скачать книгу бесплатно
Тетя Сьюзи отыскала конверт с результатами теста и протянула его миссис Розенталь. Та сняла красные очки и надела другие, кислотно-зеленые, для чтения.
– Не понимаю, – сказала она, бегло взглянув на бумаги. – У нас тут школа, а не университет. Вам не надо было сдавать этот тест.
– А вы посмотрите повнимательней, – предложила тетя Сьюзи.
Миссис Розенталь присмотрелась. Затем подняла на меня обескураженный взгляд и снова уставилась на результаты теста.
Отец закончил говорить о своих планах, и я решил, что самое время сообщить ему и о моих. Я объявил, что меня приняли в школу Нахманида и дали стипендию, которая покроет всю стоимость обучения, то есть двадцать пять тысяч долларов в год. Пусть в нашей общине и не одобряют, что она открыта современным веяниям, но это одно из самых престижных учебных заведений города, пояснил я. Каждый год его выпускники поступают в Гарвард и Пенсильванский университет.
Родители окаменели. Обменявшись встревоженными взглядами, они сказали, что я сошел с ума и что они никогда не позволят мне учиться в этой обители порока – я поеду в Монси, где меня ждут прекрасная набожная семья и место в одной из лучших ультраортодоксальных школ Америки.
Я был непоколебим. Показал родителям результаты теста. Хоть они и вели очень закрытую жизнь, но родились?то не в общине и хорошо знали, что означает такой высокий балл, а означал он престижные университеты и стипендии.
Мне вдруг показалось, что это я – ответственный взрослый, который должен убедить неразумных детей сделать что?то для их же блага.
А потом я сказал вот что:
– Бог не дал вам еще одного ребенка, это правда. Но тот сын, которого он вам дал, оказался умен. И любая «Ешива Хай Скул» Брайтона, Монси или Бруклина – для него пустая трата времени.
На следующий день я вышел на станции «Бруклин Хилс», второй раз в жизни вошел в холл школы Нахманида и подал документы на будущий учебный год. И отец, и мама их подписали. Я победил, и отныне моим родителям предстояло жить в общине, которая никогда не одобрит поворот, какой приняли дела в доме Крамеров.
2
Мать с отцом искали опору в жизни
и на последнем курсе Университета Брендайса решили обратиться к иудаизму. Познакомились они в доме любавичского* раввина из Уолтема, где встречали каждый шабат*. На закате они покидали кампус, перебегали рельсы, ведущие к Бостон-Норт-Стейшн, и входили в дом раввина, где ужинали с десятками других студентов. Я не знаю, что именно подвигло их задуматься о религиозном образе жизни. Возможно, ортодоксальные правила, предписывающие, как вести себя и с людьми, и с Богом, сулили более безопасное, отлаженное, наполненное смыслом существование. А может, все дело было в чувстве причастности к чему?то важному, которое они испытывали всякий раз, переступая порог дома раввина. Может, именно оно и привело их к обращению, стремительному и непреклонному.
После университета родители переехали в Бостон и решили готовиться к свадьбе под руководством ультраортодоксального раввина из Брайтона, где собирались поселиться, как только поженятся.
Процесс вхождения в общину затянулся на несколько лет. Столь желанный первенец все не появлялся, мамины юбки становились все длиннее, а отец как?то раз, отправившись по работе на Манхэттен, сел в поезд до Бруклина и купил там свою первую черную шляпу. Они усердно посещали общинные мероприятия и сдружились с четой Фишеров, у которых уже было трое детей. Фишеры часто приглашали родителей к себе на субботнюю трапезу. В доме появилась уйма религиозных книг, и, подкопив денег, мать с отцом сразу же переделали кухню. Ее поделили на две части, для молочного и для мясного, в каждой из которых были свои раковина и посудомойка.
