banner banner banner
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

скачать книгу бесплатно

И остался я в крупном городе – как не любил, не предполагал жить. Хотя правильно выбирать главное место жительства сразу и окончательно – в те первые западные месяцы никак было не до выбора его. Слишком много наваливалось, тяготело или ждалось.

А Зигмунд Видмер времени не терял. Тотчас по моему возврату предложил арендовать в университетской части города, в «профессорском» квартале, половину дома. Поехал я, посмотрел. Скученные друг ко другу соседние дома, да в Цюрихе везде же так, а есть маленький, на две сотки, зеленотравный дворик, и место сравнительно тихое, по изгибу улицы Штапферштрассе, и движение небольшое (прицепилось спереди это «ш», а «Тапферштрассе» была бы – «Храбрая улица» или «Неустрашимая»). Предлагаемые мне полдома, по вертикали, – подвал хозяйственный, но и с просторной низкой комнатой, можно детям зимой играть; на первом этаже гостиная и столовая с кухней, на втором – три спальни (разместимся всемером?), и ещё мансарда скошенно-потолочная, из двух комнатёнок, – вот тут и писать можно. Ещё и чердачок поверх крутой лесенки.

Не успел я поблагодарить и согласиться – на следующий же день городская управа привезла в аренду кой-какую мебель (можно потом вернуть, а понравится – купить). Но и ещё не успела эта первая мебель стать неуверенными ножками в разных комнатах, как лучшую и просторнейшую из них, прямо по ковровому полу, стали заваливать ворохи привозимых из конторы Хееба телеграмм, писем, пакетов, брошюр, книг: те хотели меня поздравить с приездом, те – пригласить в гости, другие – убедить что-то немедленно читать, третьи – что-то немедленно делать, заявлять или с ними встречаться. Знал я уже по взрыву после «Ивана Денисовича», как в таком всплеске перемешиваются и порывистая сердечность, и звонкая пустота, и цепкий расчёт. (А враждебные письма – поразительно: и здесь были анонимные, ну казалось бы – чего им бояться?) Знал, что нет безнадёжнее и пустее направления деятельности, как сейчас бы заняться разборкой и классификацией этого растущего холма: на многие месяцы он охотно обещал съесть все мои усилия, а начни отвечать – только удвоится, а не стань отвечать никому – перейдёт в сердитость.

Сладок будешь – расклюют, горек будешь – расплюют.

Я предпочитал второй путь. (Ещё ж были письма на скольких языках – на всех главных и вплоть до латышского, венгерского; представляли люди, что у меня сразу же по приезде и контора работает?)

Тут взялась мне помогать энергичная фрау Голуб. На сортировку писем дала двух студентов-чехов, они приходили после занятий. Что-то с посудой мне придумала; раз принесла готовую куриную лапшу, другой раз – суп с отварной говядиной (такую точно ел в последний раз году в 1928, в конце НЭПа, никогда с тех пор и глазами не видел). Показала близкие магазины, где что покупать без потери времени. Очень выручила. Стал я и хозяйничать.

Дом запирался, а калитка сорвана, пока нараспашку. Ну, не сразу же узнают, где я, ничего? Как бы не так: в первые же сутки какой-то корреспондент выследил моё новое место, тихо отснял его с разных сторон – и фотографии в газету, с оповещением: Солженицын поселился на Штапферштрассе, 45. Ах, будь ты неладен, теперь кто хочешь вали ко мне в гости. И действительно, в распахнутую калитку стали идти, и шли, цюрихские или приезжие, кто только надумал меня посетить. (Приходили и типы весьма сомнительные, мутные, по их поведению и речам.)

Пока я ездил в Норвегию – а события своим чередом. В американском Сенате сенатор Хелмс выступил с предложением дать мне почётное гражданство США, как в своё время дали Лафайету и Черчиллю, только им двоим [см. здесь (#litres_trial_promo)]. Теперь со специальным нарочным он прислал мне письмо с приглашением ехать в Штаты [см. здесь (#litres_trial_promo)]. Ещё в моём доме не было путём мебели, не включена потолочная проводка после ремонта, на полах груды неразобранных писем и бандеролей, никакой утвари, – и на единственной крохотной пишущей русской машинке, какая в Цюрихе нашлась, я выстукивал ему ответ [см. здесь (#litres_trial_promo)] – политически совсем не расчётливый, но в моём уверенном сопротивлении: не дать себя на Западе замотать. Политическому деятелю мой в этом письме отказный аргумент кажется неправдоподобным, измышленной отговоркой: в моём сенсационно выигрышном положении – не рваться в гущу публичных приветствий, а «с усердием и вниманием сосредоточиться»? Но я именно так и ощущаю: если я сейчас замотаюсь и перестану писать – то приобретенная свобода потеряет для меня смысл.

Из лавины писем выловили, дали мне приглашение и от Джорджа Мини, от американских профсоюзов [см. здесь (#litres_trial_promo)]. Потребительница всего нового и сенсационного, Америка ждала немедленно видеть меня у себя, и такая поездка в те недели была бы сплошной триумфальный пролёт и, конечно, почётное гражданство, – но я должен бы ехать тотчас, пока в зените, нарасхват, этот миг был неповторимый, общественная Америка – страна момента (как отчасти весь общественный Запад). (И Советы так и ждали, что я поеду, и в оборону мобилизовали десяток писателей и всё АПН, гнали целую книжку против меня на английском, «В круге последнем»[14 - …гнали… книжку против меня на английском, «В круге последнем»… – то есть перевод издания: В круге последнем / [ред. И. Трояновский]. М.: АПН, 1974. 170 с. Среди авторов – Бондарев Ю., Боровик Г., Виткевич Н., Долматовский Е., Дьяков Б., Михалков С., Рекемчук А., Решетовская Н., Серебрякова Г., Шпиллер В.], полтораста страниц, и в мае советское посольство её рассылало, раздавало по Вашингтону[15 - Я её 12 лет и не видел, только сейчас перелистываю. Как и вообще: в недели перед высылкой я пропустил всю газетную кампанию против меня, я тогда в газеты не заглядывал, какие там имена подписываются и как меня основательно мажут на десятилетия вперёд. – Примеч. 1986.(Все датированные примечания – авторские. – Ред.)].)

Но я по духу – оседлый человек, не кочевник. Вот приехал, на новом месте столько забот – и что ж? всё кинуть и опять ехать? А в Америке – что? новые бурные встречи, и уже не отмолчишься перед ТВ и газетами, аудиториями, – и молоть всё одно и то же? в балаболку превращаться?

Вели меня совсем другие заботы.

Первая – спасётся ли мой архив? Эти, уже почти за 40 лет, с моего студенческого времени, мысли, соображения, выписки, подхваченные из чьих-то рассказов эпизоды революции, на отдельных листиках буквочками в маковые зёрна (легче прятать)?; а последние годы и концентрированный «Дневник романа», мой собеседник в ежедневной работе? и сама рукопись ещё не оконченного «Октября», тем более – не спасённого публикацией, как уже спасён «Август»? и ещё, вразброс по Узлам[16 - …вразброс по Узлам… – Вот как объясняет автор избранный им метод Узлов: «“Красное Колесо” – это повествование о революции в России. Как бы движение России в революционном вихре. Это очень большой материал, а если ещё учесть, что он растягивается на годы – <…> то невозможно было бы описать так много действий и так много лиц на таком большом протяжении времени. Поэтому я избрал метод узловых точек, или Узлов. Я выбираю малые отрезки времени, по две недели, по три, где – или происходят самые яркие действия, или закладываются решающие причины событий. И я описываю подробно только вот эти маленькие отрезки. Это и есть Узлы. Так, по узловым точкам, я как бы всю форму движения, всю форму этой сложной кривой передаю. “Август Четырнадцатого” – первый из таких Узлов» (Интервью с Бернаром Пиво для французского телевидения (31 октября 1983) // Публицистика Т. 3. С. 173).], написанные отдельные главы?

Вторая, очень тревожная, мысль: а вообще – сумею ли я на Западе писать? Известно мнение, что вне родины многие теряют способность писать. Не случится ли это со мной? (Некоторые западные голоса так уже и предсказывали, что меня ждёт на Западе духовная смерть.)

И ещё: сохранится ли благополучен арьергард – оставшиеся в СССР наши друзья и «невидимки»? Если б сейчас поехать в Америку – осиротить наши тылы в СССР: уже нет постоянного адреса, телефона, «левой» почты, да сюда в Цюрих может кто и связной приедет, с известием, вот Стиг. (Он и приезжал вскоре.)

В Союзе я держался до последнего момента так, как требовала борьба. На Западе я не ослабел – но не мог заставить себя подчиняться политическому разуму. Если я оказался действительно в свободном мире, то я и хотел быть свободным: ото всех домоганий прессы, и ото всех пригласителей, и ото всех общественных шагов. Все мои отказы были – литературная самозащита, та же самая – интуитивная, неосмысленная, прагматически рассматривая – конечно ошибочная, та самая, которая после «Ивана Денисовича» не пустила меня поехать в президиум Союза писателей получать московскую квартиру. Самозащита: только б не дать себя закружить, а продолжать бы в тишине работать, не дать загаснуть огню писания. Не дать себя раздёргать, но остаться собою. А международная моя слава казалась мне немереной – но теперь не очень-то и нужной.

И я выстукивал очередной отказ[см. здесь (#litres_trial_promo)].

