скачать книгу бесплатно
– Ан можешь! Ан поднимешься! – продолжал улыбаться Стрешнев. – Хочешь об заклад биться, что встанешь? Скажу одно слово такое – и встанешь.
– Да что такое? Что ты? – уже оживленнее спросил Остерман. – Какое такое слово?
– А вот какое: в караульне Зимнего дворца сидит один человек, и видел я того человека своими глазами, и человек тот… Бирон. Регент сидит в караульне. Слышишь?
– Что ты! – вскочил с кровати Остерман, даже совсем позабыв про свои больные ноги. – Что ты? Неужто? Ach, mein Gott!..[6 - О, Господи! (нем.).]
– Братец, пойдем, зайди ко мне на минуточку, пока он будет одеваться, – обратилась графиня к Стрешневу и увела его из спальни мужа. Она знала, что теперь надо оставить Андрея Ивановича одного, надо дать ему хорошенько подумать, не мешать.
Андрей Иванович сидел на кровати.
Никогда еще в жизни никакое известие так не поражало его, как то, какое привез сейчас Стрешнев.
Он дни целые и ночи почти напролет все обдумывал, все решал, а тут хвать, без него сделали! Его не спросились, да и сделали-то удачно!
Горькое, обидное чувство шевельнулось в Остермане.
«Стар, что ли, я становлюсь? – с ужасом подумал он. – Другим уступаю дорогу. Стрешнев сказал, что это все Миних! А вот Миниха-то я и проглядел, за ним-то и не следил! Эх, я, старый дурак! – с каким-то наслаждением выбранил себя Андрей Иванович. – Ну, что же теперь… теперь не вернешь! Теперь нужно в пояс кланяться господину Миниху. Да, нужно, нужно туда поехать, нужно осмотреться. Да оно и ничего, пожалуй, иной раз бывает удобнее загребать жар чужими руками, своих не обожжешь, а жару загрести надо!»
И с этой успокоительной мыслью, представившей ему обширное поле для новой деятельности, Андрей Иванович стал поспешно одеваться.
Два лакея снесли его в придворную карету, в которой приехал Стрешнев. Лакеи снесли его и в покои принцессы Анны Леопольдовны.
Она сама подставила ему кресло, а он с жаром целовал ее руку и рассыпался в поздравлениях. Поздравлял он также и фельдмаршала Миниха, восхищался его смелостью и мужеством и всеми силами старался казаться самым довольным человеком, осчастливленным этим событием. Одно только его раздражало: глядя на Миниха, он понимал, что тот только делает вид, что принимает за чистую монету его любезности, а в глубине души своей жестоко теперь смеется над ним и дразнит его.
«Ничего, торжествуй себе! Торжествуй! – успокаивая себя, думал Остерман. – Еще посмотрим, чем все это кончится! Долго ли ты продержишься? Может быть, ты захочешь теперь совсем от меня отделаться? Да нет! Я хоть и промахнулся, а все еще жив и голова моя со мною…»
Анна Леопольдовна обратилась к Андрею Ивановичу за советом: что им теперь делать?
Он начал говорить, начал высказывать свои предположения, но каждый раз обращался к Миниху и спрашивал его, согласен ли он с ним.
Миних утвердительно кивал головою, а сам думал: «Вертись, Андрей Иванович, вертись! А все же вот мы и без тебя обошлись. Не у одного тебя голова на плечах, нашлись и другие…»
Вернувшись домой, Остерман снова лег в постель и весь тот день был ужасно не в духе. Теперь ему даже было больно не за себя. Он знал, что себе-то он еще все устроит. Даже его оскорбленное самолюбие смирилось перед мыслью, что Анна Леопольдовна будет признавать своим благодетелем не его, а Миниха. Он знал, что, может быть, сумеет еще совсем изменить мысли принцессы относительно благодеяний фельдмаршала. Его раздражало и мучило то, что, того и жди, теперь померкнет ореол, окружавший его в глазах всей Европы, до сих пор думавшей, что ни одно великое событие, ни один переворот в России не может устроиться помимо него, Остермана.
И в Европе действительно так думали, а в первые дни по свержении Бирона даже и весь Петербург считал Остермана хоть тайным, но действительным виновником гибели регента. Маркиз де ла Шетарди писал своему королю:
«Болезнь графа Остермана сильно, если не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайн, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда. Верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана».