Когда они уже оставили надежду на появление ребенка, мама забеременела. Радость по поводу долгожданного младенца и гордость, что это будет мальчик, не знали границ. Община, которая обычно приветствовала очередного новорожденного дежурным «Мазл тов!»*, окружила их любовью. И я, малыш Эзра, никого не разочаровал. Все влюблялись в мое круглое личико, темные кудряшки и любопытные глазенки.
Шестнадцать лет спустя мои родители оставались все такими же гордыми членами ультраортдоксальной общины – невзирая на все, что творил я. К их облегчению, девять часов в день я проводил в школе Нахманида. Я больше не хотел сбежать из дома, а мама с отцом смирились даже с моей новой одеждой: черную шляпу и пиджак, который раньше носил даже летом, я больше не надевал.
Раввин нашей общины умер в девяносто лет, совершенно выжив из ума и оставив после себя двух сыновей, четырех дочерей, двадцать восемь внуков и сорок пять правнуков. Его место, вопреки возражениям, занял старший сын. Многим казалось, что ему не хватает отцовской солидности. Но его это не смутило, и в итоге он оказался очень достойным человеком. Из-за его решений по некоторым, впрочем незначительным, вопросам он снискал славу либерала, и наиболее консервативно настроенные семьи глядели на нового раввина с недоверием. Отсидев шиву по отцу, он поразил всех, поддержав решение Совета американских раввинов сделать обязательным заключение добрачного договора вдобавок к традиционной ктубе*.
Добрачный договор призван был разрешить один из наиболее сложных для общины вопросов: о мужчинах, не дающих женам развода. О женщинах, ставших заложницами опостылевшего брака и не имеющих возможности заключить новый. Религиозный закон в таких случаях оказывался бессилен, и Совет американских раввинов решил ввести в обиход юридический документ, обязывающий мужей при согласии религиозного суда давать женам развод.
Так вот, раввин Хирш собирался требовать от всех пар нашей общины, собирающихся вступить в брак, чтобы они подписывали этот добрачный договор у нотариуса. Большинство почувствовало себя оскорбленным – такой договор будто подразумевал, что одного еврейского закона недостаточно и его надо подтверждать законом государственным. Но мама, хоть никому этого не говорила, очень впечатлилась решением раввина и однажды за ужином, когда двери нашего дома были закрыты и слышать ее могли только мы с отцом, заявила, что одобряет его. Отец ответил выражением, показавшимся мне грубым и неуместным.
Вечер пятницы: перемирие.
Вернувшись из школы с высшим баллом по тригонометрии, я ни словом не обмолвился о нем родителям. Я так устал и так радовался наступлению шабата, что даже не слишком расстраивался, что моя оценка их не впечатлит. Мама пекла халу*, смазанную яичным желтком, рулет с индейкой и яблочный штрудель. Она готовила их каждую неделю. Мы с папой обожали эти блюда.
Мы с отцом собрались в синагогу в двух кварталах от дома, мама пожелала нам гут шабес, хорошей субботы.
Помолившись, мы простились с мужчинами нашей общины и пошли домой в темноте, не нарушая привычного молчания. Проехала машина, из которой неслась дискотечная песня, которая играла на мобильном одного из моих одноклассников. Дома я бы ни за что не осмелился слушать такое.
Произнеся над халой благословение, отец сообщил: в синагоге Биньямин Фишер сказал, что миссис Тауб увезли в больницу.
– А что с ней? – спросил я и, не получив ответа, добавил: – Мам?
– Плохи ее дела, – только и сказала она.
Плохи ее дела… Наверное, рак.
– Она умирает? – не унимался я. Специально, чтобы позлить. Я сверлил их глазами, пока они не подняли головы от тарелок, обменявшись встревоженным, как всегда, взглядом.
– Эзра! – запоздало воскликнула мама.
– Я просто спросил. Хотел узнать, насколько это серьезно.
Заговорил отец:
– Судя по всему, очень серьезно, но, если будет на то Божья воля, она поправится. Нам остается только молиться за нее и ее несчастную семью.
