banner banner banner
Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества
Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества

скачать книгу бесплатно

Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества
Кирилл Андреевич Соловьев

Монография посвящена функционированию политической системы Российской империи в 1881-1905 гг., прежде всего механизмам законотворчества. Исследование проведено на основе широкого круга источников, значительная часть которых не опубликована. В центре внимания автора – государственные учреждения, политические институты, законотворческие практики и круг людей, в котором вращались представители высшей бюрократии изучаемого периода. Особое внимание уделено неформализованным практикам подготовки и принятия решений (влиянию различных групп интересов, прессы, экспертных сообществ, корпоративным интересам бюрократии и др.). Все это позволяет выявить важнейшие характеристики политической повседневности изучаемого периода, во многом объясняющие ход политической истории России начала XX столетия.

Издание рассчитано на историков, студентов гуманитарных специальностей, а также на широкий круг читателей, интересующихся отечественной историей.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Кирилл Соловьев

Политическая система Российской империи в 1881–1905 гг.: проблема законотворчества

Монография утверждена к печати Ученым советом Института российской истории РАН

Рецензенты:

А. И. Аксенов, доктор исторических наук;

А. С. Туманова, доктор исторических наук, доктор юридических наук, профессор

© ИРИ РАН, 2018

© Соловьев К. А., 2018

© Политическая энциклопедия, 2018

Введение

Март 1881 г. стал своеобразным рубежом российской истории. Это ощущали современники, это отмечают исследователи. Дипломат И.Я. Коростовец записал, «что теперь все, даже молодые, чувствуют, что со смертью государя [Александра II] они переступили какую-то грань, что теперь всякого ожидает что-то неведомое, новое…»[1 - Богданович А.В. Три последних самодержца. М., 1990. С. 63.] Многие в чиновничьей среде устали от предыдущего царствования, мечтали о ясности и определенности[2 - В конце 1870-х гг. К.Ф. Головин спрашивал А.Д. Градовского, почему при Николае I не было попыток к насильственному перевороту, а при Александре II крамола все разрасталась. Градовский на это отвечал: «При Николае Павловиче был поставлен высокий барьер, и все знали, что он не опустится, и перескочить через него нельзя. Ну, и сидели смирно. А теперь барьер то опускается, то поднимается опять, и никто хорошенько не знает, что дозволено, что нет: оттого-то и пробуют через барьер перескакивать.» (Головин К.Ф. Мои воспоминания: В 2 т. СПб., 1908. Т. 1. С. 375).]. Их приводила в отчаяние «слякоть» прошлых лет. Дипломат Ф.Р. Остен-Сакен отметил в дневнике 2 марта 1881 г.: «Первый день нового царствования. Какие желания? Только одно: правды. Минувшее царствование представляется отвратительным сном. Его можно отметить только двумя словами: ложь и беспорядок»[3 - Остен-Сакен Ф.Р. Дневник // РГАДА. Ф. 1385. Оп. 1. Д. 1073. Л. 7. К.Ф. Головин подчеркивает в своих воспоминаниях, как удивительно поправело русское общество в начале 1880-х гг.: «Странно было слышать, как чурались всякой мысли о представительстве люди, прежде громко мечтавшие о близкой конституции» (Головин К.Ф. Мои воспоминания: В 2 т. М., 1910. Т. 2. С. 52).]. 29 апреля 1881 г. князь В.М. Голицын записал в дневнике: «Обнародован Манифест, где главная тема есть сохранение самодержавной власти. Это разрушает все конституционные грезы, так сильно смущавшие наши умы в это последнее время, внеся призраки Земских соборов.»[4 - Однако, по мнению Голицына, не все было сказано в Манифесте: «Следовало сказать что-нибудь о дворянстве, на которое теперь сыплются отовсюду обвинения, следовало опровергнуть слухи о передаче земли [крестьянам]» (Голицын В.М. Дневник за 1881 г. // ОР РГБ. Ф. 75. К. 11. Д. 5). И все же Голицын не ставил под сомнение значение данного акта, к которому на тот момент относился сугубо положительно: «Разрешен спор об отставке Лориса, Милютина и Абазы вследствие Манифеста, круто повернувшего нас на путь самодержавия. Теперь положен предел всем толкам о представительстве и об уступках обществу (как будто у нас есть общество в политическом смысле)» (Там же. Л. 5 об. – 6). Поразительно, как эволюционировали политические взгляды князя В.М Голицына к началу XX столетия (См.: Хайлова Н.Б. Дневник князя В.М. Голицына: новые страницы истории общественной мысли России // В ритме времени: Фронтовик. Учитель. Историк. Памяти доктора исторических наук Б.С. Итенберга: Сб. статей и материалов. М., 2018. С. 114–176).] Как бы современники ни относились к предыдущему правлению, его неожиданное и драматичное окончание стало для них прыжком в неизвестность. Едва ли кто-нибудь с уверенностью мог сказать, что ожидало Россию за этим поворотом. Оставалось лишь предполагать, прогнозировать и предупреждать власти предержащие о новых перспективах и нараставших угрозах. 18 марта 1881 г. Б.Н. Чичерин писал К.П. Победоносцеву, что перед Россией открывались три пути: диктатура, если найдется фигура, равная М.Н. Муравьеву, которая при необходимости будет опираться на «темные силы»; законодательное (или, может быть, законосовещательное) представительство со всеми вытекавшими отсюда сложностями и одновременно возможностями или же обычная петербургская «размазня». Это означало бы «продолжать… нынешний порядок, при который каждый министр тянет на свою сторону и все сходятся только в одном – чтобы взапуски друг перед другом либеральничать и кувыркаться перед петербургской швалью. Это несомненно тот путь, который прямо ведет нас к погибели»[5 - К.П. Победоносцев и его корреспонденты: Воспоминания. Мемуары: В 2 т. Минск, 2003. Т. 1. С. 118–119. Летом 1881 г. граф А.А. Бобринский предвещал скорую катастрофу, обусловленную не столько социальными проблемами, сколько нераспорядительностью правительства, отсутствием ясного вектора развития страны. 28 июля 1881 г. он писал графу П.П. Шувалову: «Я не хочу спорить о том: нужно ли в России представительство или нет, но во всяком случае не нужно безначалия, а мы погружены по шею в самую полную анархию, не французскую или немецкую анархию, но настоящее славянское безначалие, анархия в особенности правителей, анархия крестьянской толпы среди гнилого болота общинного пользования, анархия, прославляемая газетами во всевозможных видах и выражениях. Если для прекращения этого безначалия нужно народное представительство – то я за представительство. Если можно положить конец анархии без представительства – то я против представительства. Но тогда нужна ясная воля и несколько государственных людей, которые бы сообща приводили ее в исполнение. Потому что в провинции, иначе говоря в России, нет ни одного служащего, от станового и мирового судьи до генерал-губернатора, который бы ясно знал, что высшее правительство желает или не желает» (Письмо А.А. Бобринского П.П. Шувалову 28.07.1881 // РГАДА. Ф. 1288. Оп. 1. Д. 3356. Л. 1 об. – 2). В 1885 г. императору представлялись санкт-петербургский предводитель дворянства граф А.А. Бобринский и саратовский предводитель П.А. Кривский. Последний сказал государю, что после издания Манифеста 29 апреля 1881 г. в стране наступило относительное успокоение, т. к. упрочилось убеждение: самодержавный строй не будет поколеблен. Предводители возвращались вместе в карете. Воспользовавшись случаем, Бобринский обратился к старшему коллеге: «Скажите, неужели то, что вы сказали государю, есть ваше убеждение?» «Ваш вопрос, граф, меня изумляет, – отвечал саратовский предводитель, – если бы это не было мое убеждение, разве я бы сказал государю. Я не торгую своими убеждениями» (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894 / публ., предисл. и коммент. Н.В. Черниковой. М., 2018. С. 158–159). Этот эпизод позволяет охарактеризовать политические симпатии Бобринского, будущего лидера правых в Думе и Государственном совете.].

