banner banner banner
Архипелаг ГУЛАГ
Архипелаг ГУЛАГ
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Архипелаг ГУЛАГ

скачать книгу бесплатно

– КРД – КонтрРеволюционная Деятельность;

– КРТД – КонтрРеволюционная Троцкистская Деятельность (эта буквочка «т» очень потом утяжеляла жизнь зэка в лагере);

– ПШ – Подозрение в Шпионаже (шпионаж, выходящий за подозрение, передавался в Трибунал);

– СВПШ – Связи, Ведущие (!) к Подозрению в Шпионаже;

– КРМ – КонтрРеволюционное Мышление;

– ВАС – Вынашивание АнтиСоветских настроений;

– СОЭ – Социально-Опасный Элемент;

– СВЭ – Социально-Вредный Элемент;

– ПД – Преступная Деятельность (её охотно давали бывшим лагерникам, если ни к чему больше придраться было нельзя);

и, наконец, очень ёмкая

– ЧС – Член Семьи (осуждённого по одной из предыдущих литер).

Не забудем, что литеры эти не рассеивались равномерно по людям и годам, а, подобно статьям Кодекса и пунктам Указов, наступали внезапными эпидемиями.

И ещё оговоримся: ОСО вовсе не претендовало дать человеку приговор! – оно не давало приговора! – оно накладывало административное взыскание, вот и всё. Естественно ж было ему иметь и юридическую свободу!

Но хотя взыскание не претендовало стать судебным приговором, оно могло быть до двадцати пяти лет, до расстрела и включать в себя:

– лишение званий и наград;

– конфискацию всего имущества;

– закрытое тюремное заключение;

– лишение права переписки, –

и человек исчезал с лица земли ещё надёжнее, чем по примитивному судебному приговору.

Ещё важным преимуществом ОСО было то, что его постановления нельзя было обжаловать – некуда было жаловаться: не было никакой инстанции ни выше его, ни ниже его. Подчинялось оно только министру внутренних дел, Сталину и Сатане.

Большим достоинством ОСО была и быстрота: её лимитировала лишь техника машинописи.

Наконец, ОСО не только не нуждалось видеть обвиняемого в глаза (тем разгружая межтюремный транспорт), но даже не требовало и фотографии его. В период большой за грузки тюрем тут было ещё то удобство, что заключённый, окончив следствие, мог не занимать собою места на тюремном полу, не есть дарового хлеба, а сразу – быть направляем в лагерь и честно там трудиться. Прочесть же копию выписки он мог и гораздо позже.

В льготных случаях бывало так, что заключённых вы гружали из вагонов на станции назначения; тут же, близ полотна, ставили на колени (это – от побега, но получалось – для молитвы ОСО) и тотчас же прочитывали им приговоры. Бывало иначе: приходящие в Переборы в 1938 году этапы не знали ни своих статей, ни сроков, но встречавший их писарь уже знал и тут же находил в списке: СВЭ – 5 лет.

А другие и в лагере по многу месяцев работали, не зная приговоров. После этого (рассказывает И. Добряк) их торжественно построили – да не когда-нибудь, а в день 1 мая 1938 года, когда красные флаги висели, – и объявили приговоры тройки по Сталинской области: от десяти до двадцати лет каждому. А мой лагерный бригадир Синебрюхов в том же 1938 с целым эшелоном неосуждённых отправлен был из Челябинска в Череповец. Шли месяцы, зэки там работали. Вдруг зимою, в выходной день (замечаете, в какие дни-то? выгода ОСО в чём?) в трескучий мороз их выгнали во двор, построили, вышел приезжий лейтенант и представился, что прислан объявить им постановления ОСО. Но парень он оказался не злой, покосился на их худую обувь, на солнце в морозных столбах и сказал так:

– А впрочем, ребята, чего вам тут мёрзнуть? Знайте: всем вам дало ОСО по десять лет, это редко-редко кому по восемь. Понятно? Р-разой-дись!..

