banner banner banner
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3. Том 7
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3. Том 7
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3. Том 7

скачать книгу бесплатно


И хотя служебно это было облегчение – ступив со всеми Главнокомандующими в лад, оставался он на своём посту, – а на сердце лёг камень: что сам он, своими доброподданными руками подтолкнул Государя с престола.

А в три часа ночи скомандовала Ставка: Манифест безотлагательно рассылать по армиям и частям.

Ну, всё. Свершилось.

Свершилось. Смирился. И спать лёг.

Но – не было сна. Отступило раскаяние – надвинулись заботы: как-то надо определяться при новом правительстве. Кто знает Михаила Александровича, понимает, что это будет Государь совсем слабый. И всю силу и ве?дение очевидно заберёт новое правительство. А Эверт перед этим правительством изо всех Главнокомандующих будет очевидно непопулярен, потому что «реакционер». И Брусилов, и Рузский, и Алексеев – очень для общества хороши. А Эверт – реакционер. Вот как прилепят такую кличку какие-нибудь паршивые газетчики – так и не отмоешься до смерти. Будто бы в саже: «реакционер».

Ох, не клонилась голова спать. Ох, подымалась голова – как-то о себе заявить положительно. Такой ценой удержанный пост уж теперь стоил малых усилий – сохранить его. Сочинить, послать какую-то примирительную телеграмму? Очевидно – Родзянке. Родзянко и был бушующий Петроград, другого имени не уважали фронты и страна.

И вот уже зажёг свет, и вот уже сидел сочинял. А перо его – совсем ничего не умело. А это надо было самому составить. Ну, значит, объявил Манифест. Ну, значит, вознёс молитвы о новом Государе. А теперь: вместе со всеми вверенными мне войсками приветствуя вашу Государственную Думу… нет, в вашем лице… И новый государственный строй… И в уповании, что в единении всего народа найдёт родина новые силы к победе, славе и процветанию…

Писал он своими огромными палочными буквами, несколько фраз на трёх полных листах…

Стыдно было с Квецинским советоваться, сам. И через Алексеева отправлять – тоже стыдно, но иного прямого провода нет. Сам отнёс в аппаратную, пусть ночью и проскочит, пока все спят.

Время было к шести утра. Ночь так и не началась – а кончалась.

Всё же прилёг. Но только-только в сон – постучал Квецинский: распорядились из Ставки – спешно задержать объявление переданного Манифеста!!

Что такое? – вскочил Эверт во весь огромный рост.

Так отречение – не состоялось??

Ай-ай-ай, стыд какой! А что он Родзянке послал? Какой стыд!

Да нельзя ли вернуть?! Если целый Манифест останавливали – неужели какую-то маленькую телеграммку нельзя вернуть?..

360

Но и в эту ночь опять недолго поспал генерал Алексеев: в 6 часов утра дежурный офицер уже тронул его за плечо: срочно вызывает к аппарату Родзянко.

И нездоровье ещё не прошло, ломало поясницу, и досада на этого Родзянку, два дня его нельзя было дозваться, а ночью он тут. Не только не умывшись, но и довольно не проснувшись, ещё обалдело-вялый от короткого прерванного сна, Алексеев слипшимися глазами начал читать ленту:

«События далеко не улеглись, всё положение тревожно и неясно».

Что такое? Уже ведь наступало полное успокоение? С этим Родзянкой Алексеев был как с плохим разведчиком. А других разведчиков нет, глаза завязаны.

«Настойчиво прошу вас не пускать в обращение никакого Манифеста до получения от меня соображений, которые одни могут сразу прекратить революцию».

Отшибло сон! – но и желание разговаривать тоже. Что за безумный, суматошный и самоуверенный человек! То – он один знал: дайте ответственное министерство и всё успокоится. Дали. Тогда: поздно! Но опять знал твёрдо, и только он один: дайте отречение, и всё успокоится. Сделали невозможное, переступили через гору, совершили отречение! – опять мало и поздно! – но опять он один знает соображения, которые одни только и прекратят революцию.

То есть как же так теперь? Вынудив у Государя отречение – Манифест держать? Да почему? И кто имеет право?