Но скоро Андрей Иванович себя успокоил. Он весь отдался злобе дня, устраиванию своих дел, приготовлению ответного удара Миниху. Один только раз еще его уязвленное самолюбие сильно заныло. Это было тогда, когда он получил из Константинополя от Румянцева такое послание:
«Что касается до той, с Богом начатой перемены, не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели и яко едиными усты Богу моление принесли с прославлением имени вашего сиятельства, яко первого сына отечества Российской империи, ведая, что все то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено».
Андрей Иванович порывисто скомкал это письмо, а когда жена полюбопытствовала узнать, что пишет Румянцев, то он совсем не мог сдержать себя и закричал на нее, чтобы она не смела его трогать и убиралась.
А он со своей графиней жил душа в душу и даже в самые свои трудные минуты относился к ней с нежностью и не иначе называл ее как «mein Herzchen»[7 - Мое сердечко (нем.).].
XIV
Расставаясь с фельдмаршалом, Анна Леопольдовна сказала ему, чтоб он немедленно занялся списком наград. Она была так взволнована всеми событиями этой ночи, что сама отказалась распределять награды и вполне полагалась на фельдмаршала.
– Только, пожалуйста, чтобы все были довольны, – прибавила она, – я хочу, чтобы первый день нашего торжества был радостным днем и для всех, кто не враг наш.
Миних, вернувшись домой, призвал своего сына и барона Менгдена, председателя коммерц-коллегии.
– Приготовь бумагу, я буду тебе диктовать, – сказал он сыну.
Затем было приступлено к составлению списка.
– Пиши, – сказал Миних, – во-первых, о том, что принцесса Анна Леопольдовна провозглашается правительницей вместо Бирона и возлагает на себя Андреевский орден, а меня жалует в генералиссимусы.
– Батюшка, – заметил Миниху его сын, – о тебе я писать не стану.
– Это еще что такое? – даже вскочил фельдмаршал со своего кресла.
– А то, что звание генералиссимуса, наверное, пожелает принц Антон, и, конечно, тебе не следует начинать неприятными отношениями с принцем.
Миних задумался на минуту и сообразил, что он действительно хватил через край и что сын совершенно прав.
– Да, спасибо, что остановил. Ты правду говоришь, но что же мне-то?
– А тебе самое лучшее просить звание первого министра.
– Хорошо, помирюсь и на этом! Но ведь и тут есть возражение: нам не следует обижать Остермана, а Остерман наверное обидится, он не захочет терпеть над собою первого министра.
– Так следует повысить и Остермана, – заметил Менгден.
– Но как же? Как? – задумался Миних.
И вот он вспомнил, что Остерман давно уже намекал о своем желании быть великим адмиралом.
– Да, да! – оживленно обратился Миних к сыну. – Сделаем Остермана великим адмиралом. Звание это почетное, но для меня не опасное, стеснять меня не будет!
– Кто знает, будет ли доволен Остерман этим назначением, – сказал Миних-сын, прерывая свою работу, – я так думаю, что ему больше захочется быть великим канцлером.
– Мало ли что захочется! – быстро отвечал фельдмаршал. – Мало ли что захочется! Конечно, мы должны постараться предоставить ему очень почетное звание, должны избежать вражды с ним, но слишком далеко пускать его все же не следует. Не следует забывать, что сегодняшняя ночь не его рук дело, а моих. Так неужели же мне не воспользоваться этим? Пустить Остермана в великие канцлеры, да это совсем связать себе руки, отказаться от дел иностранных, а я вовсе не намерен отказываться от них. Нет! По-моему, великим канцлером нужно назначить князя Черкасского.
– Князя Черкасского? – изумленно отозвался Менгден. – Да ведь его отношения к Бирону всем, кажется, нам известны, и по этим отношениям его наказать следует, сослать, а не награждать таким образом.
– Ну, с этим-то я не согласен! – сказал Миних. – Мало ли кто был в хороших отношениях с Бироном, потому что не быть с ним в хороших отношениях – значило губить себя. Нет, я стою на Черкасском, он такой человек, который никому не будет мешать, он будет на своем месте.
Дальнейшая работа совершалась без перерыва, и скоро список наград был готов.
С этим списком сын Миниха отправился к принцессе. Сам же фельдмаршал поручил ему сказать, что будет во дворце часа через два, так как совсем выбился из сил и должен вздремнуть немного.
Он действительно было заснул, но тотчас же и опять проснулся в волнении.