* * *

Но при такой откровенной машинности Особого Совещания – зачем ещё суды? Зачем конка, когда есть безшумный современный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских?

А просто неприлично государству совсем не иметь судов. В 1919 году VIII съезд партии записал в программе: стремиться, чтобы всё трудящееся население поголовно привлекалось к отправлению судейских обязанностей. «Всё поголовно» привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но и не без суда же вовсе!

Впрочем, наши политические суды – спецколлегии областных судов, военные трибуналы округов, ну и все Верховные – дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон.

Первая и главная их черта – закрытость. Они прежде всего закрыты – для своего удобства.

И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осуждённого ещё и фыркает тебе с убеждённостью: «А как же ты хотел? Значит, касается дело… Враги узнают! Нельзя…»

Так, боясь, что «враги узнают», и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, «что турки узнают»? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины, в начальника столичного управления МВД (и ранившую его только что не смертельно, не так попала, а калибр пули был медвежий) – не только не уничтожили в за стенках, не только не судили закрыто, но в открытом суде её оправдали присяжные заседатели (не тройка) – и она с уличным триумфом уехала в карете?

Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда-то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России «не было ни одной пословицы в похвалу судам»! Это что-нибудь значит. Да и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года всё же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам.

Говоря всё это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных («Дневник писателя»): о злоупотреблении адвокатским красноречием («Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?.. Господа присяжные! да кто б из вас не вы бросил ребёнка из окна?..»), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность[82 - Мы это видим порой на современном Западе и не можем восхититься. Именно этого опасался Достоевский, душою уйдя далеко вперёд от нашей тогдашней жизни.]. Но Достоевский опасся не того, чего надо было опасаться! Он считал гласный суд уже достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?..) В другом месте пишет и он: «лучше ошибиться в милосердии, чем в казни». О да, да!

Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире – ставшей уже демократии (ставшей, но и успевшей утерять свои нравственные цели). Та же Англия даёт нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле.

Злоупотребление красноречием – это худо. Но какое ж слово тогда применим для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где всё нужное в защиту обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков ещё ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые обвиняют подсудимого («как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращения при разборе этих злодеяний…»).

А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! – ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в Леноблсуд они приходили днём послушать, как ведут себя их питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить[83 - Группа Ч-на.].)

Вторая главная черта наших политических судов – определённость в работе. То есть предрешённость приговоров.

Всё тот же сборник «От тюрем…» навязывает нам материал: что предрешённость приговоров – дело давнее, что и в 1924–29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 Наркомюст СССР циркуляром № 5 осудил вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.1929 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто запрещено давать срок менее одного года!

Судья заранее знает – или по твоему делу конкретно, или в виде общей инструкции, – какой приговор желателен. (Да ведь и телефон обычно есть в судейской комнате!) Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой-нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: «Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!» – так председателю (Трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: «Не клевещите на советскую разведку!» Уже всё давно решено: всей группе Игнатовского вкруговую – расстрел. И только примешался в группу какой-то Любов: из группы никто его не знает, и он никого не знает. Ну так Любову – десять лет, ладно.

Предрешённость приговоров – насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума – думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что вот ошибёшься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью-убийцу, как Ульриха, – какой крупный расстрел не его ртом произнесен? – предрешённость располагает к добродушию. Вот в 1945 Военная Коллегия разбирает дело «эстонских сепаратистов». Председательствует низенький, плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить не только с коллегами, но и с заключёнными (ведь это человечность и есть! новая черта, где это видано?). Узнав, что Сузи – адвокат, он ему с улыбкой: «Вот и пригодилась вам ваша профессия!» Ну что в самом деле им делить? зачем озлобляться? Суд идёт по приятному распорядку: прямо тут за судейским столом и курят, в приятное время – хороший обеденный перерыв. А к вечеру подошло – надо идти совещаться. Да кто ж совещается ночью? Заключённых оставили сидеть всю ночь за столами, а сами поехали по домам. Утром пришли свеженькие, выбритые, в девять утра: «Встать, суд идёт!» – и всем по червонцу.