Ответил Алексеев, что Манифест уже сообщён и Главнокомандующим, и в округа, ибо полная неизвестность вызывала запросы, чего держаться. Армии нужна ясность. Если всё это не соответствует вашим видам – разъясните.

Скрывать Манифест! Теперь скрывать Манифест – ещё хуже будет сотрясение! И уже министру-председателю Львову послан запрос о новой присяге, – и чёрт их поймёт, кто у них там старший – Львов или Родзянко?

Отвечал Родзянко, что обнародование Манифеста может вызвать г р а ж д а н с к у ю в о й н у! Потому что кандидатура Михаила как императора – ни для кого не приемлема!

Вот это так! Да не сутки ли назад этот Самовар и грозил гражданской войной в случае, если не будет регента Михаила?! Привык генерал Алексеев мыслить по-военному, а этих политических вихрей он не ухватывал, да ещё больной, безсонной головой. Начинал сердиться.

Хорошо, он даст задерживающие телеграммы. Но опасается, что Манифест всё равно станет известным в армиях.

– Я предпочёл бы быть ориентированным вами ранее, чтобы знать, чего держаться.

Родзянко отвечал длинно и очень сумбурно. Что установлено какое-то с кем-то перемирие. И будет созвано Учредительное Собрание, ещё новость! А до тех пор будет действовать кроме Совета министров ещё какой-то Верховный Комитет – и кроме того ещё обе законодательных палаты. Вот поэтому-то он и просит не обнародовать Манифеста. (Какая тут связь?..) Комбинация наследника Алексея и регента Михаила уже внесла значительное успокоение.

Так что ж? – успевал только думать, а не спрашивать Алексеев, – они хотят вернуться к этой комбинации? Переделать Манифест? Убедить Государя? Как будто да. Не прерывалась родзянкинская лента.

…Возмущение и негодование против существовавшего режима ничем нельзя утолить. А решение Учредительного Собрания не исключает возможности возвращения династии к власти. При высказанной же комбинации, напротив, можно гарантировать колоссальный подъём патриотического чувства, небывалый подъём…

Всё меньше понимал Алексеев: какая «высказанная комбинация»? Комбинация Алексей – Михаил, или комбинация Верховный Комитет – кабинет министров – Дума и Государственный Совет? А куда теперь Временный Комитет Думы?

– …подъём энергии, абсолютное спокойствие в стране и блестящую победу над врагом. Войска, состоящие из крестьян, только на этой комбинации и успокоились и решили вернуться к своим начальникам, подчиниться требованиям дисциплины и Временного правительства. Только сегодня Петроград, услыша такое решение, несколько начал успокаиваться.

Если чем и были соединены все эти фразы – то непрерывностью узкой длинной ленты. И только. Понять становилось всё трудней: когда же Петроград стал успокаиваться – ещё позавчера или только сегодня? Стал ли Петроград успокаиваться, или положение грозит гражданской войной? Откуда и какие крестьянские войска узнали об отречении в пользу Михаила, если оно ещё не было нигде объявлено? И зачем и кем собиралось Учредительное Собрание, которое могло вернуть к власти династию, а та и не собиралась уходить? И что это за намёкнутое, но скрываемое перемирие в каких-то ещё других неизвестных переговорах с кем-то? С кем? Очевидно, с крайними левыми партиями, больше не с кем.

Будь проклят день и час, позавчера и вчера, когда Алексеев ввязался в эту политику. Она поднималась как муть, как изжога.

А как он мог не ввязаться? Он торчал на своём месте как чурбан.

Брошенный царём.

А во всяком случае хоть теперь надо было игру с этими политиками кончать – и выражать твёрдую армейскую точку зрения.

Хорошо, приму меры задержать Манифест у Главнокомандующих и в округах. Однако всё сообщённое мне вами далеко не радостно. Сокрытие о происходящем и Учредительное Собрание – две опасные игрушки в применении к Действующей армии. Петроградский гарнизон, вкусивший от плода измены, повторит её с лёгкостью ещё раз. Для родины он теперь вреден, для армии – безполезен, для новой власти – опасен. Желаю скорее получить от вас что-либо окончательно определённое – чтобы Действующая армия могла помнить об одной войне и не прикасаться к болезненному внутреннему состоянию части России.

– Я – солдат, и мои помыслы обращены к стороне врага.