Над столом повисла напряженная тишина. Мама молилась, папа принялся за рулет, а я задумался о семействе Тауб, одном из наиболее религиозных в общине. Мистер Тауб просиживал дни пролет в синагоге за священными текстами, а его жена помогала в еврейском детском саду. «Сколько у них детей? Шесть, семь, восемь? Все сопливые, в грязной одежде – матери некогда, она вытирает носы чужим детям, а отец портит глаза чтением», – мелькнула у меня злая мысль.
– Сразу после шабата позвоню Лее Фишер узнать, как мы поступим с готовкой для семьи Эстер, – сказала мама.
– Да, Биньямин что?то такое говорил. И еще надо решить, как быть с детьми.
Неся грязные тарелки на кухню, я глянул в окно. Пошел снег. Пригодится мне это? Пригодится, подумал я. Мне очень хотелось сделать несколько снимков Брайтона, заметенного снегом. В субботу вечером, около шести, как только закончился шабат, я обернул вокруг шеи широкий васильково-синий шарф – единственный яркий предмет в моем гардеробе – и выбежал на улицу, не удосужившись даже закрыть за собой дверь. Город погрузился в тишину, в мнимое спокойствие, приправленное толикой тоски, а я, со всей жаждой жизни, так долго дремавшей в ожидании возможности вырваться наружу и открывать мир, я устремился вперед, по темным пустынным улицам, с «Никоном», спрятанным под пальто.
Без четверти семь я фотографировал сосну с прогнувшимися под толстым слоем снега ветвями. Рядом со мной вырос чей?то темный силуэт.
– Эзра? – окликнули меня. Я не сразу узнал раввина Хирша.
– Шалом*, – поздоровался я и пожал ему руку.
– Приятно видеть, что ты не отказался от увлечения фотографией, – сказал он. Эти слова меня удивили. Раввин?то наверняка отлично знал, почему я перестал ходить в «Ешива Хай Скул». – Запечатлевать удивительный мир, дарованный нам Богом, – достойное занятие.
Эта фраза мне понравилась. Я даже подумал, что раввин может оказаться моим другом и союзником.
– Спасибо, рабби, – ответил я, стараясь прикрутить дерзкий тон, которым привык говорить с родителями, и спросил из любопытства, куда он идет.
– Домой. Ходил в больницу, навестить миссис Тауб, – в его голосе слышалась глубокая грусть. Мне захотелось хоть как?то утешить его, но я не знал, что сказать.
– Ей очень плохо?
Раввин, стоя в холодной тьме, яростно закивал.
– Не буду отвлекать тебя от съемки.
– Да я уже, наверное, тоже домой пойду.
– Многое в мире нельзя постичь умом, – проговорил раввин, прежде чем уйти. – Но у Бога есть план.
По дороге домой я задумался, способна ли моя камера этот план запечатлеть, – у меня?то самого это никак не получалось.
Я устроился меж двух миров – между общиной и школой. Одноклассники в школе Нахманида не задавали мне лишних вопросов. Они знали, откуда я, и догадывались: раз я не учусь в своей общине, значит, что?то пошло не так. Я ни с кем не сдружился и нередко чувствовал себя не в своей тарелке. Я был не таким, как они, а они – не такими, как я.
Ученики носили современную модную одежду, но следовали определенным правилам (юбка до колена и длинные рукава для девочек, рубашка и никаких джинсов – для мальчиков). Классы были смешанные, но при учителях никто из парней и девчонок и помыслить не мог прикоснуться друг к другу. Светские предметы преподавались лучше, чем в «Ешива Хай Скул», а религиозные – хуже. По утрам нас собирали в школьной синагоге на молитву – единственное отличие от прежней школы здесь заключалось в том, что по ту сторону мехицы были девочки.
Постепенно я начал знакомиться с другими ребятами. Они подходили с вопросами, которые мне казались неуместными и злыми.
– А правда, что у тебя в общине женщин держат взаперти? – спросил меня как?то раз парень по имени Адам.
– Нет, – ответил я и отошел.