Ну и наконец, третья черта наших судов – это диалектика (а раньше грубо называлось: «дышло, куда повернёшь, туда и вышло»). Кодекс не должен быть застывшим камнем на пути судьи. Статьям Кодекса уже десять, пятнадцать, двадцать лет быстротекущей жизни, и, как говорил Фауст:

Весь мир меняется, несётся всё вперёд,
А я нарушить слова не посмею?

Все статьи обросли истолкованиями, указаниями, инструкциями. Если деяние обвиняемого не охватывается Кодексом, так можно осуждать ещё:

– по аналогии (какие возможности!);

– просто за происхождение (7-35, принадлежность к социально-опасной среде);

– за связь с опасными лицами[84 - Этого мы не знали. Это нам газета «Известия» рассказала (П. Ромашкин. Некоторые вопросы уголовного законодательства // Известия, 27 июля 1957, с. 2).] (вот где широта! какое лицо опасно и в чём связь – это лишь судье видно).

Только не надо придираться к чёткости издаваемых законов. Вот 13 января 1950 вышел Указ о возврате смертной казни (надо думать, из подвалов Берии она и не уходила). Написано: можно казнить подрывников-диверсантов. Что это значит? Не сказано. Иосиф Виссарионович любит так: недосказать, намекнуть. Здесь только ли о том, кто толовой шашкой подрывает рельсы? Не написано. «Диверсант» мы знаем давно: кто выпустил недоброкачественную продукцию – тот и диверсант. А кто такой «подрывник»? Например, если разговорами в трамвае подрывал авторитет правительства? Или замуж вышла за иностранца – разве она не подорвала величия нашей родины?..

Да не судья судит – судья только зарплату получает, судит инструкция! Инструкция 37-го года: десять – двадцать – расстрел. Инструкция 43-го: двадцать каторги – повешение. Инструкция 45-го: всем вкруговую по десять плюс пять лишения прав (рабочая сила на три пятилетки)[85 - Как Бабаев им крикнул, правда бытовик: «Да намордника мне хоть триста лет вешайте! И до смерти за вас руки не подыму, благодетели!» (Здесь «намордник» – лишение политических прав.)]. Инструкция 49-го: всем по двадцать пять вкруговую. (И так настоящий шпион – Шульц, Берлин, 1948 – мог получить 10 лет, а никогда им не бывший Гюнтер Вашкау – 25. Потому что – волна, 1949 год.)

Машина штампует. Однажды арестованный лишён всех прав уже при обрезании пуговиц на пороге ГБ и не может избежать срока. И юридические работники так привыкли к этому, что оскандалились в 1958 году: напечатали в газетах проект новых «Основ уголовного производства СССР» и в нём забыли дать пункт о возможном содержании оправдательного приговора! Правительственная газета («Известия», 10 сентября 1958) мягко выговорила: «Может создаться впечатление, что наши суды выносят только обвинительные приговоры».

А стать на сторону юристов: почему, собственно, суд должен иметь два исхода, если всеобщие выборы производятся из одного кандидата? Да оправдательный приговор – это же экономическая безсмыслица! Ведь это значит, что и осведомители, и оперативники, и следствие, и прокуратура, и внутренняя охрана тюрьмы, и конвой – все проработали вхолостую!

Вот одно простое и типичное трибунальское дело. В 1941 году в наших бездействующих войсках, стоявших в Монголии, оперчекистские отделы должны были проявить активность и бдительность. Военфельдшер Лозовский, имевший повод приревновать какую-то женщину к лейтенанту Павлу Чульпенёву, это сообразил. Он задал Чульпенёву, с глазу на глаз, три вопроса: 1. Как ты думаешь – почему мы отступаем перед немцами? (Чульпенёв: техники у него больше, да и отмобилизовался раньше. Лозовский: нет, это манёвр, мы его заманиваем.) 2. Ты веришь в помощь союзников? (Чульпенёв: верю, что помогут, но не безкорыстно. Лозовский: обманут, не помогут ничуть.) 3. Почему Северо-Западным фронтом послан командовать Ворошилов?

