называл сретениями: каждая из них была свидетелем его встречи со святым. Икону видели люди и тоже встречались с этим святым, забирали и уносили в свои углы – святой поселялся в их доме.

А Серафим шел дальше, в другое село, в другую церковь. За ним по нахоженной дороге дребезжал, пылил на колесах дощатый ящик с углями, красками и вохрениями.

Однажды по весне, когда Серафим трудился над золочением Царских врат во храме Георгия-воина городка Т-ска, увидел он на службе молодую княжну Гайворонцеву и понял, ни годы поста, ни святости не смирили в нем кровь – в сердце его, не знавшем иной любви, кроме любви к святым, загорелась любовь к женщине.

Серафим быстро вышел из храма, долго бродил среди высоких трав, травы хлестали его по лицу, по рукам, но он ничего не чувствовал. Он думал о жизни с женой и не видел в ней места своим угодникам и целителям.

На следующий день Серафим стал собираться в дорогу. Пошел проститься со священником – и на пороге храма столкнулся с княжной Гайворонцевой. В ее голубых глазах вспыхнуло две свечи – она опустила взор.

– Мне нужен для моей опочивальни образ Божьей матери, – прошептала она.

– Неужто нет? – Серафим не заметил, что и он шепчет.

– Есть, конечно. Да Богородица вся покрыта серебряным окладом, а мне ее всю видеть хочется.

– Что ж… Приходите… через неделю, – он помолчал, глаз не поднимая, и прибавил, – к заутрене.

Серафим день не ел.

Молился, уходил в березовую рощу, пил из родника.

День спустя, сел за работу. Смотрит долго в даль и видит, как из голубоватой дымки выходит женская фигура в длинном алом одеянии и идет по направлению к нему. Подходит ближе – и он различает княжну.

Такою он и изобразил Приснодеву. Всепетую Мати. Невесту Неневестную. А с этим понял: княжна вошла в сонм его святителей. А, может, наоборот? Она всегда была там, да он того не знал? И не Приснодева его похожа на княжну, а княжна сошла с его икон, воплотив в себе его Приснодеву?

Как бы там ни замыкалось кольцо, а на седьмое утро, когда еще не успел стихнуть последний малиновый звон, перед Серафимом предстала княжна Гайворонцева, держа в руках свою икону.

– Ты монах? – спрашивала она.

– Нет.

– А жена у тебя есть? – потянулась к нему княжна, как подсолнух к солнцу.

Серафим посмотрел ей в глаза:

– Не могу я на тебе жениться.

– Почему?

– Да что ж это будет! – он схватился за голову.

– Что же? По чину все будет.

– Ты же, – он наклоном головы указал на новую икону, ты… Богородица. Как же возможно на Богородице жениться? Прикоснуться, осквернить.

– Скажи, а дождь, когда падает на землю, орошает ее, и она потом родит пшеницу, золотую, он ее оскверняет?

Серафим отстранил княжну с дороги, вырвался на свободу и почти побежал в сторону кручи.

– Землю, – кричала ему вдогонку княжна, – если дождь ее не орошает, постигает засуха! Землю рассекают трещины, пшеница золота-а-а-я гибнет!

Серафим услышал ее слова и остановился.

Княжна догнала его, и они пошли рядом к реке, вдоль реки, в березовую рощу.

– Прими постриг, уйди в монастырь, – говорил Серафим, – а я при монастыре иконником останусь. Каждое утро на молитве видеться будем.

– А как же пшеница? – возразила княжна.

И Серафим сдался.

Так рука об руку они шли долгие годы и были счастливы, потому что он уважал в ней женственность, а она в нем подвижничество. Весной и летом Серафим уходил по привычным дорогам; на осень и зиму оставался дома с семейством.

Так длилось до великой и страшной революции.

Теперь, случалось, Серафим шел к церкви, а приходил на ее развалины, где в алтаре уже буйствовала дикая трава. Покрасневшими от холода руками он писал на полуобрушенных стенах своих святых. Их лики больше не светились радостью и ликованием, брови были сдвинуты, взгляды темны и суровы, одежды черны. Каждому из них Серафим вкладывал в руки меч.

Низко по небу ползли свинцовые тучи.

И вот в один ненастный день в знакомом городке к храму Георгия-воина, в который давеча постучал дорожный посох Серафима, прибыл красный отряд. Закуролесилась охота на батюшку. Он заперся в доме, но дверь вышибли. Он выбрался в окно и хотел укрыться в лесу. Бежать до леса надо через поле. В поле его и настигли, приволокли к храму (когда волокли, плевали в лицо, осыпали грязной бранью), швырнули под дверь – навели ружья. Дверь приотворилась, из нее протянулась бледная рука и под треск выстрелов втащила батюшку внутрь. Серафим защелкнул щеколду. Стало слышно, как о бронзу ударялись и отлетали пули, как начали бить о нее приклады.