«Нет! Теперь не до сна, мне нужно быть там, нельзя терять ни минуты. Нельзя допускать, чтобы кто-нибудь воспользовался чем-либо без моей воли, чтобы кто-нибудь перебил или ослабил мое влияние на принцессу».
Он вместо сна только освежил свою уставшую голову холодной водой, выпил рюмку вина и поехал вслед за сыном.
Было уже около полудня. На улицах много народу. Сразу заметно необычайное движение, весть о ночном событии уже облетела город. Шли толки, расспросы; многие не верили. Толпы народа стягивались к дворцам, но их разгоняли, объявляя им, что нечего глазеть, что нет никакого парада, ни торжества.
Многие послушно удалялись и шептали друг другу:
– И то, уйдем-ка подобру-поздорову! Мало ли что болтают! Может, и точно ничего нет; может, сидит он там спокойно и в ус не дует! Так ведь как бы нам застенка не понюхать.
Но находились и такие, что удалиться не были в силах; неудержимое любопытство, сознание чего-то важного, совершившегося тянуло их ко дворцам.
Они пристально всматривались в каждую проезжающую карету. Скоро карет стало показываться довольно много, и все по направлению к Зимнему дворцу.
– Ну, как же ничего нет, конечно, есть, – толковали люди. – Кабы ничего не было, так к Летнему, а не к Зимнему дворцу ехали бы.
В одной из карет народ заметил цесаревну Елизавету.
Она выглянула в открытое окошко кареты, прекрасное, только немного как будто бы бледное сегодня лицо ее было спокойно.
Встречные люди снимали шапки, и она с доброй улыбкой кивала всем головою.
Ее появление произвело немало толков. Были люди, которые, глядя на нее, говорили и думали:
«Эх, матушка царевна, чай, ведь ты думала, что скоро к тебе все поедут на поклон, а сама на поклон опять едешь?»
Но таких людей было очень мало. Многие, напротив, открыто выражали свою глубокую жалость к положению цесаревны.
«Не ей бы ехать, – говорили они, – а к ней бы спешить всем поздравлять ее со вступлением на престол родительский, целовать ее золотую царскую ручку!»
Но она была спокойна.
Своей легкой, грациозной поступью вышла она из кареты у Зимнего дворца и прошла в покои Анны Леопольдовны.
У принцессы было уже много народу, все, кого она считала из своих: Миних, Менгден, Остерман, Левенвольде.
Были здесь и адъютанты фельдмаршала, Манштейн и Кенигфельс, оба деятельные участники ночного предприятия.
Все чувствовали себя очень хорошо. Все были добры, довольны, велись оживленные разговоры на немецком языке.
Цесаревна на мгновение остановилась и невольно вздрогнула. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица не видела она среди этого счастливого общества. Все это были люди совершенно чуждые ей по всему; был тут и личный враг ее: старый хитрый Остерман, которого когда-то, в первые дни своей юности, она считала другом и который всю жизнь только и делал, что вредил ей, отстранял ее.
Но цесаревна сейчас же сдержала волнение и снова вызвала на лицо свое любезную улыбку.
Она подошла к Анне Леопольдовне, поклонилась ей и даже совершенно свободно, ни на секунду не изменившись в лице, поцеловала у нее руку, как у правительницы.
– От всего сердца радуюсь этому событию, – сказала она и прибавила вполголоса: – Но только, сестрица, оно не было для меня новостью: в последний раз вечером у Бирона я слышала несколько фраз из вашего разговора с фельдмаршалом.
Миних стоял за стулом Анны Леопольдовны. Он слышал, что говорила цесаревна, и невольно взглянул на нее с изумлением.
И у него, и у Анны Леопольдовны разом мелькнула мысль, что если она слышала этот разговор, – а что она слышала, в этом не может быть никакого сомнения, иначе откуда же бы она о нем узнала, – то ведь она очень легко могла бы погубить их. Она была в хороших отношениях с Бироном, она могла тут же, сейчас рассказать ему об этом разговоре, и весь план Миниха был бы разрушен. Но она никому ничего не сказала, она молчала и своим молчанием помогла им.
Ни Миних, ни Анна Леопольдовна не могли считать ее искренне расположенною к новой правительнице, следовательно, ее поступками руководил расчет. Но какой бы ни был этот расчет, она все же оказала услугу, а сама теперь для них совершенно безвредна.
Анна Леопольдовна крепко сжала руку Елизаветы и взглянула на нее ласково.