Чульпенёв ответил и забыл. А Лозовский написал донос. Чульпенёв вызван в политотдел дивизии и исключён из комсомола: за пораженческие настроения, за восхваление немецкой техники, за умаление стратегии нашего командования. Больше всего при этом ораторствует комсорг Калягин (он на Халхин-Голе при Чульпенёве проявил себя трусом, и теперь ему удобно навсегда убрать свидетеля).

Арест. Единственная очная ставка с Лозовским. Их преж ний разговор и не обсуждается следователем. Вопрос только: знаете ли вы этого человека? – Да. – Свидетель, можете идти. (Следователь боится, что обвинение развалится.)[86 - Лозовский теперь кандидат медицинских наук, живёт в Москве, у него всё благополучно. Чульпенёв – водитель троллейбуса.]

Подавленный месячным сидением в яме, Чульпенёв предстаёт перед трибуналом 36-й мотодивизии. Присутст вуют: комиссар дивизии Лебедев, начальник политотдела Слесарев. Свидетель Лозовский на суд даже не вызван. (Однако для оформления ложных показаний уже после суда возьмут подпись и с Лозовского, и с комиссара Серёгина.) Вопросы суда: был у вас разговор с Лозовским? о чём он вас спрашивал? как вы ответили? Чульпенёв простодушно докладывает, он всё ещё не видит своей вины. «Но ведь многие ж разговаривают!» – наивно восклицает он. Суд отзывчив: «Кто именно? Назовите». Но Чульпенёв не из их породы! Ему дают последнее слово. «Прошу суд ещё раз проверить мой патриотизм, дать мне задание, связанное со смертью!» И, простосердечный богатырь: «Мне – и тому, кто меня оклеветал, нам вместе!»

Э нет, эти рыцарские замашки мы имеем задание в народе убивать. Лозовский должен выдавать порошки, Серёгин должен воспитывать бойцов[87 - Серёгин Виктор Андреевич сейчас в Москве, работает в комбинате бытового обслуживания при Моссовете. Живёт хорошо.]. И разве важно – умрёшь ты или не умрёшь? Важно, что мы стояли на страже. Вышли, покурили, вернулись: десять лет и три лишения прав.

Таких дел в каждой дивизии за войну было не десять (иначе дороговато было бы содержать трибунал). А сколько всего дивизий – пусть посчитает читатель.

…Удручающе похожи друг на друга заседания трибуналов. Удручающе безлики и безчувственны судьи – резиновые перчатки. Приговоры – все с конвейера.

Все держат серьёзный вид, но все понимают, что это – балаган, и яснее всего это – конвойным ребятам, попроще. На Новосибирской пересылке в 1945 конвой принимает арестантов перекличкой по делам. «Такой-то!» – «58-1-а, двадцать пять лет». Начальник конвоя заинтересовался: «За что дали?» – «Да ни за что». – «Врёшь. Ни за что – десять дают!»

Когда трибунал торопится, «совещание» занимает одну минуту – выйти и войти. Когда рабочий день трибунала по 16 часов подряд – в дверь совещательной комнаты видна белая скатерть, накрытый стол, вазы с фруктами. Если не очень спешат – приговор любят читать «с психологией»: «…приговорить к высшей мере наказания!..» Пауза. Судья смотрит осуждённому в глаза, это интересно: как он переживает? что он там сейчас чувствует? «…Но, учитывая чистосердечное раскаяние…»

Все стены трибунальской ожидальни исцарапаны гвоздями и карандашами: «получил расстрел», «получил четверт ную», «получил десятку». Надписей не стирают: это назидательно. Бойся, клонись и не думай, что ты можешь что-нибудь изменить своим поведением. Хоть демосфенову речь произнеси в своё оправдание в пустом зале при кучке следователей (Ольга Слиозберг на ВерхСуде, 1938) – это нисколько тебе не поможет. Вот поднять с десятки на расстрел – это ты можешь; вот если крикнешь им: «Вы – фашисты! Я стыжусь, что несколько лет состоял в вашей партии!» (Николай Семёнович Доскаль – спецколлегии Азово-Черноморского края, председатель Хейлик, Майкоп, 1937) – тогда мотанут новое дело, тогда погубят.