В одурашенном состоянии я лунатично бродил по пустому полудому и пытался сообразить, что мне первей и неотложней всего делать. Да не важней ли было ещё один долг выполнить? – перед моей высылкой мы с Шафаревичем надумали выступить с совместным заявлением в защиту генерала Григоренко[17 - Генерала Петра Григорьевича Григоренко, ставшего одним из лидеров правозащитников, дважды арестовывали и помещали на принудительное лечение в психиатрические больницы (1964–1965; 1969–1974). С момента второго ареста развернулась широкая кампания в его защиту, не приводившая к успеху более пяти лет.]. Но так и не успели. А составить был должен я, и появиться теперь оно должно в Москве, раз две подписи. В неустроенной комнате я и писал это первое своё на Западе произведение[18 - Письмо (совместно с И. Р. Шафаревичем) «Не сталинские времена», март 1974 года. (Публицистика. Т. 2. С. 73–74; в выдержках: New York Times. 1974. 9 Apr. P. 4).«Да, – пишут авторы, – у нас – не сталинские времена. Сталин был слишком груб, слишком мясник: он не понимал, что для страха и покорности совсем не нужно так много крови, так много ужасов. А нужна всего только методичность. <…> Вот взяли – и не выпустим! Схватили – и до конца додушим, хоть от протестов разорвись весь мир!.. И обеспечена покорность миллионов».]. По «левой» почте послал его в Москву Шафаревичу. Там оно и появилось.

На каждом шагу возникали и хозяйственные задачи, но не мог же я и совсем отказаться от разборки почты, просто ходить по этим пластам.

А – чего только не писали! Какой-то старый эмигрант Криворотов прислал мне «Открытое письмо», большую статью (она была потом напечатана[19 - Криворотов В. И. Некоторые мысли к русской возрожденческой идее: Статьи и письма. Мадрид, [б. и.], 1975.]), обличая, что все мои писания – ложь, я только обманываю русский народ, ибо не открываю, что все беды в России от евреев, и ничего этого не показал в «Августе», ни в первом, вышедшем, томе «Архипелага». Пока не поздно – чтоб я исправился, иначе буду безпощадно разоблачён. (Позже были возмущения в эмигрантской прессе, как я «посмел не ответить» Криворотову.) И в других письмах были нарёки, что я – любимец мирового сионизма и продался ему. А ещё живой Борис Солоневич (брат Ивана) рассылал по эмигрантам памфлет против меня, что я – явный агент КГБ и нарочно выпущен за границу для разложения эмиграции.

А Митя Панин из Парижа слал мне строжайшие наставления, что пора мне включаться в настоящую антикоммунистическую борьбу. Вот сейчас в Лозанне съедется группа непримиримых антикоммунистов из нескольких смежных стран, и Панин там будет, – и чтоб я там был и подписался под их манифестом. (Боже, вот образец, как от долгого одиночества мысли – срываются люди по касательной.)

Тут, почти одновременно, проявились ко мне – Зарубежная Церковь и Московская Патриархия. От первой, вместе со священником соседнего с нами подвального храма о. Александром Каргоном (замечательный старик, мы потом у него и молились), приехали архиепископ Антоний Женевский (как я позже оценил, прямой, принципиальный, достойный иерарх) и весьма тёмный архимандрит монастыря в Иерусалиме Граббе-младший, тоже Антоний, – очень он мне не понравился, неприятен, и сильно политизирован. (Через несколько лет обвинён в злоупотреблениях.) А общий разговор: ждут же от меня реальной помощи, примыкания и содействия Зарубежной Церкви (о какой другой – и речи нет).

В тех же днях приходит ко мне священник от Московской Патриархии (сын покойного писателя Родионова), он тоже рядом живёт, – и просит, чтоб я согласился на встречу у него дома с митрополитом Антонием Сурожским из Лондона (известным ярким проповедником, которого, по Би-би-си, знает вся страна). Соглашаюсь. И через несколько дней эта тайная встреча состаивается. Митрополит не слишком здоров. Немного постарше меня. Врач по профессии, он избрал монашество, сперва – тайным путём, в лоне Московской Патриархии. Теперь в ней же служит, и ещё ему долго служить. Спрашивает совета об общей линии поведения. Сдержанный, углублённый, взгляд с по?сверком. Но что я могу ему посоветовать? только жестокое решение: громко и открыто оповещать мир, как подавляют Церковь в СССР. Он отшатывается: это же – разрыв с Патриархией и уже невозможность влиять с нынешней кафедры. (А ведь он – экзарх Патриарха Московского в Западной Европе.) А мне, ещё в размахе противоборства, не видно: как же иначе сильней послужить русскому православию?

Нет, в состоянии взбаламученности, перепутанности, многонерешённости – всё никак не пробьёшься к ясному сознанию. Что-то я делаю не то, а чего-то самого срочного не делаю. Но не могу уловить.

А в храм к отцу Александру[20 - …в храм к отцу Александру… – храм Покрова Пресвятой Богородицы в Цюрихе (Haldenbachstrasse, 2). Основан в 1933 году усилиями группы русских женщин, вышедших замуж за швейцарцев. Принадлежит Русской православной церкви за границей. В 1974–1976 годах Солженицыны были прихожанами этого храма.] я пошёл раз, пошёл два – был прямо схвачен за душу. Обыкновенный жилой дом. Спускаешься в подвал – все оконца только с одной стороны, близ потолка, и выходят прямо к колёсам грохочущего транспорта. А здесь, в подвале на сто человек, – пришло и молится человек десять, щемящий островок разорванной в клочья России, и почтенный священник, под 80 лет, в череде молений грудно придыхает и со страданием, едва не стоном произносит: «О еже избавити люди Твоя от горького мучительства безбожныя власти!» Мало помню в России церквей, где бы так проникновенно молилось, как в этом подвале как бы катакомбной церкви, тем удивительней, что снаружи, сверху, грохотал чужой самоуверенный город. Да никогда за всю жизнь я такого не слышал, в СССР это же не могло бы прозвучать.

Раз в несколько дней звоню Але в Москву. Связь каждый раз дают, не мешают. Но много ли поговоришь? Вот обо всём, написанном выше, ведь почти ничего и нельзя. И Аля – занятая спасением архива, архива! – ведь ничего же не может мне о том процедить. Только, голос измученный: «Не торопи меня с приездом. Очень много хозяйственных хлопот». (Понимаю: других, посерьёзней. А ещё не осознал, что, ко всему, изматывают её полной ОВИРовской процедурой[21 - …ОВИРовской процедурой… – ОВИР (Отдел виз и регистраций) – подразделение Министерства внутренних дел СССР, ведавшее, в частности, регистрацией иностранцев, прибывающих в СССР, и оформлением выездных документов для советских граждан. Существовало в СССР с 1935 года и в постсоветской России с 1991-го по 2005 год.] для семьи – все бумажки, справки, печати, как если б они просились в добровольную эмиграцию, – хоть этим досадить.) Тут ещё у младшего сынка Стёпушки воспаление лёгких, надо переждать его болезнь.

Я – устраиваюсь в доме понемножку. Поехал с Голубами в крупный мебельный магазин, купил к приезду семьи сколько-то мебели, в том числе основательной норвежской, светло-древесной, хоть так внести Норвегию.

Супруги Голубы «и сколько угодно ещё чехов» готовы мне во всём помогать, они во всём мои радетели, объяснители и проводники по городу. (Хотя муж – неприятный, видно, что злой.) Нужен зубной врач, говорящий по-русски? Есть у них, повезли. А уж терапевт – так и первоклассный. – Юноша-чех переставляет мой телефон из комнаты в комнату, без нагляду. – Вот кто-то хочет мне подарить горный домик у Фирвальдштетского озера – везут меня туда чехи, пустая поездка. (Место на горе – изумительное, а мотив подарка выясняется не сразу: если б я взял этот домик – даритель надеялся, что власть кантона проведёт ко мне наверх автомобильную дорогу, и как раз мимо другого дома самих дарителей.) – Да не откажитесь встретиться с нашими чехами, сколько в нашу квартиру вместится! Я согласился охотно. Устроили такую встречу на квартире у Голубов. Набралось чешских новоэмигрантов человек сорок, видно, как много достойных людей, – и какая тёплая обстановка взаимного полного понимания (с европейцами западными до такого добираться – семь вёрст до небес, и всё лесом). И какая это радость: собраться единомышленникам и разговаривать безвозбранно свободно. – Да не откажитесь посетить нашу чешскую картинную галерею! Поехал. Хорошая художница, трогательные посетители. – Да дайте же нам право переводить «Архипелаг» на чешский, мы будем забрасывать к нашим в Прагу! Дал. (Наперевели – и плохо, неумеючи, и растянули года на два, и перебили другому, культурному, чешскому эмигрантскому издательству.) Так же просили и «Прусские ночи»[22 - «Прусские ночи» – глава 9 стихотворной повести «Дороженька», сочинённой автором в лагере, устно, без возможности записывать (1950–1952), и вывезенной из заключения в памяти. Впервые опубликована в 1999-м, спустя 47 лет. Последняя публикация: Собр. соч. Т. 18: Раннее.] переводить – некоему поэту Ржезачу. Но не повидал я того Ржезача, как он настойчиво ни добивался.

Даже тысячеосторожные, стооглядчивые, прошнурованные лагерным опытом – все мы где-нибудь да уязвимы. Ещё возбуждённому высылкой, сбитому, взмученному, не охватывая навалившегося мира – как не прошибиться? Да будь это русские – я бы с оглядкой, порасспросил: а какой эмиграции? да при каких обстоятельствах? да откуда? – но чехи! но обманутые нами, но в землю нами втоптанные братья! Чувство постоянной вины перед ними затмило осторожность. (Спустя два месяца, с весны, я стал живать в Штерненберге, в горах у Видмеров, чувствовал себя там в беззвестности, в безопасности ночного одиночества, – а Голубы туда дорожку отлично знали. Позже стали к нам приходить предупреждения прямо из Чехословакии: что Голубы – агенты, он был прежде заметный чешский дипломат, она – чуть не 20 лет работала в чешской госбезопасности. Стали и мы замечать странности, повышенное любопытство, необъяснимую, избыточную осведомлённость. Наконец и терпеливая швейцарская полиция прямо нас предупредила не доверять им. Но до этого ещё долго было – а пока, особенно до приезда моей семьи, супруги Голубы были первые мои помощники.)