Было чувство: как бы отодвинуться от этой грязи и очиститься от неё.

А Родзянко ещё лепил зачем-то: что страна не виновата, что её терзали неустройствами и постоянно оскорбляли народное самолюбие. Учредительное Собрание состоится не раньше как через полгода, а до тех пор можно будет довести войну до победного конца.

Заговорил – и забыл Алексеев спросить: так как насчёт банды в Полоцке? И кто такие банды посылает? Ставка сделала всё, что Петроград требовал, – почему же разбоя не прекращают?

Распоряжение останавливать отречный Манифест Алексеев отдал ещё во время переговоров, и к концу их – уже на три фронта офицеры распорядились. А теперь подписал и общую телеграмму всем Главнокомандующим – и отдельно своему новому Верховному на Кавказ.

К семи часам утра уже со всем этим справились.

Но и спать ложиться уже как будто было упущено.

А жизнь между тем плелась, подавали ему телеграммы с других аппаратов. Вот – предутренняя телеграмма, проследовавшая от Эверта к Родзянке. Ну вот, а этот уже объявил!.. От Эверта – не ожидал Алексеев такого восторга и такого ненужного угодничества к новой власти.

А вот была – раннеутренняя телеграмма от великого князя с Кавказа, разминувшаяся в пути. Так. Новый Верховный временно поручал Алексееву военные операции и штатно-хозяйственные распоряжения, но – ничего более. И по всем чрезвычайным обстоятельствам повелевал обращаться срочно – к нему, великому князю.

Так. Сразу ограничивалась свобода Алексеева. Да оно и лучше. По-настоящему, значит, мог и с Родзянкой не разговаривать, а пусть бы сносился с великим князем. Но ведь такая чрезвычайность у этих чрезвычайных обстоятельств – как же было не остановить Манифест, а сноситься с Кавказом?

Да вот мгновенно тёк и ответ от великого князя. Раздражённый:

«Мне и в голову не приходило сообщать кому-либо содержание Манифеста, так как он ещё не был опубликован в установленном законом порядке».

И ведь – прав великий князь! Как же это Алексеев сплоховал, да и все умные политики: какое ж могло быть оглашение Манифеста, пока он не распубликован по закону Сенатом?

Ну, по крайней мере, законно значит, что задержали.

Не то что прилечь, не то что пять минут подумать над разговором, – стакан чаю некогда выпить, всё несли свежие телеграммы.

Ах вот она, пришла от Родзянки: никакой депутации на фронт не посылалось.

Так значит, в Полоцке – просто революционная шайка? Эх, зря их не схватили, боялись испортить отношения с Думой.

И тут же две вослед – с Балтийского флота от Непенина. В первой – что пытается задержать Манифест, где ещё можно, но в Ревеле уже расклеен и получил широкую огласку, – однако же и безпорядки прекратились. (Вопреки напугу Родзянки…) А через полчаса во второй – что и в Свеаборге частично объявлен, но не видит в том беды, какая разница в форме Манифеста, просит ориентировать, в чём затруднение?

А Алексеев и сам не понял от Родзянки: в чём же дело? в чём затруднение?

И чего стоила задержка Манифеста, если в Ревеле, Свеаборге и на Западном фронте уже прорвалось?

Документы – 12

Ставка, генерал-адъютанту Алексееву

Вырица, 3 марта, 9 ч. 25 м.

От Родзянко получил телеграмму о возвращении в Могилёв. Прошу подтвердить, куда направить Георгиевский батальон.

    Ген. – адъютант Иванов

361

Вид с наблюдательного – привычней, освоенней, чем даже из собственного окна. Отличён уже глазом, врезан в память каждый безымянный бугор и каждая яма. Старые совсем белы, набиты снегом, а новые воронки от снарядов – с чёрным набрызгом, потом и их засыпает белым. Из какой-нибудь ямы торчит, глазом не различишь, – кочерга, сук кривой или рука бывшего человека, но в стереотрубу это уже всё известно точно. Впереди, недалеко, на столбиках, на кривых кольях, а где на козлах, тянутся наши ржавые проволочные заграждения. Ещё вокруг кольев – оплёты, ежи, рогатки. Через сотню потом саженей – такие же немецкие. На чужой проволоке от кого-то бегшего оторвалась, зацепилась и теперь по каждому ветру мотается тряпка. А потом – полоса немецкой огневой линии, где от пристальности твоей зависит знать все бойницы и пулемётные гнёзда. И потом – голубоватые дымки из окопных печурок, по которым стрелять взаимно не принято.