Чавдаров рассказывает случай, когда на суде обвиняемые вдруг отказались от всех своих ложных признаний на следствии. Что ж? Если и была заминка для перегляда, то только несколько секунд. Прокурор потребовал перерыва, не объясняя зачем. Из следственной тюрьмы примчались следователи и их подсобники-молотобойцы. Всех подсудимых, разведенных по боксам, снова хорошо избили, обещая на втором перерыве добить. Перерыв окончился. Судья заново всех опросил – и все теперь признали.

Выдающуюся ловкость проявил Александр Григорьевич Каретников, директор научно-исследовательского Текстильного института. Перед самым тем, как должно было открыться заседание Военной Коллегии Верховного Суда (а почему для гражданских, невоеннообязанных, – всё Трибунал да Военная Коллегия? этому мы уже и удивляться перестали, не спрашиваем), – он заявил через охрану, что хочет дать дополнительные показания. Это, конечно, заинтересовало. Его принял прокурор. Каретников обнажил ему свою гниющую ключицу, перебитую табуреткой следователя, и заявил: «Я всё подписал под пытками». Уж прокурор проклинал себя за жадность к «дополнительным» показаниям, но поздно. Каждый из них безтрепетен, лишь пока он – незамечаемая часть общей действующей машины. Но как только на нём сосредоточилась личная ответственность, луч света упёрся прямо в него – он бледнеет, он понимает, что и он – ничто, и он может поскользнуться на любой корке. Так Каретников поймал прокурора, и тот не решился притушить дело. Началось заседание Военной Коллегии, Каретников повторил всё и там… Вот когда Военная Коллегия ушла действительно совещаться! Но приговор она могла вынести только оправдательный и, значит, тут же освободить Каретникова. И поэтому… не вынесла никакого!!

Как ни в чём не бывало взяли Каретникова опять в тюрьму, подлечили его, подержали три месяца. Пришёл новый следователь, очень вежливый, выписал новый ордер на арест (если б Коллегия не кривила, хоть эти три месяца Каретников мог бы погулять на воле!), задал снова вопросы первого следователя. Каретников, предчувствуя свободу, держался стойко и ни в чём не признавал себя виноватым. И что же?.. По ОСО он получил 8 лет.

Этот пример достаточно показывает возможности арестанта и возможности ОСО. А Державин так писал:

Пристрастный суд разбоя злее,
Судьи враги, где спит закон:
Пред вами гражданина шея
Протянута без оборон.

Но редко у Военной Коллегии Верховного Суда случались такие неприятности, да и вообще редко она протирала свои мутные глаза, чтобы взглянуть на отдельного оловянного арестантика. А. Д. Романов, инженер-электрик, в 1937 был втащен наверх, на четвёртый этаж, бегом по лестнице двумя конвоирами под руки (лифт, вероятно, работал, но арестанты сыпали так часто, что тогда и сотрудникам бы не подняться). Разминуясь со встречным, уже осуждённым, вбежали в зал. Военная Коллегия так торопилась, что даже не сидели, а стояли все трое. С трудом отдышавшись (ведь обезсилел от долгого следствия), Романов вымолвил свою фамилию, имя-отчество. Что-то бормотнули, переглянулись, и Ульрих – всё он же! – объявил: «Двадцать лет!» И прочь бегом поволокли Романова, бегом втащили следующего.