Хотя знал же я, что в чужой обстановке всякий новичок совершает одни ошибки, – но и не мог, попав на издательскую свободу, никак её не осуществлять – так напирала мука невысказанности! С ненужной торопливостью я стал двигать один проект за другим. Издал пластинку «Прусские ночи» (через Голуба, конечно). Тут же начал переговоры (через Голуба, снова) о съёмке фильма «Знают истину танки», привезли ко мне чешского эмигрантского режиссёра Войтека Ясного, много времени мы с ним потратили, и совсем зря. А ведь у меня сценарий был[23 - …у меня сценарий был… – Знают истину танки // Собр. соч. Т. 19: Пьесы и сценарии.Сценарий написан в 1959 году, впервые опубликован спустя 30 лет (Дружба народов. 1989. № 11. С. 70–132). Текст печатается с авторским предуведомлением: «Я мало верил, что этот фильм когда-нибудь увидит экран, и поэтому писал сценарий так, чтобы будущие читатели могли стать зрителями и без экрана…» Фильм так и не был снят до сего дня. О попытках экранизации в Америке см. в наст. изд., гл. 6 (Русская боль); о намерении Анджея Вайды – гл. 15 (Непринятые мысли).] – из главных намеченных ударов, я торопил его ещё из Москвы. А вот оказался здесь и сам – а запустить в дело не могу.

Но ещё же – самое главное: «Письмо вождям Советского Союза»[24 - Письмо вождям Советского Союза (5 сентября 1973) // Публицистика. Т. 1. С. 148–186.]. Ведь оно так и застряло в парижском печатании в январе, последние поправки остались при аресте на моём письменном столе в Козицком переулке (но Аля уже сумела вот дослать их Никите Струве), – так надо ж скорей и «Письмом» громыхнуть! Я всё ещё не сознавал отчётливо, как «Письмо» моё будет на Западе ложно истолковано, не понято, вызовет оттолкновение от меня. Я только внутренне знал, что сделанный мною шаг правилен, необходимо это сказать и не дать вождям уклониться знать о таком пути.

Высший смысл моего «Письма» был – избежать уничтожающего революционного исхода («массовые кровавые революции всегда губительны для народов, среди которых они происходят», – писал я). Искать какое-то компромиссное решение с верхами, ибо дело не в лицах, а в системе, – устранить её. Так и написал им: «Смена нынешнего руководства (всей пирамиды) на других персон могла бы вызвать лишь новую уничтожающую борьбу и наверняка очень сомнительный выигрыш в качестве руководства». (Ибо, думал: почему надо ждать, что при внезапной замене этих – придут ангелы, или хотя бы честные, работящие или хотя бы с заботой о маленьких людях? да после 50-летней порчи и выжигания нашего народа всплывёт наверх мразь, наглецы и уголовники.)

Конечно, не было никакой сильной позиции для такого разговора, и в моём письме была прореха аргументации: на самом деле коммунистическая идеология оправдала себя как великолепное оружие для завоевания мира, и призыв к вождям отказаться от идеологии не был реальным расчётом, но всплеском отчаяния. Я только напоминал им, насколько же сплошь ошибся марксизм в своих предсказаниях: экономическая теория примитивна, не оценивает в производстве веса интеллекта, ни организации; и «пролетариат» на Западе не только не нищает, а нам бы свой так накормить и одеть; и европейские страны совсем не на колониях держались, а без них ещё лучше расцвели; а социалисты получают власть и без вооружённого восстания, как раз развитие промышленности и не ведёт к переворотам, это удел отсталых; и социалистические государства нисколько не отмирают; да и войны ведут не менее ретиво, чем капиталистические. А китайскую угрозу я вздувал сильней, чем она на самом деле уже тогда возросла, – но страх этот в стране жил, а о будущем – не загадывай тем более.

Я не мог построить «Письма» сильней, потому что силы этой не было за нами в жизни. Но я искал каждый поворот довода, чтобы протронуть, пробрать дремучее сознание наших неблагословенных вождей. «Лишь бы отказалась ваша партия от невыполнимых и ненужных нам задач мирового господства»; «достало бы нам наших сил, ума и сердца на устройство нашего собственного дома, где уж нам заниматься всею планетой»; «потребности внутреннего развития несравненно важней для нас как для народа, чем потребности внешнего расширения силы», «внешнего расширения, от которого надо отказаться». (Ох, да способны ли они до этого доразуметь?) «Вся мировая история показывает, что народы, создавшие империи, всегда несли духовный ущерб». (А – что им до духовного ущерба?) «Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы. И мы не смеем изобретать интернациональных задач и платить по ним, пока наш народ в таком нравственном разорении и пока мы считаем себя его сыновьями». (Да нешто они – «сыновья»? они – «Отцы»…)

И в развитие этого, в отчаянной попытке пронять их безчувственную толстокожесть: да хватит с нас заботы – как спасти наш народ, излечить свои раны. «Неужели вы так не уверены в себе? У вас остаётся вся неколебимая власть, отдельная сильная, замкнутая партия, армия, милиция, промышленность, транспорт, связь, недра, монополия внешней торговли, принудительный курс рубля, – но дайте же народу дышать, думать и развиваться! Если вы сердцем принадлежите к нему – для вас и колебания не должно быть!» Но нет, – сердцем они уже не принадлежали… Просто мне страстно хотелось убедить – даже не нынешних вождей, но тех, кто придёт им на смену завтра.

И призыв мой к Северо-Востоку был – лишь как бы душевным остоянием перед невзгодами и разрывами, которые неизбежно ждут нас, как мне виделось. Мы ещё «обильно богаты неосвоенною землёй»; а «высшее богатство народов сейчас составляет земля» – простор для расселения, биосфера, почва, недра, – а мы-то довели свою деревню до полного упадка. Не то чтоб я хотел свести страну до РСФСР и компенсировать нас на неосвоенных пространствах севера Европейской России и Сибири, – но я предвидел, что многие республики, если не все, будут отваливаться от нас неизбежно, – и не держать же их силой! «Не может быть и речи о насильственном удержании в пределах нашей страны какой-либо окраинной нации». Нужна программа, чтоб этот процесс прошёл безболезненно, хуже будет, если доведём до потери Северного Кавказа или южнорусских причерноморских областей.

И о многом, о многом ещё написал, ведь такое пишется раз в жизни. Об упадке школы, семьи, о непосильном женском физическом труде; о безсмыслице для них же самих преследовать религию: «с помощью бездельников травить своих самых добросовестных работников, чуждых обману и воровству, – и страдать потом от всеобщего обмана и воровства»; да для верующих уж не прошу льгот, «а только: честно – не подавлять». И вообще: «допустите к честному соревнованию – не за власть! за истину! – все идеологические и все нравственные течения». И о том написал, что более всего невыносима «навязываемая повседневная идеологическая ложь», и пусть их брехуны-пропагандисты, если они воистину идейные, пусть агитируют за марксизм-ленинизм в нерабочее время, и не на казённой зарплате. И о том, что «нынешняя централизация всех видов духовной жизни – уродство, духовное убийство». Без 60–80 городов – «самостоятельных культурных центров… – нет России как страны, лишь какой-то безгласный придаток» к столицам.

По логике моей жизни в Союзе – это «Письмо» было неизбежно, и вот годы проходят – я ни на миг с тех пор не пожалел, что послал его правительству; даже в дни провала «Архипелага». Для спасения страны – переходный авторитарный период, это верно. У меня же дымилось перед глазами крушение России в 1917, безумная попытка перевести её к демократии одним прыжком; и наступил мгновенный хаос. «А за последние полвека подготовленность России к демократии, к многопартийной парламентской системе, могла ещё только снизиться». Ясно, что выручить нас может только плавный, по виражам, спуск к демократии с ледяной скалы тирании через авторитарный строй. «Невыносима не сама авторитарность… невыносимы произвол и беззаконие»; «авторитарный строй совсем не означает, что законы не нужны или что они бумажны, что они не должны отражать понятия и волю населения». Как этого всего не понять? С каким безумием наши радикалы предлагали прыгнуть с кручи в долину? Их жажда «мгновенной» демократии была порыв кабинетных, столичных людей, не знающих свойств народной жизни.

А другого момента для «Письма», оказывается, и быть не могло, чуть позже – и навсегда бы упущено: выслан. И даже если б я в тот момент осознавал (но не осознавал), как это аукнется на Западе, – я всё равно послал бы «Письмо». Моё поведение определялось судьбой России, ничем другим. Надо думать, как воз невылазный вытаскивать.