Это была неправда. Женщин у нас никто взаперти не держал. Они много чем занимались и нередко участвовали в жизни общины и имели в ней куда больший вес, чем их супруги. Во многих семьях именно женщины приносили в дом деньги, пока мужья проводили дни за чтением. Именно женщины принимали самые важные решения, управлялись с домашними делами и управляли жизнью семьи. Возможно, извне они могли показаться благонравными, слабыми и бессловесными, но в том Брайтоне, где родился я, мне бы и в голову не пришло описывать ультраортодоксальных женщин такими словами.
Двумя часами позже, во время обеда, Адам подошел ко мне и извинился.
– Прости, не хотел тебя обидеть.
– Ты и не обидел, – отрезал я.
– Обидел. Я плохо выразился. Не надо было говорить «взаперти». Я имел в виду… ну, что они мало что решают насчет своего будущего, с детства знают, что выйдут замуж и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет, – по глазам Адама было видно, что он опасается, как бы я снова от него не отошел.
– А что, разве мужчины-харедим* что?то решают? – спросил я. – Они, насколько мне известно, тоже с детства знают, что женятся и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет.
Адам не нашелся что ответить.
Вечером, лежа в кровати, я обдумывал слова Адама. Я заставил его замолчать и был этим доволен, но меня не покидала мысль, что сказанное им – отчасти правда. В мире, где я жил, женщины были такими же узницами, как и мужчины. Но их роль в религиозной жизни была совершенно второстепенна: им не дозволялось изучать священные тексты, участвовать в обрядах и службах в синагоге – лишь наблюдать за ними из?за мехицы. Возможно, именно это Адам имел в виду, говоря, что женщин у нас держат взаперти?
Я лежал, погрузившись в мысли, и тут кто?то сбежал по лестнице. Наверное, отец. Снизу послышались голоса. Говорил отец – вероятно, по телефону. Дверь родительской спальни открылась, вышла мама. Я тихонько приоткрыл свою дверь и прислушался.
– Мы уже выходим, – сказал отец в трубку. – Будем через пять минут.
Я взглянул на часы – без четверти двенадцать, – распахнул дверь и спустился. Мама надевала пальто и туфли, а отец был уже полностью готов.
– Вы куда? – спросил я.
– Эзра, – мама выглядела растерянной, – миссис Тауб умерла.
– Барух даян А-Эмет*, – прошептал я.
Родители отправились к Таубам – там, насколько я понял, уже шли приготовления к похоронам.
Я сел на диван, испытывая облегчение от того, что мне не нужно идти с ними. Я не хотел ничего видеть, не хотел ничего знать. Не хотел чувствовать себя обязанным размышлять о произошедшем.
Но десять минут спустя я передумал – решил, что лучше все же пойти. Я не мог даже представить, как возвращаюсь в свою комнату и засыпаю – вот так, в одиночестве, за полночь. Перед глазами стояла жуткая картина – мертвая миссис Тауб на больничной койке. Я все думал о ее детях, у которых отныне не будет матери, и от этих мыслей становилось очень тревожно.
Они больше никогда с ней не поговорят.
Больше никогда ее не поцелуют.
Больше никогда не будут есть то, что она приготовила. А может, у них осталось что?нибудь в морозилке, и они так и будут держать эту еду там, потому что слишком страшно съесть последнее осязаемое доказательство того, что когда?то у них была мать. Я уснул на диване, прежде чем страшные мысли не завели меня еще дальше.