* * *

Случилось как во сне: в феврале 1963 по той же самой лестнице (нарочно отказался от лифта, чтобы рассмотреть лестницу), но в вежливом сопровождении полковника-парторга, пришлось подняться и мне. Ото всего Архипелага – мне единственному, судьба! И в зале с круглою колоннадой, где, говорят, заседает пленум Верховного Суда Союза, с огромным подковообразным столом и внутри него ещё с круглым и семью старинными стульями, меня слушали семьдесят сотрудников Военной Коллегии – вот той самой, которая судила когда-то Каретникова и Романова и других, и прочее, и так далее… И я сказал им: «Что за знаменательный день! Будучи осуждён сперва на лагерь, потом на вечную ссылку – я никогда в глаза не видел ни одного судьи. И вот теперь я вижу вас всех, собранных вместе!» (И они-то видели живого зэка, протёртыми глазами, – впервые.)

Но оказывается, это были – не они! Да. Теперь говорили они, что – это были не они. Уверяли меня, что тех – уже нет. Некоторые ушли на почётную пенсию, кого-то сняли. (Ульрих, выдающийся из палачей, был снят, оказывается, ещё при Сталине, в 1950 году за… безхребетность!) Кое-кого (наперечёт нескольких) даже судили при Хрущёве, и те со скамьи подсудимых угрожали: «Сегодня ты нас судишь, а завтра мы тебя, смотри!» Но, как все начинания Хрущёва, это движение, сперва очень энергичное, было им вскоре забыто, покинуто и не дошло до черты необратимого изменения, а значит, осталось в области прежней.

В несколько голосов ветераны юриспруденции теперь вспоминали, подбрасывая мне невольно материал для этой главы. (А если б они взялись вспомнить да опубликовать? Но годы идут, вот ещё пять прошло, а светлее не стало[88 - А ещё десять прошло – и снова какая ж хмарь непроглядная! – Примеч. 1978 г.].) Вспомнили, как на судебных совещаниях с трибуны судьи гордились тем, что удалось не применять статью 51-ю УК о смягчающих обстоятельствах и таким образом давать двадцать пять вместо десятки! Или как были униженно суды подчинены Органам! Некоему судье поступило на суд дело: гражданин, вернувшийся из Соединённых Штатов, клеветнически утверждал, что там хорошие автомобильные дороги. И больше ничего. И в деле – больше ничего! Судья отважился вернуть дело на доследование с целью получения «полноценного антисоветского материала» – то есть чтобы заключённого этого попытали и побили. Но эту благую цель судьи? не учли, отвечено было с гневом: «Вы что, нашим Органам не доверяете?» – и судья был… сослан секретарём трибунала на Сахалин! (При Хрущёве было мягче: «провинившихся» судей посылали… ну, куда б вы думали?.. адвокатами![89 - А. Бойков. Право защищать // Известия, 9 июня 1964, с. 3. – Тут интересен взгляд на судебную защиту!.. А в 1918 судей, выносящих слишком мягкие приговоры, В. И. Ленин требовал исключать из партии.]) Так же склонялась перед Органами и прокуратура. Когда в 1942 году вопиюще разгласилось злоупотребление Рюмина в североморской контрразведке, прокуратура не посмела вмешаться своею властью, а лишь почтительно доложила Абакумову, что его мальчики шалят. Было отчего Абакумову считать Органы солью земли! (Тогда-то, вызвав Рюмина, он его и возвысил, на свою погибель.)

Просто времени не было, они бы мне рассказали и вдесятеро. Но задумаешься и над этим. Если и суд, и прокуратура были только пешками министра госбезопасности – так может, и отдельною главою их не надо описывать?

Они рассказывали мне наперебой, я оглядывался и удивлялся: да это люди! вполне люди! Вот они улыбаются! Вот они искренно изъясняют, как хотели только хорошего. Ну а если так повернётся ещё, что опять придётся им меня судить? – вот в этом зале (мне показывают главный зал).

Так что ж, и осудят.

Кто ж у истока – курица или яйцо? люди или система?

Несколько веков была у нас пословица: не бойся закона – бойся судьи.

Но, мне кажется, Закон перешагнул уже через людей, люди отстали в жестокости. И пора эту пословицу вывернуть: не бойся судьи – бойся закона.

Абакумовского, конечно.