Однако осенние месяцы 1973 шли. «Письмо», конечно, в ЦК заглохло. (Да и станут ли его читать?) Готовился ко взрыву «Архипелаг». Очень предполагая в том взрыве погибнуть, хотел я опубликовать и свою последнюю эту программу вместе с ещё последней – «Жить не по лжи»[25 - Жить не по лжи! (12 февраля 1974) // Публицистика. Т. 1. С. 187–192.]. Я видел только соотношение нашего народа и нашего правительства, а Запад был – лишь отдалённым местом моих печатаний, Запада я не ощущал кончиками нервов. Я никак не ощущал, что поворот от меня ведущей западной общественности даже уже начался два года назад: от Письма Патриарху[26 - Всероссийскому Патриарху Пимену великопостное письмо (Крестопоклонная неделя, 1972) // Публицистика. Т. 1. С. 133–137.] – за пристальное внимание к православию, от «Августа» – за моё осуждение революционеров и либералов, за моё одобрение военной службы (в Штатах это пришлось на вьетнамское время!); не говоря уже, что и художественно их раздражало то, что я отношусь к изображаемому с сильным соучастием. На Западе же теперь литературное произведение оценивают тем выше, чем автор отрешённее, холодней, больше отходит от действительности, преображая её в игру и туманные построения. И вот, сперва нарушив законы принятой художественной благообразности, я теперь «Письмом вождям» нарушал и пристойность политическую. Под влиянием критики А. А. Угримова («Невидимки»[27 - Об Александре Александровиче Угримове и его многолетней помощи автору см.: Бодался телёнок с дубом (Невидимки. 9) // Собр. соч. Т. 28. С. 524–535.]) я впервые увидел «Письмо» глазами Запада и ещё до высылки подправил в выражениях, особенно для Запада разительных: ведь это было не личное письмо, а без ответа оставшаяся программа имела право усовершенствоваться. Но исправленья мои были мелкие, всё главное осталось и не могло измениться. И теперь на Западе я, так же не вдумавшись, не понимая, какой шаг делаю, – гнал, торопил издание на русском, английском, французском. 3 марта «Письмо» впервые появилось в «Санди таймс» (без потерянного в «Имке», я не знал о том, важного авторского вступления к «Письму», без чего оно не полностью понятно, исказилось)[28 - Solzhenitsyn A. Letter to the Soviet leaders // Sunday Times. 1974. 3 March. P. 33–36.Авторское вступление к «Письму», потерянное в «Имке», см.: Публицистика. Т. 1. С. 148–149.].

А для Запада теперь это выглядело так: от лютого советского правительства они защищали меня как демократического и социалистического героя (мне же приписали взгляды Шулубина о «нравственном социализме», – потому что очень хотелось так понимать[29 - …мне же приписали взгляды Шулубина… – Шулубин Алексей Филиппович – один из героев повести «Раковый корпус», рассуждающий о «нравственном социализме», см.: Собр. соч. Т. 3: Раковый корпус. С. 360–372 (гл. 31: Идолы рынка).Солженицын не раз отрицал, что дал Шулубину выразить свои собственные взгляды, см., например, его ответ на пресс-конференции в декабре 1974-го: «Шулубин, который всю жизнь отступал, и гнул спину, и сотрудничал с режимом, выражает как последнюю надежду, что, может быть, существует нравственный социализм. И это место [западная] критика отметила как: вот, Солженицын выражает социалистическое мировоззрение. Но Шулубин совершенно противоположен автору и не выражает ни с какой стороны автора… Интересно, что советская критика, Союза советских писателей, это место с другой стороны критиковала: как я смел придумать какой-то “нравственный социализм”, которого быть на земле – не может!» (Пресс-конференция в Стокгольме (12 декабря 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 196, 197). См. также: Бодался телёнок с дубом (гл. «Встречный бой») // Собр. соч. Т. 28. С. 343.]). Спасли меня – а я, оказывается, нисколько не социалист, и предлагаю авторитарность, и тому драконскому правительству какие-то переговоры, и даже уже с давностью полгода. Так я – не единомыслящий Западу, а то и противник? Кого ж они спасали?

И после близких недавних восторгов – полилась на меня уже и брань западной прессы, крутой же поворот за три недели! Да если бы хоть прочли внимательно! – из отзывов и брани сразу выскаливалось, что эти газетчики и не удосужились прочесть подряд. Тут впервые поразила меня, а потом проявилась постоянным свойством – недобросовестность. Не резче ли всех хлестала «Нью-Йорк таймс», отказавшаяся моё «Письмо» печатать? Но, прослышав от Майкла Скэммела, что внесены какие-то поправки, добыла у простодушного Струве именно список поправок и напечатала не само письмо, а только поправки, раздувая скандал. Газета теперь обзывала меня реакционером, шовинистом, – тут и я онедоумел, и можно онедоуметь: в чём же шовинист? Предлагаю Советам прекратить всякую агрессию, убрать отовсюду свои оккупационные войска – кому ж это плохо? пишу же: «цели империи и нравственное здоровье народа несовместимы», – нет, шовинист![30 - Вот, в 1984 Лех Валенса в «Ридерс Дайджест» напечатал: если польскому [коммунистическому] правительству предложить разумную программу – то оно примет требования народа. А что такое «Письмо вождям»? Но – полякам так можно, а русским – нельзя. – Примеч. 1986.]

Да больше всего их ранило, что я оказался не страстный поклонник Запада, «не демократ»! А я-то демократ – попоследовательней и нью-йоркской интеллектуальной элиты, и наших диссидентов: под демократией я понимаю реальное народное самоуправление снизу доверху, а они – правление образованного класса.

Замешательство и враждебное отношение к «Письму», возникшее в Соединённых Штатах, отразилось во втором письме сенатора Хелмса, приоткрывавшего и свою внутреннюю подавленную американскую (южную) боль [см. здесь (#litres_trial_promo)]. Отвечая ему, я разъяснил свою позицию шире [см. здесь (#litres_trial_promo)].

И тотчас, в поддержку этому возникшему в Штатах враждебному мне кручению, – громко и поспешно добавил свой голос Сахаров.

Чего я никак-никак не ожидал – это внезапного враждебного отголоска от Сахарова. И потому, что мы с ним никогда ещё публично не спорили. И потому, что за несколько дней перед тем он приходил в Москве к моей отъезжающей семье (долгий вечер сидели с друзьями на кухне, и песни пели, Андрей Дмитриевич подпевал), – и ни звуком же, ни бровью не предупредил меня через жену, что на днях будет отвечать. Конечно, не обязан, – но я-то свою критику его взглядов («На возврате дыхания и сознания», 1969) передал ему из рук в руки, тихо, и пятый год не печатаю, никому не показываю[31 - Написанная в 1969 году, статья появилась лишь в ноябре 1974-го в составе сборника единомышленников «Из-под глыб», увидевшего свет в Москве в самиздате и в том же 1974-м опубликованного в Париже издательством «ИМКА-Пресс» (На возврате дыхания и сознания: По поводу трактата А. Д. Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» (Октябрь 1973) // Публицистика. Т. 1. С. 26–48).]. И в той критике своей, после детального чтения, я бережно подхватывал, отмечал и поддерживал каждый убедительный довод Сахарова, каждое его доброе движение. И что ж он сейчас не мог передать свой ответ и мне, с Алей? Если опасался послать письменный текст – то хоть что-то устное? и хотя бы с каким-то дружественным словом?

Нет, на второй день как семья моя выехала, он – вчуже громыхнул на весь мир ответом, – да с какой поспешностью! как ещё не передавались самиздатские статьи: они обычно плыли ручной передачей, а тут – по телефону из Москвы в Нью-Йорк, к соратнику Чалидзе, 20 страниц по телефону! – какая же острая спешка, почти истерика, на Андрея Дмитриевича слишком не похоже, знать, так горячо его склоняли, торопили – поспешить ударить! Только сторонним влиянием и могу объяснить. И гебисты злорадно не прерывали этой долгой телефонной диктовки, как прерывают часто и мелочь.

Но – ещё обиднее: так спешил Сахаров, что даже «Письма» моего, видно, не прочёл хорошо? или только по радио слышал, и вот – по слуховой памяти? – приписал «Письму», чего там вовсе не было. Например, такое: «стремление отгородить нашу страну… от торговли, от того, что называется обменом людьми и идеями», «замедление научных исследований, международных научных связей», замедление же и «новых систем земледелия», «отдать освободившиеся ресурсы государства» энтузиастам национально-религиозной идеи и «создать им возможность высоких личных доходов от хозяйственной деятельности». Наконец, «мечта Солженицына о возможности обойтись… почти что ручным трудом». Да побойтесь Бога, Андрей Дмитриевич, да ведь ничего этого в моём «Письме» нет, откуда вы взяли? Научная некорректность – это ж не ваша черта!

Я – не ожидал.

Но, если вдуматься, ожидать надо было. Общественное движение в СССР по мере всё более энергичного своего проявления не могло долго сумятиться без проступа ясных линий. Неизбежно было выделиться основным направлениям и произойти расслоению. И направленья эти, можно было и предвидеть, возникнут примерно те же, какие погибли при крахе старой России, по крайней мере главные секторы: социалистический, либеральный и национальный. Социалистический (братья Медведевы, спаянные с группой старых большевиков и с какими-то влиятельными лицами наверху) представлял наиболее организованное направление, очевидно, уже давно тяготился своим смешением и мнимой общностью с остальным Демдвижем (хотя и тот не порицал советского режима) – и первый поспешил с разрывом и нападательным действием: в ноябре 1973, едва только стихла громоздкая барабанная правительственная атака на Сахарова, – Рой Медведев напал на Сахарова как бы в спину[32 - …Рой Медведев напал на Сахарова как бы в спину. – В начале ноября 1971 года Рой Медведев опубликовал в самиздате статью «Проблема демократизации и проблема разрядки», в которой высказывал мнение, что выступления диссидентов, в частности Сахарова, направленные на защиту прав человека в СССР, препятствуют эффективной разрядке и в конечном счёте замедляют процесс положительных изменений в СССР. Статья получила широкое освещение на Западе, в том числе в ведущих газетах (см., например, статью Хедрика Смита, московского корреспондента «Нью-Йорк таймс»: Smith H. Soviet Dissident Backs Better U.S. Ties // New York Times. 1973. 8 Nov. P. 2).]. Это многих тогда поразило. А вот теперь, едва кончилась правительственная расправа со мной, – Сахаров, определившийся вождь либерального направления, атаковал в спину меня.