Серафим наклонился над батюшкой, неподвижно лежавшим на полу, – изо рта святого служителя колокотала кровь, а душа уже устремилась на небо.

Дверь покорно раскачивалась под напором крепких красноармейских плеч.

Серафим опустил голову новопреставленного на холодный пол, осенил крестом, отошел к алтарю, стал на колени и громко зашептал:

– Якоже первомученик Твой о убивающих его моляше Тя, Господи, и мы припадающе молим. Ненавидящих всех и обидящих нас прости…

От шепота его колыхалось пламя свечи, горевшей перед иконой.

Дверь подалась и расхристанные мордовороты, спотыкаясь о тело батюшки, ворвались в храм. Они перевернули в нем все вверх дном, но никого не нашли. Только под расписным куполом парил сизый голубь. По нему открыли пальбу. Голубь опустился ниже, медленно описал над алтарем круг и нехотя вылетел из храма. С крыльца навстречу ему вспорхнула белая голубка – начинался террор на знать.

Пара голубей взмыла высоко в небо и растаяла в солнечной дымке.

Он герой

Марьяне Гвозденович

На бурой табличке, вросшей в шершавую больничную дверь лягушачьего цвета, всего две строчки:

Посещение больных

с 15.00 по 17.00.

До пятнадцати еще оставалось минут семь, и Люся села у двери на большую сумку подождать.

Сегодня был большой день. Ее брат Степан выходил из больницы. Не выписывался, а именно выходил, своими ногами, даже без палки. Он получил ранение в коленную чашечку еще в начале афганской войны в одной из перестрелок с мужетдинами. Многим размозжили голову; Степану повезло – он отделался чашечкой, и никогда никому не рассказывал о том, что видел тогда на плацу. Не по предписанию или подписке, а потому, что разве такое расскажешь? Он сам после этого стал сердечником. Но это ни в коем случае не относилось на счет войны, просто слаб здоровьем. Ну, да это мелочи: люди с тремя инфарктами до девяноста лет живут – а вот кости не так срослись! Степана принесли домой на носилках, пересадили на диван и просидел он на нем, почти не вставая, восемь лет, как один день.

Надо было оперировать ногу, ломать кости заново и заново их сращивать. Но! Но сердце слабое, может не вынести наркоза. И Степан жил восемь лет с больной ногой, которая не просто была больна, но еще и зверски болела. Каждое утро он открывал глаза и говорил себе: так, надо собраться с силами, сжать кулаки и зубы, дожить до обеда. Что у нас сегодня на обед? Каша геркулес с тушеными кабачками? Прекрасно. От трудов пищеварения можно будет забыться, хоть боль и во сне приходит, то костлявой старухой с клюкой, то наглой девкой, которая хохочет в лицо, а потом уж до вечера как-нибудь…

Если он когда-нибудь встанет на ноги, в жизни больше не откроет ни одной книжки, не включит телевизора. Спасибо, начитался и насмотрелся за 365 дней. Это ж сколько помноженных на 8 будет? Минуточку… 2920 дней. Считай, 3 тыщи. Сколько ж это страниц, если по меньшей мере десяток в день, и сколько телечасов?! Гореть бы им синим пламенем! Но это все же легче и удобней, чем добраться в сортир. Вот где пытка, иначе не назовешь. Надо подняться, маневрируя костылями так, чтобы как можно меньше потревожить боль. Змею чешуйчатую, черную; свернулась в коленном дупле и чуть что – впивается зубами в живое и сосет, сосет.

Где ты начинаешься, Степан Затырнов? Там, где начинается моя боль.

Где ты кончаешься, Степан Затырнов? Там, где кончается моя боль.

Человек, вообще, существует оттуда и дотуда, откуда и докуда простирается его боль.

Сортир рядом – пять шагов здоровому человеку. Но ему, Степану, это пять минут пытки. Он идет, подтянув ногу поднятием бедра, чтоб ничего она не коснулась, идет бледный – белый, пот со лба скатывается, идет. Он не может допустить, чтоб мать – эта боль ее уже на тот свет отправила – или Люська, хоть и старшая сестра, а все ж молодая женщина, судно ему подставляли. Да и на нем пока приловчишься, ногу изведешь. И он шел. Хорошо, что с детства про Мересьева читал. Но какой тут Мересьев! Тот разве терпел столько?