Вот они выходят на трибуну, обсуждая «Ивана Денисовича». Вот они обрадованно говорят, что книга эта облегчила их совесть (так и говорят…). Признают, что я дал картину ещё очень смягчённую, что каждый из них знает более тяжёлые лагеря. (Так – ведали?..) Из семидесяти человек, сидящих по подкове, несколько выступающих оказываются сведущими в литературе, даже читателями «Нового мира», они жаждут реформ, живо судят о наших общественных язвах, о запущенности деревни…

Я сижу и думаю: если первая крохотная капля правды разорвалась как психологическая бомба – что же будет в нашей стране, когда Правда обрушится водопадами?

А – обрушится, ведь не миновать.

Глава 8

Закон-ребёнок

Мы – всё забываем. Мы помним не быль, не историю – а только тот штампованный пунктир, который и хотели в нашей памяти пробить непрестанным долблением.

Я не знаю, свойство ли это всего человечества, но нашего народа – да. Обидное свойство. Может быть, оно и от доброты, а – обидное. Оно отдаёт нас добычею лжецам.

Так, если не надо, чтоб мы помнили даже гласные судебные процессы, – то мы их и не помним. Вслух делалось, в газетах писалось, но не вдолбили нам ямкой в мозгу – и мы не помним. (Ямка в мозгу лишь от того, что каждый день по радио.) Не о молодёжи говорю, она конечно не знает, но – о современниках тех процессов. Попросите среднего человека перечислить, какие были громкие гласные суды, – вспомнит бухаринский, зиновьевский. Ещё, поднаморщась, – Промпартию. Всё, больше не было гласных процессов.

Что ж сказать тогда о негласных?.. Уже в 1918 сколько барабанило трибуналов! – когда не было ещё ни законов, ни кодексов и сверяться могли судьи только с нуждами рабоче-крестьянской власти. Их подробная история ещё когда-нибудь кем-нибудь напишется ли?

Однако без малого обзора нам не обойтись. Какие-то обугленные развалины мы всё ж обязаны расщупать и в том утреннем розовом нежном тумане.

В те динамичные годы не ржавели в ножнах сабли войны, но и не пристывали к кобурам револьверы кары. Это позже придумали прятать расстрелы в ночах, в подвалах и стрелять в затылок. А в 1918 известный рязанский чекист Стельмах расстреливал днём, во дворе, и так, что ожидающие смертники могли наблюдать из тюремных окон.

Был официальный термин тогда: внесудебная расправа. Не потому, что не было ещё судов, а потому, что была ЧК.

Этого птенца с твердеющим клювом отогревал своим дыханием Троцкий: «Устрашение является могущественным средством политики, и надо быть ханжой, чтобы этого не понимать». И Зиновьев ликовал, ещё не предвидя своего конца: «Буквы ГПУ, как и буквы ВЧК, самые популярные в мировом масштабе».

Внесудебная, потому что так эффективнее. Суды были, и судили, и казнили, но надо помнить, что параллельно им и независимо от них шла сама собой внесудебная расправа. Как представить размеры её? М. Лацис в своём популярном обзоре деятельности ЧК даёт нам цифры[90 - М. И. Лацис. Два года борьбы на внутреннем фронте, с. 74–76.] только за полтора года (1918 и половина 1919) и только по двадцати губерниям Центральной России («цифры, представленные здесь, далеко не полны», отчасти, может быть, и по чекистской скромности). Вот они: расстрелянных ЧК (то есть безсудно, помимо судов) – 8 389 человек (восемь тысяч триста восемьдесят девять), раскрыто контрреволюционных организаций – 412 (фантастическая цифра, зная всегдашнюю неспособность нашу к организации да ещё общую разрозненность и упадок духа тех лет), всего арестовано – 87 000. (А эта цифра отдаёт преуменьшением.)