А мировой резонанс в тот момент был обезпечен. Сама атака шла в неравных условиях, да, но парадоксальным образом: я не мог из-за границы – туда, где Сахаров оставался во власти врагов, – отвечать полновесно и остро. Именно моя свобода при его несвободе связывала мне руки.

Но откуда такая тревожная поспешность этого отклика, его напряжённость? Кажется, я не предлагал «вождям» ничего немедленного. Я усовещивал их – впредь на большое время; а немедленно, вот сейчас – всех разгоняло, давило, секло коммунистическое правительство. Однако, покидая неотложные опасности и заботы, Сахаров сел за некраткий ответ мне.

Сама статья Сахарова[33 - Сахаров А. Д. О письме Александра Солженицына «Вождям Советского Союза». Нью-Йорк: Хроника, 1974; см. также: Знамя. 1990. № 2. С. 14–21; Sakharov A. D. In answer to Solzhenitsyn // New York Review of Books. 1974. 13 June.] в большей своей части (но не до конца) выдержана в характерном для него спокойном теоретическом тоне. Во взглядах она почти неизменённо повторяет его «Размышления о прогрессе»[34 - Сахаров А. Д. Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе // Сахаров А. Д. Тревога и надежда: [сб.] / сост. Е. Г. Боннэр. М.: Интер-Версо, 1990. С. 11–47.], хотя тому минуло уже 6 лет. Сахаров так и писал: прежние общественные выступления «в основном по-прежнему представляются мне правильными». Снова тот же «рационалистический подход к общественным и природным явлениям», и так же ему «само разделение идей на западные и русские непонятно». (А ведь это – не физика, не геометрия, это – гуманитарность, и как же, не чуя этого разделения, нам высказываться по общественным проблемам? В гуманитарной-то области идеи во многом определяются именно средой своего рождения, традицией и менталитетом именно этого народа.) И тот же, во всей статье, планетарный образ мышления, не умельчённый до рассматривания национальной жизни: «нет ни одной важной ключевой проблемы, которая имеет решение в национальном масштабе», всё решит «научное и демократическое общемировое регулирование» (и перечисляет глобальные проблемы цивилизации, совсем опуская дух, культуру и собственно человеческую многомерную жизнь).

В отличие от «Размышлений» на этот раз Сахаров определённо и категорично осуждает марксизм. Однако: «Солженицын излишне переоценивает роль идеологии». По мнению Сахарова, «современное руководство страны» не идеологией ведо?мо, а «сохранением своей власти и основных черт строя» (какого же строя, если не марксо-ленинского? и каким же инструментом, если не Идеологией? и если б не Идеология, с чего б они так испугались, придушили свою же, косыгинскую, неглупую экономическую реформу 1965 года?). Но странно: хотя моё «Письмо» было направлено именно к вождям, с призывом именно вождям отказаться от Идеологии, – у меня и намёка нет, чтоб за эту идеологию держалось советское общество или народные массы, – Сахаров с непонятной рассеянностью не замечает этого, и трижды в своей статье, с усилием, в открытую дверь, спорит: «если говорить именно о современном состоянии общества (курсив мой. – А. С.), то для него характерна идеологическая индифферентность», «не надо переоценивать роль идеологического фактора в сегодняшней жизни советского общества», «Солженицын, как я считаю, переоценивает роль идеологического фактора в современном советском обществе». Странное оспаривание мимо предмета спора (тоже от торопливости прочтения?) – а ведь здесь ось сахаровского ответа. И проскальзывает всё же старая оговорка: «казарменный социализм» – будто кто-либо, когда-либо видел другой, будто Маркс вёл к какому-то «нестеснённому» социализму? И ещё характерна фраза: «…роль марксизма как якобы “западного” и антирелигиозного учения». Якобы антирелигиозного? якобы умершего? Ах, Андрей Дмитриевич, да живуча эта Идеология – и ещё как! ещё сколько будут держаться за неё – именно за казарменное «равенство», казарменную «справедливость», чтобы только не взгрузить на себя бремя свободы.

И уже не первый, не первый раз касается Сахаров русской темы в форме заёмно-распространённой: «в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам». (Как бы при таком презрении держалось бы 100-национальное государство?) Никак, А. Д., нельзя не сверяться с историками – С. Соловьёвым, С. Платоновым. И тогда узнаем, что на всём протяжении от Ивана IV до Алексея и Фёдора Россия тянулась получать с Запада знания и мастеров с их умением (и почётно содержала приехавших) – а отсекали им путь Ганза, Ливония, Польша да и прямое вмешательство Римского Престола: опасались все они усиления России. А с чего бы Петру понадобилось в Европу «прорубать окно»? Оно было снаружи заколочено.

Выражает Сахаров и мнение, что «призыв к патриотизму – это уж совсем из арсенала официозной пропаганды». И вообще, спрашивает он: «где эта здоровая русская линия развития?» – да не было б её, как бы мы 1000 лет прожили? уже и ничего здорового не видит Сахаров в своём отечестве? И особенно изумился, что я выделил подкоммунистические страдания и жертвы русского и украинского народов, – не видит он таких превосходящих жертв.

Дождалась Россия своего чуда – Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания! Однако если подумать, то и этого надо было ожидать, подсказывалось и это предшествующей русской историей: в национально-нравственном развитии России русский либерализм всегда видел для себя (и вполне ошибочно) самую мрачную опасность. А с социалистическим крылом (да даже и с отпочковавшимися коммунистами) они были всё-таки родственники, через отцов Просвещения.

И опять у Сахарова всё та же наивная вера, что именно свобода эмиграции приведёт к демократизации страны; и только демократия может выработать «народный характер, способный к разумному существованию» (о да, несомненно! но если понимать демократию как устойчивое, действующее народное самоуправление, а не как цветные флаги с избирательными лозунгами и потом самодовольную говорильню отделившихся в парламент и хорошо оплачиваемых людей); демократический путь (разумеется, просто по западному образцу) – «единственный благоприятный для любой страны» (вот это и есть схема). И безстрастно диктует Сахаров нашему отечеству программу «демократических сдвигов под экономическим и политическим давлением извне». (Давление извне! – американских финансистов? – на кого надежда!) А по центральному моему предложению в «Письме» – медленному, постепенному переходу к демократии через авторитарность, Сахаров опять возражает мимо меня: «…я не вижу, почему в нашей стране это [установление демократии] не возможно в принципе», – так и я же не спорю с принципом, только говорю, как опасно делать это рывком.

Конечно, тон выступления Сахарова был неоскорбителен. Но к концу статьи он резко сменил его. И он был первым, кто назвал мои предложения «потенциально опасными», «ошибки Солженицына могут стать опасными». А если не прямо они, то «параллели с предложениями Солженицына… должны настораживать». И если ещё не я сам прямо опасен, то неизбежно опасными проявятся какие-то мои последователи – и к этой-то неотложной опасности было так торопливо его письмо. Перекрывая мягкость лично ко мне, не упустил он вставить набатную фразу, и сильно не свою: «Идеологи всегда были мягче идущих за ними практических политиков». Запасливая фраза, практически политическая, да почти ведь в точности взята со страниц Маркса-Энгельса.

И эти-то сахаровские предупреждения, при начале капитулянтского детанта, пришлись Западу очень ко времени и очень были им подхвачены. По сути, только вот эти предостережения западная пресса вознесла и повторяла из статьи в статью, само «Письмо» почти не обсуждая. «Захватывающий дух диалог двух русских!» – пророчила она, несомненно ожидая, что дискуссия потечёт и дальше.

И мне – очень хотелось ответить немедленно, конечно. Как и Сахарова, меня тоже смутило многое у него. Но скромный, малый, щадящий ответ – лишь смягчить самые выпирающие ошибки оппонента – был бы не в рост поднятым проблемам. Вопросы – все очень принципиальные, а мы с единомышленниками уже год как готовили в СССР широкий по охвату самиздатский сборник статей «Из-под глыб», да высылка моя сорвала общую работу, теперь сборник откладывался с месяца на месяц, как-то надо было кончать его сношениями через железнозанавесную границу, нелегко. Так обгонять ли «Из-под глыб» – с его взвешенными глубокими формулировками – поспешной газетной полемикой, которая всегда обречена быть поверхностной? Скрепя сердце пришлось от немедленного публичного ответа Сахарову отказаться. (И напрасно.)

И когда 3 мая журнал «Тайм» брал у меня интервью и прямо вызывал на ответ Сахарову – я ответил глухо, уклончиво[35 - Ответы журналу «Тайм» (3 мая 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 82–84. Указанная публикация содержит часть интервью, касающуюся разногласий с А. Д. Сахаровым. Вторую часть – о подлогах КГБ, о поддельной переписке – см. в наст. изд. Прилож. 12 (Госбезопасность не унимается.)]. И тоже зря: в западном сознании осталось, что Сахаров меня победно подшиб, как говорится, «один – ноль». Спустя полгода, в конце 1974, уже после «Из-под глыб», мой мягкий ответ Сахарову в «Континенте»[36 - Сахаров и критика «Письма вождям» (18 ноября 1974) // Континент. Париж, 1975. № 2; см. также: Публицистика. Т. 1. С. 215–222.] – вовсе не был замечен: эмигрантский русский журнал не тянет против американской ведущей газеты, да уже многих западных газет. (Ещё годами спустя меня спрашивали, отчего же я никогда не ответил на сахаровскую критику?)