К кому только Люся не обращалась, чтоб прооперировать брата, – никто не брался. Риск большой. «Лечите сердце», – говорили. И вот, наконец, один, молодой, степановых лет хируг взялся. И операция прошла багополучно. Прошли и два восстановительных месяца в больнице. Нога больше не болит! Пусть потихоньку, но можно начинать ходить! И сегодня, после восьми лет жизни во имя ноги, которые, что скромничать, Степан вынес героически, он выходит. Выходит! Своими ногами!

Дверь больницы щелкнула щеколдой и пожилая санитарка ее открыла.

Люся схватила сумку и почти побежала в палату Степана.

Он сидел на подушке, до пояса укрытый одеялом, и смотрел в окошко.

– Степа, родной, – чуть не плакала от волнения Люся, – какой день! Жаль, мама не дождалась. Но она тоже, где-то там, видит нас, и счастлива!

Степан посмотрел на нее и вяло склонил голову к плечу в знак согласия.

– Желтый ты весь, – радостно тараторила Люся, – но это ничего. Начнешь выходить на воздух, щеки станут красными. Работать пойдешь, аппетит появится! Сте-опа. Жизнь, это жизнь начинается.

Степан неудачно улыбнулся: конечно, для нее жизнь начинается. Замуж сможет выйти, а не сидеть в девицах ради брата-калеки. Степан вдруг разозлился – он разве просил сидеть? Но тут же смягчился – Люся никогда ни намеком, ни вздохом его не попрекнула. Он попытался улыбнуться поласковей.

– Я тебе вещи принесла, – она разложила на койке. – Костюм. Ты в нем на выпускном вечере гулял. Ох, и велик он тебе теперь. Болтаться будет, как на палке. Ну, ничего. Зато приличный. В такой день надо празднично одеться!

Что другого костюма просто не водилось, говорить было излишне. Хорошо хоть этот не продали, бедствуя. И зачем говорить, когда все и так понятно?

– Ты, вот что, – откинул одеяло Степан и свесил ноги.

– Чудо! – всплеснула руками Люся, видя, что они свисают, как ни в чем не бывало. – Это же просто чудо! Волшебство!

Степан нахмурился, накинул на шею полотенце.

– Ты подожди меня… Я схожу… в душе обмоюсь.

Она удивилась:

– Как? Ты еще не обмылся? Я, будь на твоем месте, я с утра бы уж была готова, уж оделась бы и бежала, бежала по улицам, по паркам, скорей!..

Степан так на нее взглянул, что она закрыла рот ладонью и замолчала.

Он шел по коридору, изредка придерживаясь за стену. Нога не болела. Дупло пустовало. Выползла змея. Где она теперь пригрелась? Не надо больше сжимать зубы. Не нужна и ловкость в обращении с костылями. Степан закрыл за собой дверь душа, щелкнул задвижкой, взял в руки полотенце.

Люся пошла к операционной. Ей попалась знакомая медсестра:

– Поздравляю, поздравляю! – пожала она Люсе руку – Вы не представляете, как мы все, все рады. Все наше отделение. Я сама переживала за Степу, как за родного. Вы Виктора Платоновича, наверное, ищите?

– Его, его, дай Бог ему здоровья! – чуть не плакала Люся от умиления и от желания расцеловать эту прекрасную медсестру.

– Он в ординаторской.

Люся робко постучала в ординаторскую. Ей ответил энергичный голос.

– Можно, Виктор Платонович? – открыла Люся дверь.

Виктор Платонович встал из-за стола и пошел ей навстречу.

Люся хотела ему сказать что-то очень теплое, благодарственное, но слова парализовали горло, она ничего не могла с собой сделать, лицо ее вытянулось удивленно и растерянно. Она закрыла его руками и затряслась.

– В чем дело? – испугался Виктор Платонович. – Что случилось?

Люся открыла лицо – оно смеялось.

Виктор Платонович облегченно вздохнул. Дал ей последние наставления по уходу за братом, пожелал удачи и Люся, лепеча что-то несвязанно-восторженное вышла из ординаторской, пятясь и кланяясь.

Вернулась в палату.

– А Степа не приходил? – спросила соседа, но это было излишне, так как костюм лежал на кровати нетронутым.

Люся еще послонялась по коридору. Хотелось побыстрей отсюда, на воздух, на ветер. Степан, однако, что-то тянул.

Еще погодя она обратилась к санитарке с тем, что Степан пошел мыться уже как час, и все нет. Санитарка открыла дверь душевой и крикнула:

– Затырнов!