С чем можно было бы сопоставить для оценки? В 1907 группа общественных деятелей издала сборник статей «Против смертной казни» (под ред. Гернета), где приводится поимённый перечень всех приговорённых к казни с 1826 по 1906. Составители оговариваются, что этот список неполон (однако не ущербнее же данных Лациса, составленных в Гражданскую войну). Он насчитывает 1 397 имён, отсюда должны быть исключены 233 человека, которым приговор был заменён, и 270 человек неразысканных (в основном – польских повстанцев, бежавших на Запад). Остаётся 894 человека. Эта цифра за 80 лет оказывается в 255 раз жиже чекистской! – а чекистская ещё дана меньше чем по половине губерний (обильные расстрелы на Северном Кавказе, Нижней Волге сюда не вошли). Правда, составители сборника тут же приводят и другую, предположительную (и скорей всего натянутую в желаемом направлении) статистику, по которой приговорено к смерти (может быть, и не казнено, ведь было много помилований) за один лишь 1906 год – 1 310 человек. Это – как раз разгар пресловутой столыпинской реакции (в ответ на разлив революционного террора), и о нём есть ещё цифра: 950 казней за 6 месяцев[91 - Н. И. Фалеев. Шесть месяцев военно-полевой юстиции // Былое: Журнал, посвящённый истории освободительного движения. Пб., 1907, № 2 (14), с. 80.]. (Всего 6 месяцев они и действовали, столыпинские военно-полевые суды.) Жутко звучит, но для укрепившихся наших нервов не вытягивает и она: чекистскую-то цифирку на полгода пересчитав, всё равно получим втрое гуще – да это ещё по 20 губерниям, да это ещё – без судов, без трибуналов.

А – суды?

А как же! В месяц после Октябрьской революции были созданы и суды – во-первых, народные суды, свободно избираемые рабочими и крестьянами, – но чтоб судьи обязательно имели «политический опыт в пролетарских организациях партии» и после «предварительной тщательной проверки соответствия кандидатов своему назначению» исполкомами райсоветов, кеми и отозваны могут быть в любое время. (Декрет о Суде № 1, 24 ноября 1917, ст. 12 и 13.) А коль скоро так – то и стали народных судей не выбирать всенародно, а просто назначать исполкомами Советов, – что одно и то же, поскольку Советы, как известно, и выражают интересы трудящихся масс.

Во-вторых, и даже опять во-первых, тем же декретом 24 ноября 1917 были учреждены рабочие и крестьянские Революционные Трибуналы, начиная от волостных и уездных. Эти задуманы были как орган пролетарской диктатуры, и как-то само так получилось, что Революционные Трибуналы мгновенно и возникли повсюду, а народные суды ещё потом многие месяцы не появлялись, особенно в глухих углах. Итак, Революционные Трибуналы взяли на себя все дела, включая уголовные.

Но успокоим, что не так была велика и разница между народными судами и трибуналами: когда позже, в 1919, появятся начала уголовного права РСФСР, там характеристика тех и других судов почти совпадёт: и для тех и для других нет никаких пределов применяемых наказаний, и те и другие должны иметь безусловно свободные руки: закон не устанавливает никаких карательных санкций, и за судами полная свобода в выборе репрессий, неограниченное право в применении их (если лишение свободы, то можно – на неопределённый срок, то есть до особого распоряжения). Народный суд, точно так же как и Ревтрибунал, руководствуется лишь революционным правосознанием и революционной совестью. Приговоры как тех, так и других судов – окончательные и не подлежат никакому обжалованию ни в какой инстанции. Народные суды, как и Революционные Трибуналы, не связаны в своей деятельности никакими формальными условиями, единственным мерилом оценки является степень того вреда, который принесен действиями подсудимого интересам революционной борьбы, приговор определяется целесообразностью в интересах обороны и трудового строительства. (Поначалу Ревтрибуналы имели даже заседателей, назначаемых местными советами, но затем обрели свою более чёткую форму постоянной тройки, но так, чтоб один член тройки выделялся местной коллегией губчека – и так осуществлялась бы на всех этажах живая спайка между Ревтрибуналами и ЧК.)

4 мая 1918 был декрет о создании Верховного Революционного Трибунала при ВЦИК – и тогда полагали, что это – завершение трибуналостроительства. Но, о, как ещё было до этого далеко!