Да хоть бы я ответил и в «Нью-Йорк таймс»? – тогда искрились надежды разрядки: с коммунизмом можно договориться, и надо, да он вовсе уже и не коммунизм! – как раз по Сахарову. Из статьи его получалось, что мой счёт коммунизму – необоснован, опоздан, я – не объективный свидетель того, что делается в СССР. Ядро моего «Письма» и моё сомнение в абсолютном и безусловном благе Прогресса он изобразил как тягу к реставрации старины. С тех-то пор, вот с этой сахаровской статьи, с постоянными ссылками на неё, и пошло перетёком по Западу, что Солженицын – антидемократ и ретроград.

______________

Но это я зашёл вперёд. А публикация «Письма вождям» произошла 3 марта – и семьи моей ещё не было, и Аля по телефону настойчиво откладывала переезд (какие-то срывы? с архивом не ладится? – я мог лишь гадать). А у меня была только сильно неустроенная, полупустая трёхэтажная квартира, да ещё с неделю не починенная, не запертая калитка – и сам же Цюрих.

Цюрих – очень нравился мне. Какой-то и крепкий, и вместе с тем изящный город, особенно в нижней части, у реки и озера. Сколько прелести в готических зданиях, сколько накопленной человеческой отделки в улицах (иногда таких кривых и узких). Много трамваев; изгибами спускались они к приречной части города с нашего университетского холма, от мощных зданий университета. (А из прошлого знаю: столько российских революционеров тут учились, получали дипломы в передышках между своими разрушительными рывками на родину.)

Мне и усилий не надо было делать над собой: я уже весь переключился на ленинскую тему. Где б я ни брёл по Цюриху, ленинская тень так и висела надо мной. Сознательный поиск я начал с тех библиотек, где Ленин больше всего занимался: Церингерплац и Центральштелле (по многовековой устойчивости швейцарской жизни они, собственно, и не изменились). Во второй работал эмигрант-чех Мирослав Тучек, весьма социалистического направления, но мне сочувственно помогал. От него я получил и недавнюю книгу Вилли Гаучи, где было собрано всё о пребывании Ленина в Цюрихе, страниц 300 немецкого[37 - Gautschi W. Lenin als Emigrant in der Schweiz. Zu?rich: Benziger Verlag, 1973.]; получил домой, в подарок от автора, тут же и навалился. И, совершенно неожиданно! – знакомство с Фрицем Платтеном-младшим, трезвым сыном своего упоённого отца, того Платтена, который оформлял и прикрывал возврат Ленина через Германию в Россию, понёс его на своих крылах. Сын – уже не защищал отца, а объективно выяснял все скрытые обстоятельства того возврата. Дружески мы с ним сошлись (с удивлением я обнаруживал, как быстро восстанавливается мой немецкий). Бродил я и специально по ленинским местам, где он заседал в трактирчиках, как ликвидированный теперь «Кегель-клуб»[38 - Ленин встречался с местными революционерами в ресторане «Штюссихоф», называли их собрания «“Кегель-клуб” – из насмешки: что не будет толку с их политики, а много шуму» (Красное Колесо. Октябрь Шестнадцатого // Собр. соч. Т. 9. С. 481 (гл. 37)).], и сколько раз проходил по Шпигельгассе, где Ленин квартировал, и по Бельвю к озеру. А другие цюрихские впечатления наваливались на меня мимоходом, случайно, – но затем, с опозданием и в несколько месяцев, я догадывался, что это же прямо идёт в ленинские главы – как ярчайшая картина масленичного карнавала, или могила Бюхнера на Цюрихберге, или богатая всадница на прогулке там же.

Цюрихберг – лесистая овальная гора над Цюрихом, разумеется тщательно сохраняемая в чистоте, и тоже не первый век, место, куда Ленин с Крупской не раз забирались растянуться на траве, – начиналась своим подъёмом совсем близ моего дома, двести метров пройти до фуникулёра – милого открытого трамвайчика, круто-круто его втаскивал канат наверх, когда противоположный вагончик спускался. (Такое это было занятное зрелище, что я положил себе: вот приедут наши, повезу Ермошку показывать, ведь ему четвёртый год, он уже изрядно смышлён, вот удивится-то! Но поразительная жизнь: и приехали, и прожили там два года – так и не нашёл я момента в кружной жизни, свозил всех ребятишек кто-то вместо меня, может быть, фрау Видмер, жена штадтпрезидента, мы очень с ними обоими сдружились: Зигмунд своими духовными свойствами и политическим пониманием стоял много выше сегодняшнего среднего западного человека, а фрау Элизабет была тепла, сердечно добра, проста, и привязалась к нашим ребятишкам, брала их то на озеро, то в зоопарк, то ещё куда, свои дети у неё уже были близки к женитьбе.) Квартира-то наша была сильно достигаема шумам близких улиц, особенно от нынешнего завывания санитарных автобусов, тут рядом кантональный госпиталь, – а поднимешься на Цюрихберг, минуешь последние дачи богачей – дальше такой лесной покой, и совсем мало гуляющих в будний день, я там отдышивался, раздумывал, закипали планы литературные, публицистические. (Не забуду встречи с пожилым швейцарцем, он тоже шёл один. Это было вскоре после моего приезда. Он изумился, повернул ко мне, обеими руками взял меня под локти, смотрел на меня с любовью, смотрел, и слёзы у него полились, сперва и говорить не мог. Надо знать сдержанных, жёстко замкнутых швейцарцев, чтоб удивиться: и что повернул без повода, и за руки взял, и плакал.)

Наконец день прилёта наших прозначился: 29 марта. Солнечный, тёплый день, конечно и Хееб со мной. Опять было большое скопление прессы на аэродроме. К самолёту приставили лесенку, меня впустили. Вошёл как в темноту, первым столкнулся с Митькой, обвешанным ручными сумками за всех, потом Аля передала мне Ермошку и Игната, они таращились, Ермошка меня узнал, а полуторагодовалый Игнат просто покорился судьбе, я понёс их как два поленца, Аля – корзину с шестимесячным Стёпкой. (Тогдашняя фотография стала из моих любимых.) В волнении за внуков шла Катя, Алина мать. Чемоданов они привезли десяток, но это было, конечно, не главное, Аля успела шепнуть, что всё существенное не тут, пойдёт иначе. А на Шереметьевском аэродроме гебисты долго держали их багаж: фотографировали все третьестепенные бумажки и, как потом оказалось, размагнитили и все наши аудиоплёнки, сколько интересных записей накопилось у нас.

Покатили на Штапферштрассе, кортеж за нами, там толпа фотографов вывалила. Наша калитка уже запиралась – они, человек тридцать, кинулись в открытую калитку наших милых соседей, молодой пары Гиги и Беаты Штехелин (их дома не было), и, ближе к нашему низкому заборчику зверски теснясь и отталкивая друг друга, вмиг истоптали большую, излелеянную хозяевами цветочную клумбу. И это – европейцы? (Навредили б так русские, все бы: «Во! во! русские только так и могут».) Я кричал им, пытаясь очнуть. Безполезно. И – не отступил никто с клумбы, так и уничтожили её. Я изумлялся, до чего они надоедны, они изумлялись, до чего я горд. Они требовали, чтобы вся семья теперь вышла позировать на балкон. Ну невозможно! – измученных малышей мы спешили укладывать, да на аэродроме уж нащёлкали без числа. Так и ещё, ещё утверживалась моя ссора с западной прессой – и надолго вперёд.

Зато в одном самолёте с нашими прилетел из Москвы корреспондент Ассошиэйтед пресс Роджер Леддингтон. Аля тут же объяснила мне, что он – из самых самоотверженных спасателей архива, много унёс в карманах. Как же было избежать дать ему хоть маленькое интервью? А вопрос всё тот же: посещу ли я Соединённые Штаты? Америка продолжает ждать.

Между тем – приглашали меня и две подкомиссии американской Палаты представителей, дать им показания. Взамен себя слал я им подробное письмо с ответом[39 - В Палату Представителей Соединённых Штатов (3 апреля 1974) // Публицистика. Т. 2. С. 78–80; Letter from Alexander Solzhenitsyn regarding invitation to appear // Dеtente: Hearings before the Subcommittee on Europe of the Committee on Foreign Affairs, House of Representatives. 93

Congress, 2

Session. 8 May 1974. P. 556–557.] – что? я не полагаю разрядкой международной напряжённости: угодливые умолчания; сакраментальную веру в устные обещания правителей, никогда их не выполнявших; односторонние уступки; позднюю перетолковку договоров; заключение ничем не гарантированных перемирий; равнодушие к зверствам противной стороны. А под разрядкой истинной понимаю «такое несомненно контролируемое обезоруживание всех средств насилия и войны… которое делало бы каждый этап разрядки практически необратимым».

Ещё и сенатор Мондейл (будущий вице-президент) добивался приехать ко мне в Цюрих – но не мог я всего вместить, уклонился.

А тут пришло письмо известного сенатора Джексона, сильно запоздавшее в пути (не по почте, он перемудрил с оказией) [см. здесь (#litres_trial_promo)]. И опять – приглашение, и опять – благодарю и отказываюсь [см. здесь (#litres_trial_promo)].

А тем временем всё притекали же и копились тысячи писем не столь известных людей, отвечать на них – да даже читать их – не было никаких сил. А на Западе привыкли, чтобы каждое учреждение и каждое лицо отвечало на каждое письмо: держи какую хочешь большую контору, пусть отвечают за тебя секретари – но отвечайте. Уже на меня обижались многие и в Швейцарии. Супруги Видмеры посоветовали мне отозваться через Швейцарское телеграфное агентство. Так я и сделал [см. здесь (#litres_trial_promo)].