– Эстер Тауб была прекрасной женщиной. Она родилась в Брайтоне, в Брайтоне вышла замуж и в Брайтоне умерла. Она была одной из самых преданных и светлых душ нашей общины. В Эстер каждый находил опору. Рождался ребенок – и она первой приносила в дом новорожденного поднос, полный риса, курицы и картофеля, чтобы семья могла нормально питаться, пока мать поправляется. Заболевал старик – и она первой находила время его навестить, а при необходимости брала с собой и детей, будь они благословенны. Эстер ничему не учила словами. Она учила поступками, скромно подавая пример всем женщинам общины. В точности как в библейской истории об Эсфири, царице Персии, наша Эстер до последнего оставалась образцом силы для еврейского народа, сохраняла верность общине и преданность семье, даже когда болезнь начала подтачивать ее силы. Мы вспоминаем Эстер с улыбкой. Ожидая пришествия Мессии и новой встречи с Эстер, мы будем вспоминать ее как источник благословения, сделавший наше настоящее лучше, а наше будущее – надежнее. Аминь.
– Аминь, – хором отозвались все.
Рядом с раввином Хиршем, закончившим речь, стоял мистер Тауб – печальный скелет с темными кругами под глазами. Рядом с ним выстроились заплаканные дети. Я пересчитал, их было семеро. Шмуэль, Карми, Нехама, Тувия, Аяла, Шейна и малышка Ривка – ей, наверное, еще и двух не исполнилось.
Когда все потянулись с кладбища, ко мне подошел Дани, сын Биньямина Фишера. Он жил в Бруклине, и у него недавно родился второй ребенок.
– Как дела, Эзра?
– Спасибо, хорошо.
– Мы с женой часто тебя вспоминаем, глядя на фотографии. Я тебе очень благодарен.
– Да не за что.
Вместе мы двинулись к выходу. Дани мне никогда не нравился, но сейчас, судя по всему, ему хотелось со мной пообщаться.
– Давненько я тебя не видел.
– Ну ты же в Бруклине живешь, – я уже начинал терять терпение.
– Да, правда. А ты, если я не ошибаюсь, больше не ходишь в нашу школу?
Ага. Вот оно что. Теперь я понял, к чему он клонит. Я поглядел на него искоса, надеясь, что мое послание окажется достаточно ясным: «Я не хочу говорить об этом ни с кем, а с тобой и подавно». Но Дани Фишера это не смутило.
– Ну и как тебе в той… той школе?
– Ты имеешь в виду «Нахманид Хай Скул»? – отчеканил я. – Прекрасно, спасибо.
– А она очень, как бы это сказать… либеральная?
– Не очень понимаю, что ты имеешь в виду под «либеральной».
Дани глубоко вздохнул. У меня появилась надежда, что на этом разговор закончится.
– Какое несчастье, – сказал он, имея в виду миссис Тауб. – Какое несчастье!
Я лишь кивнул в ответ.
– Подобные трагедии напоминают нам, что в мире ничто не вечно. И каждый должен делать все, что в его силах, особенно для своих родителей: ведь сейчас они с тобой, а потом – раз – и их не стало.
Я резко остановился. «Подобные трагедии напоминают нам, что если уж открывать рот, то не для того, чтобы нести всякую чушь», – подумал я, но промолчал. Я снова ограничился кивком и отошел, клокоча от мне самому непонятного гнева.
Весь этот разговор был затеян только для того, чтобы объяснить мне: надо лучше вести себя с родителями, ведь они могут умереть, как миссис Тауб, и тогда уже ничего не исправишь. Возможно, этого Дани подослал ко мне Биньямин Фишер, думал я, а того подговорил отец. Ну конечно, смерть несчастной женщины – отличный повод вправить мозги бестолковому подростку Эзре Крамеру, лучше не придумаешь! Придурки, думал я. Придурки, придурки, придурки. Меня так и тянуло взбунтоваться. Сделать что?нибудь из ряда вон выходящее, настолько возмутительное, чтобы у них появился убедительный повод обращаться со мной как с малолетним преступником.
Я побежал к дому. Весь в поту, запыхавшийся, я сел на бордюр и подумал, что, возможно, не так уж и плохо умереть, как миссис Тауб. После меня даже семерых детей не останется, получится очень даже удачно. Это мне здорово помогло бы и избавило от кучи проблем: никаких тебе ссор с родителями, никаких сомнений, никаких решений – только безмолвная тьма, которая накроет и поглотит без остатка.