Передвижений, изменений так нет давно – только ходом погоды затемняется или осветляется весь этот болезненный пейзаж, да дневным круговоротом солнца. Да редко улепит снаряд, откроет новую воронку. Да редкая пуля врежется близко в снег, – снег зашипит, и пойдёт короткий парок.

Последние недели – совсем вялая стрельба, ни одной атаки, ни одной операции, а только обновление реперов, да по воздушным колбасам, да если где немцы слишком открыто зашевелятся. И суточное дежурство на наблюдательном иногда проходит без единого выстрела.

Так и за минувшую ночь Костю Гулая ни разу не потревожили, в охолодавшем блиндаже на приподнятой лежанке он проспал на соломе в сапогах, в шинели, в папахе, туго перепоясанный, и вставал только раз по надобности, да чтобы глаз не расслепить – и не заглянул в трубу, в темень ночную.

И утром ещё спал порядочно, но разбудил его Ванька Евграфов, дежурный телефонист. Он парень был безпокойный, забористый, и без офицера тоже угоживал поглазеть в стёкла, что там у немца. И теперь потрагивал подпоручика за ногу – и осторожно, и нетерпеливо:

– Ваш благородь… ваш благородь…

В голосе его не было тревоги, и Гулай недовольно дремуче проурчал:

– Ну?

– Ваш благородь, поглядите, чего немцы выставили, а?

– Чего выставили?

Выставить могли орудие или какую новую машину, может, стрелять надо.

Через смотровую щель уже довольно было света в блиндаже, увидел Гулай зубастую улыбку Евграфова, такая всегда была у него от любопытства, любил он зубы перемывать.

– Такое выставили – сказать нельзя. Идите сами смотрите!

Поднял Гулай тело, намятое от твердоватой лёжки, выругался на никого и пошёл к щели – вызорку?, как называли солдаты.

Ясный начинался день. Полоса голубого неба, кусок облака, боковой солнечный рассеянный свет, – и от позавчерашнего обильного снега ещё белой пухлостью всё завалено – кресты католического кладбища и роща с Ручкой.

Подпоручик приклонился к окулярам стереотрубы, а Евграфов рядом навалился к щели.

Прямо напротив, по линии 2-го ориентира, на выносе из немецких окопов, вплотную к их проволоке выставлен был фанерный щит, аршина два на полтора, на палке, воткнутой в снег, а на щите – бумага, а на бумаге выписано сажей, крупными буквами, по-русски, нерассчитанными строчками, то растянуто, то сжато:

П е т е р б у р г – р е в о л у ш н!

Рус – капут.

К о н ч а й в о е в а т!

Ничего себе. Что это?

Гулай смотрел и смотрел, сколько надо было десять раз прочесть, солнце удобно светило из-за спины, – уже не на самые эти слова, но вокруг, направо, налево, какие у немцев ещё выдвижения, изменения. Никаких нигде, и никто не высовывается.

– Чего это? – искрилось любопытство Евграфова.

– Пошутили. О таком – мы узнали бы раньше их.

Революция? На ровном месте? Пошутили.

Однако велел Евграфову по пехотному телефону позвонить на командный пункт боевого участка. Тот проворно вызвал через зуммер, попросил офицера – и вот уже слышал Гулай в трубку густо-мохнатый голос штабс-капитана Офросимова. Да у Кости и у самого нахрип, нарос такой грубый фронтовой голос, что прежнего студентика не услышишь.

– Капитан, вы – видели?

– Видели, – лохмато.

Офросимов и сам был такой, звали его офицеры – «мохнатый мужик», у него вся грудь была в чёрных клубящихся волосах.

– А на других местах чего не видели? Это – одно такое?

– Одно. Сбей-ка его, Гулай, к ядреней матери!

– А… – замялся Гулай, – чего не слышали?

– Да ты что, обрундел?! Сбей сейчас же.

Офросимов был – одна решительность, и чем больше на фронте – тем больше Гулай таких уважал. Он и сам так понимал теперь жизнь.