Тут – не хватало ответа, который уже выспрашивали у меня швейцарские корреспонденты, который хотели слышать и все тут: по каким именно причинам я избрал Швейцарию для своего жительства? И неловко было бы объяснить, как это получилось само собой. А говорить, что я давно пишу Ленина в Цюрихе, – преждевременно. И изо всех аргументов оставалось – традиционное сочувственное представление в России о Швейцарии да поразительная история, рассказанная Герценом в «Былом и думах» о силе той демократии, где община сильней президента.

Приезд детей поднимает сразу много вопросов. Митю – надо устроить в школу. Кстати, школа совсем рядом, на Штапферштрассе, – и школьники, видя из окон, как донимают нас корреспонденты, уже провели манифестацию с плакатами: «Оставьте Солженицына в покое!» Иду, подаю заявление. (Вослед начинают мне течь бумаги с методическими указаниями, советами.) Митя по уровню оказывается выше, чем школа ожидала, быстро схватывает и язык, ему становится легко, через два месяца его переводят на класс старше, в 6-й, но и тут он, по своему динамичному характеру, зорко использует либеральные щели в школьном распорядке, меня вызывают объясняться к учителю.

А малыши? Ведь они круглосуточно требуют Алю, им всё тут непривычно, смена резка? (Ермоша, хныча: «Мама! а я – московский мальчик или цюрихный?»); вот старшие растеребили пух из подушки по всему полу, младший плачет. Да у матери опережающая тревога: как детям в океане чужих языков не упустить свой, русский? ежедневно помногу читает им, целый чемодан привезла детских книг. Так Аля – полностью отдастся малышам, уже не будет сил для нашей работы, для ответов на дёргающий мир? А домовое устройство? оно неперечислимо: неизвестный мир, неизвестные в нём предметы, неизвестные цены и нет языка! К счастью, приходит помощь в виде пожилой эмигрантки, живущей в Цюрихе, Ксении Фрис, она наставляет Алю во всех бытовых препонах и находит – чудо какое! – в сердце Швейцарии одинокую, простонародную, с самобытным русским языком русскую бабушку, закинутую судьбой сюда из Маньчжурии, когда, после 1949 года, наша тамошняя (сибирская) эмиграция бежала от пришедших китайских красных. И эта «баба Катя», Екатерина Павловна Бахарева, в своей суровости проникается сердечной теплотой к нашим малышам, как если б вся её одинокая жизнь и была предназначением дождаться вот этих крошек и холить их, и обучать простейшим навыкам жизни. А была бы нянька – иностранка? (и все шансы были за то).

Правда, жила она далеко за городом, у нас бывала только до полудня, но и то какая выручка. Остальное время малыши были с бабушкой и мамой. А продукты покупать? Тут уже Митя выручал, округу быстро освоив. На женщинах наших – всё хозяйство, да если б только! Ведь если самим сейчас не вы?читать набор выходящего второго тома «Архипелага» (а через несколько месяцев и «Телёнка»), то книги выйдут с изрядными опечатками: у «Имки» нет средств держать корректора. Да не только Катя, уже и Митя много помогает: он бойко читает с подлинника вслух, со всеми запятыми, Аля правит по вёрстке. И вот – всё это вместе, перевари.

А малыши нуждаются не только в уходе, но и в зорком глазе. Ведь всего лишь год назад присылали нам гебисты угрожающие письма, стилизованные под угрозы уголовников, что расправятся с детьми, и почему бы это была шутка? В числе доблестей чекистов Дзержинский не перечислял шутливости. Однако, живя у Ростроповича в запретной зоне Барвихи, я на лыжах гонял часами по лесу – и знал, что никто меня не посмеет тронуть: ляжет, несомненно, на них. А здесь, за границей, уже из полиции двух стран предупредили меня, что у международных террористов – я на списке, да мне и так было ясно, Советы же и обучали и снабжали их. И теперь при любом похищении ребёнка – ГБ и вовсе руки умоет: это – не наша страна, разбирайтесь сами. Пока беда не случилась – все скажут: пустые страхи, паранойя. А если случится (в XX ли веке не берут заложников?) – тогда только «ах! ах!». Правда, прогулки детей в город – или с фрау Видмер, или с дружной русской эмигрантской семьёй Банкулов, живущих под Цюрихом (нам посчастливилось познакомиться с ними через храм о. Александра Каргона), – прогулки начинаются не сразу, но и наш крохотный дворик, где дети всё время и мы устроили им разные забавы-горки, игровую площадку, – дворик-то просматривается с трёх сторон, и решётчатый заборчик всего по грудь, его перескочить ничего не стоит.

И перескакивали несколько раз. Какой-то фанатичный молодой человек сел на ступеньках нашего дома и объявил, что – никуда не уйдёт, что я – Иисус Христос, а он отныне будет проповедовать вместе со мной. И просидел на крыльце чуть не сутки, ни на чьи уговоры не поддаваясь, пока позвали полицейских, не пошёл и с ними, и они его мягко и бережно («права человека»!) вынесли на руках и отвезли подалее. – А то взяли нас в осаду несколько молодчиков, довольно бандитского вида, привезли и на руках держали, носили какое-то несчастное уродливое существо, взрослого карлика, сына из богатейшей латиноамериканской семьи: он желал встречи со мной, чтобы начать совместно писать книгу! – То, по недосмотру, были у нас не заперты и калитка и дверь – тотчас ворвалась в дом какая-то наглая советская баба и, не скрывая враждебности, развязно нам выговаривала. – То другая женщина, тоже с русским языком, настойчиво вызывала к калитке, не хотела бросить письмо просто в почтовый ящик; взяли – рукописное письмо, от кого же? от скандально знаменитого – авантюриста? проходимца? – Виктора Луи. Он, простой советский человек, лежит в цюрихском госпитале, размышляет о смысле жизни; считает, что неприятности между нами теперь уже позади, – и что же? – раскаивается, как разыгрывал мою слепую тётю? как закладывал мою голову под советский топор? – о нет, пишет о своих собственных лагерных страданиях в прошлом, и чтоб я очистил его от обвинений, что он продал «Раковый корпус» на Запад; а теперь он не против бы встретиться со мной после выписки из госпиталя! – А сколькие приезжали и стояли за заборчиком по грудь (всё в том же отворённом дворике соседа Гиги), и настойчиво звали меня. Среди них и очень, видать, искренние люди – и, явно же, подозрительные провокаторы, какие-то подставные фальшивые лица со смутными историями.

А ещё же приезжали посетители, заранее списавшиеся со мной, которых я приглашал беседовать в дом. Тут был и казачий вождь В. Глазков (я не сразу разобрался, что он – сепаратист-казакиец: «Казакия» – отдельная от России страна). То, по созвучию, немецкий филолог Вольфганг Казак, сидевший в СССР в лагерях военнопленных, с тех пор вовлекшийся и в русский язык, затем и в русскую литературу. То – неугомонная Патриция Блейк, из ведущих американских журналисток, три года назад швырнувшая в мир, к нашему ужасу, подслушанную ею тайну, что есть такой «Архипелаг ГУЛаг» и уже переводится на английский! Теперь она желала писать мою биографию. – И американские слависты. И та самая графиня Олсуфьева из Рима, о которой когда-то на Поварской сладко повествовали мне в Союзе писателей, – а теперь она приехала доказывать мне отзывами итальянских профессоров, что её за три месяца сделанный итальянский перевод «Архипелага» – превосходного качества. (А оказался – совсем плох.) – И приезжали тщеславные эмигрантские пары, чтобы только отметиться, что были у меня. А бывали – и самые славные старики, и с важными свидетельствами о прошлом, и надо бы плотно заняться ими, да нет времени.

Приезжал В. В. Орехов, редактор многолетнего (с 20-x годов) белогвардейского «Часового» (безсменная вахта, пока не дождёмся падения большевиков). В его письмах перед тем странные какие-то встречались намёки на нашу с ним никогда не бывшую переписку. Уж я думал – не тронулся ли он немного? Нисколько, приехал, уже за 70, с ясной головой и несклонимым духом, участник Гражданской войны, капитан русской императорской армии. И показал мне 2–3 письма моих! Моим, безусловно, почерком, замечательно подделанные, и с моими выражениями (из других реальных писем), да не ленились лишний раз Бога призвать, и с большой буквы, – а никогда мною не писанные! Подивился я работе кагебистского отдела. А плели они эту переписку с 1972 года. Сперва я будто запрашивал у Орехова материалы по Первой Мировой войне, и он мне слал их – куда же? а в Москву, на указанный адрес, заказными письмами с обратными уведомлениями – и уведомления возвращались к нему аккуратно, с «моей» подписью. Изумление? Да столько ли чекисты дурили! Затем, видимо для правдоподобности, «я» предложил ему сменить адрес – писать через Прагу, через какого-то профессора Несвадбу. Тот подтверждал получение писем Орехова. А в конце 1973, когда уже завертели полную «конспирацию», передали Орехову приглашение «от меня» встретиться нам в Праге, уже не для исторических материалов, а для выработки общего понимания и тактики. И Орехов абсолютно верил и лишь чуть-чуть почему-то не поехал – да тут меня выслали. Так – не состоялась ещё одна готовимая на меня петля: Орехова бы там схватили – и вот уже доказанная моя связь с белогвардейским заговором. Это был у ГБ, очевидно, запасной против меня вариант (да ещё один ли?).

Тут как раз брал интервью «Тайм», я дал им и эту публикацию, факсимиле «моего» почерка, поймал КГБ на подделке [см. здесь (#litres_trial_promo)]. И урок: не надо такие случаи пропускать: эта публикация ещё сослужит защитную службу в будущем. Урок: что борьба с ГБ никогда не утихает, пока оно растёт на Земле чумною коростой, – и никогда нельзя позволить себе сложить руки.