Цесаревна сказала еще несколько любезных, приличных фраз и отошла к принцу Антону.
Она сделала свое дело.
После того что она объявила, авось посовестятся теснить ее, авось дадут ей спокойно прожить хоть первое время и без помехи приготовить все, что нужно.
А ведь ей теперь это самое важное! Пусть же смотрят на нее с пренебрежением, пусть она всем здесь чужая, ненужная; ведь и ей здесь все тоже чужды и не нужны и никогда не понадобятся.
Вот она села поодаль и наблюдала, как все счастливы и довольны, как во всех говорит честолюбие, какие все строят планы.
На нее никто не глядит, никто не считает необходимым даже обратиться к ней с самой пустой любезной фразой. Ничего, пусть! Тяжелая жизнь, многие несносные обиды, многие унижения могли бы ожесточить сердце Елизаветы. Глядя на нее теперь, можно было бы, пожалуй, подумать, что много злого чувства кипит в ней, что с полной ненавистью глядит она на Анну Леопольдовну, на Миниха, Остермана и всех этих Манштейнов, что она мечтает о мести, строит жестокие планы; но ничего этого в ней не было.
Конечно, она знала, что если удастся ей добиться своего законного наследия, она удалит от себя всех врагов своих, но мучить и пытать их не станет, ненависти ни к кому нет в ней. Ей только обидно и больно смотреть на двух главных врагов ее: на Остермана и Миниха, и больно ей только потому, что она дочь Петра, который был их благодетелем и которого они отблагодарили тем, что пренебрегли его родною, любимою дочерью. Но даже и эти горькие ощущения скоро исчезли, и цесаревна отдалась своему живому характеру: вдруг все присутствующие начали казаться ей комичными. Она подмечала все их смешные стороны, она думала о том, как, вернувшись к себе, будет смеяться с Маврой Шепелевой, рассказывая ей обо всем, что видела здесь и слышала.
А между тем перед нею совершалось дело первой важности: распределялись награды.
Список Миниха был немедленно утвержден принцессой. Пожалованные подходили и целовали руку Анны Леопольдовны.
Затем началось совещание о том, что делать с Бироном и его семейством.
– Ведь они все еще здесь, внизу, – сказал Миних, – а семейство его в Летнем под караулом. Я полагал бы, что самое лучшее – немедленно перевезти всех в Александровский монастырь, а потом отправить в Шлиссельбург.
Принцесса согласилась с этим.
Говорили о том, что нужно будет потребовать от Бирона всевозможные разъяснения, нужно будет нарядить следствие и так далее.
Затем Миних объявил, что все близкие к Бирону люди тоже уже схвачены: Бестужев-Рюмин, братья Бирона, Карл и Густав, и генерал Бисмарк.
– А что жена Бестужева? – спросила Анна Леопольдовна.
– О Бестужевых пускай вам доложат мои адъютанты, – отвечал Миних. – Я посылал их, по желанию вашего высочества, и господин Манштейн вот только что вернулся.
– Госпожа Бестужева, – сказал Кенигфельс, – была в ужасном отчаянии, когда я к ней приехал. Я спросил ее, хочет ли она следовать за своим мужем, она отвечала, что хочет, но так плачет, в таком отчаянии… Я всячески уговаривал ее, уверял, что ничего дурного не будет ее мужу.
– Ну, это хорошо! Там выяснится, будет ли ему дурно или нет, – заметил Миних. – А сам Бестужев как? – обратился он к Манштейну.
– Я сказал ему, – ответил Манштейн, – что ее высочество приказала послать его в ссылку недалеко. Он стал просить меня, нельзя ли ему видеться с вашим сиятельством, но я сказал, что никак это невозможно, потому что вы очень заняты. Тогда он даже заплакал. «Попросите, – говорит, – фельдмаршала, чтобы он меня не оставил, а помнил то, что и сам он состоит в дирекции Божией, как сам видит это из моей судьбы: вчера я был кабинетным министром, а теперь арестант!..»
– Конечно, ужасно, когда происходят такие перемены с людьми, – заметила Анна Леопольдовна, – но ведь кто же виноват? Нельзя же нам награждать врагов наших, избавлять их от должного наказания! Только, во всяком случае, господа, – обратилась она ко всем присутствовавшим, – я не намерена начинать жестокостями. Я хочу, чтобы дело Бирона и его сторонников разбиралось без всякого пристрастия и им была бы оказана возможная милость, и я надеюсь, что вы в этом согласны со мною?