Да ещё ж было одно место в Цюрихе – импозантная контора Хееба. Посещал я её раз-два в неделю, с деловитостью подшивали какие-то бумаги фрау Хееб, пожилая хрупкая дама, и юная секретарша, а неизменно важный Хееб в своём кабинете сидел за огромным письменным столом, тут и толстые своды швейцарских законов, – да и мне предлагал немало бумаг на главных языках Европы, а то и побочных, я сидел потел, но все они были как-то не к делу: пустейшие поздравления, пустейшие приглашения, куда я ни за что не поеду, просьбы, просьбы о встрече, приёме, – да я и облегчён был, что всё пустое, не надо ещё на это время тратить. (И само собой – книги, книги в подарок, есть и вовсе лишние, куда их? только на наш чердак.) А если деньги мне нужны? – Хееб выписывал чек, он ведь распоряжался всем. И так не приходило мне даже в голову, что когда-то надо сесть, расспросить о делах – каких там ещё?

А вот и дело: говорит Хееб, надо мне ехать для судебного свидетельства. С чего это? Оказывается: лондонский издатель Флегон, – тот самый, испортивший когда-то своим пиратским изданием «Круг» по-русски, хороший друг Виктора Луи, – теперь так же пиратски издал первый том «Архипелага», ИМКА-Пресс судится с ним, но раз я теперь на Западе – требуется и моё присоединение. Боже, как не хочется, как не до этого душе, только и рвущейся – начать бы писать. Но надо так надо, в чужой монастырь со своим уставом не лезь. Едем, в цюрихский английский консулат. Ещё надо изрядно потолкаться на Западе, чтобы получить отвращение к судам! И я еду как в тумане. Какой-то чин садится со мной беседовать – теперь, конечно, по-английски, и давай перестраивай мозговые извилины с немецкого, Боже, как мучительно. Но, с другой стороны: если не пресечь Флегона – значит признать, что у меня нет авторских прав на «Архипелаг». Ну, кой-как моё мнение изложено, издания Флегона я не разрешал и протестую, теперь – приноси присягу на Библии. Приношу. (Стоило бы из-за чего другого! И безбожник Флегон в Лондоне тоже охотно присягает.)

Проходит недели две – получаю из Лондона телеграмму от Флегона, что он такого-то числа явится для вручения мне судебного иска. Я и внимания не придал. Но в назначенный день – тёплый весенний день, появляется на Штапферштрассе некий подвижный человечек в чёрной шляпе и в чёрном же плаще-накидке, демонстративно длинном и с широким запа?хом, как ходили в Англии прошлого века, может быть, стряпчие, напоминает большую летучую мышь. На каменном столбике нашей калитки что-то наклеивает, возвращается на другую сторону улицы и стоит там. Выбежал Митя, вернулся, сообщает мне, что это, на английском языке, крупноразмерными, увеличенными буквами, вызов меня в Высший Суд Великобритании, и с какой-то важной печатью. Первое наше движение – пусть Митя сорвёт прочь, да и всё. Но какой-то инстинкт почему-то подсказал мне – не срывать, чёрт с ним, пусть висит. Прохожие останавливались, смотрели, удивлялись, шли дальше. Так и провисел до темноты. А Флегон-то, оказалось, все эти часы дежурил с фотоаппаратом – сфотографировать, как мы срываем, это и будет документально означать, что я – принял повестку в английский суд и теперь подпадаю под него. (Потом я узнал, что иски эти не разрешено посылать по почте, а только лично вручать. Но всё равно, английские газеты уже печатали: издатель «Архипелага» подал на своего автора – стало быть, недобросовестного – в суд. Подарок для ГБ. В каком-то скороспелом дерьме хотели меня измазать.)

Нет, решительно не хватало нам с Алей времени для простого раздумья.

И в один из чудесных апрельских дней повёз я её фуникулёром этим самым на Цюрихберг, уселись мы в лесу на скамье, с видом на Цюрих далеко внизу, и стали отходить.

Не специально искали главную мысль или деловое решение, а просто отходили. Да к тому же – по-православному Страстная неделя шла, мы уже хаживали и в наш подвальный храмик, настроение очищенное.

Посидели часок – и поняли. Ведь была ж у меня уже года три назад идея, на том я тогда завещание построил (которое Бёлль заверял): 4/5 ото всех моих гонораров отдать на общественные нужды, только пятую часть оставить для семьи. А в январе, вот только что, в разгар травли, я объявил публично, что гонорары «Архипелага» все отдаю в пользу зэков. Доход от «Архипелага» не считаю своим – он принадлежит самой России, а раньше всех – политзэкам, нашему брату. Так вот – и пора, не откладывать! Помощь нужна не когда-то там – но как можно быстрей. Жёнам зэков – собирать передачи и ехать на свидания сейчас, дети зэков и старики-родители недоедают сейчас. А тем более, что у нас подготовка обсужена: прошлым летом в Тарусе встречался я с Аликом Гинзбургом и обговаривали мы с ним, как бы нам, вытягивая мою «нобелевскую» из-за границы, наладить денежную помощь в СССР политзэкам и их семьям, дать им возможность выжить. (Да преследования в СССР и сверх арестов густились: у кого обыск, кого с работы уволили, так тоже без заработка.) И Алик брал на себя всё распределение, имея к тому и жар сердца, и виртуозные конспиративные способности, и великолепный организаторский талант. И уже о деталях сговаривались. И тогда упиралось только: как же переводить деньги с Запада. (Лишь кой-кому из «невидимок» мы тогда исхитрились.) Так вот, теперь, когда мы здесь, – неужели не найдём способа? Уже нам объяснили здешние знающие, что лучше всего устроить фонд, ему отначала и передать жертвуемые деньги.

В это двухчасовое сидение, в прозрачной ранней весенности, мы с Алей всё и решили. Называться будет: Русский Общественный Фонд, отдадим ему все мировые гонорары с «Архипелага», это, наверно, и сложится под те 4/5, а то и больше. Сперва – помощь зэкам, преследуемым, но не упускать и русскую культуру, и русское издательское дело, позже, может быть, и ещё какие-то восстановительные в России работы. Всё, начинаем действовать, утверждать Фонд![40 - Русский общественный фонд помощи преследуемым и их семьям был учрежден в 1975 году. Солженицын передал Фонду «отныне и впредь» все мировые гонорары за «Архипелаг ГУЛАГ», а затем и авторское право на эту книгу. Фонд помог многим тысячам политзаключённых, продолжает работу поныне (2021), сверх помощи бывшим заключённым осуществляет ряд культурных и социальных проектов.] Через Хееба, разумеется, он тут всё понимает. А дальше – будем изобретать, каким же образом средства посылать.

И Бог споспешествовал нам: вот познакомились с семьёй Банкулов. Виктор Сергеевич оказался в высшей степени рассудительным, деловым и душевно-надёжным человеком. Его первого мы посвятили в наш план, он принял большое участие, много верного советовал, затем стал и членом Правления Фонда. А уж всю конспирацию взяла на себя Аля, скрепляя звенья Невидимок, – эта цепь нисколько не устарела, она ещё как нам пригодится!

А сложилось так, что почти в ту же неделю досталось нам с Алей – и просто на ходу, с какой-то внезапной ясностью, ещё одно крупное жизненное решение принять.

Здесь – не дадут мне работать. Здесь – скрещенье всех европейских путей. Поток посетителей. Чтобы писать – приходится уезжать в горы, и без семьи. Искать в Швейцарии – глушь и переехать всем туда? А есть ли такая? (Спустя время Аля и ездила вместе с Банкулами на плоскогорье Юру, искать там подходящее. Ничего не нашли.) А тогда – уезжать в другую страну? А – куда?

Странно. Встретила меня немецкая Швейцария изумительно, гордилась таким приобретением. И весь образцовый порядок этой страны как будто так соответствовал моей методической, организованной натуре. Я искренне эту страну одобрял, всё преотлично. К тому же, когда-то у?ченный в детстве немецкий язык, пригожавшийся редко, для чтения книг, вдруг теперь счастливо прорвался во мне – и я оказался способен объясняться не только на бытовые темы, но даже и на отвлечённые, хотя за полчаса уставал. Очень мне это помогло в швейцарские годы. Так десятилетиями лежащий в нас груз вдруг оказывается небезполезен, как бы мудро задуман для какого-то этапа жизни, не пропадает заложенный в детстве труд.

А сердцу – не было покойно. Цюрих – исключительно красивый город. А идёшь по нему, сердцу – нехорошо, тоскливо. Да это – и не к Цюриху относилось: скорей, это было общее неприятие западного преизобилия и безпечности. Но – и нависание СССР над плечами.

А приехала Аля – и так же в короткие недели переняла то внешнее ощущение драконовых зубов, которое я испытал в Норвегии. Странно, что, живя в Союзе, мы никогда так не ощущали его нависающую силу, как сразу почувствовали здесь. И вот, в какой-то миг ясности, на мансарде только освояемой цюрихской квартиры, я высказал, и жена как будто приняла: что, ох, не удержимся мы здесь; как уже волны и волны наших эмигрантов – не потянемся ли через океан? (И – продолжали осваивать квартиру, вертикальную от подвала до чердака. Женщине – трудней эти вечные переезды. Аля ещё потом отшатывалась и усильно сопротивлялась, не хотела за океан. Сию минуту ведь ничто не гнало из Европы, не так легко подниматься на новый переезд. Но того требовало протяжённое будущее.)

Так мы начинали жизнь в Цюрихе, уже сразу решив из него уезжать, хотя бы в Юру?