1881 год так и не стал тем решительным поворотом, который ожидался в обществе. Однако он принес действительно новое: прежде всего это был отказ от животрепещущей политической повестки. Большие проекты государственного строительства отставлялись в сторону[6 - Журналист И.И. Колышко приписывал поворот в политической жизни России трио К.П. Победоносцева, Д.А. Толстого и И.Д. Делянова. «1-е марта 1881 г. застало их почти дряхлыми. Тем не менее, у них хватил сил и энергии, чтобы свалить Лорис-Меликова, опиравшегося на великого князя Константина Николаевича, а снизу – на либеральное русское общество и чиновничество. Этот триумвират с ношей не менее 200 лет на плечах повторил подвиг спартанцев на историческом мосту, преградил путь вливавшейся струе либерализма» (Колышко И.И. Великий распад. Воспоминания / сост., вступ. ст., подг. текста и коммент. И.В. Лукоянова. СПб., 2009. С. 58). Стоит ли говорить, что Колышко ошибается? В 1881 г. ни Толстой, ни Делянов не обладали большим административным весом. Важнее другое: подчеркиваемое публицистом стремление к политическим реформам, к которым относились благосклонно в самых «высших сферах» и с большой симпатией в обществе и бюрократических кругах. Это большой силы течение, которое должно было привести к новой организации власти, временно (а кому-то могло показаться, что и навсегда) было приостановлено.]. В то же самое время колесо правительственного аппарата совершало рутинные обороты в уверенности, что так будет всегда. В 1992 г. Ф. Фукуяма провозгласил «конец истории»[7 - Фукуяма Ф. Конец истории и последний человек / пер. с англ. М.Б. Левина. М., 2010. С. 80–97. Тема «конец истории» неоднократно обыгрывалась в карикатурах директора императорских театров И.А. Всеволжского. Так, он изобразил десять министров царствования Александра III в виде корневильских колоколов, тем самым отсылая публику к популярной оперетте Робера Планкеттта «Les cloches de Corneville» («Корневильские колокола»). В ней, в частности, рассказывалось о Корневильском замке, чьи колокола прежде звучали на всю округу. Ныне они замолкли, а сам замок погрузился в колдовской сон. Видимо, ему Всеволжский уподоблял саму Россию (Ипполитов А.В. Тузы, дамы, валеты: Двор и театр в карикатурах Всеволжского из собрания В.П. Погожева. М., 2016. С. 40–41). К этой же теме Всеволжский вернулся в карикатуре «Ночной столик Спящей Красавицы». Директор императорских театров изобразил министра внутренних дел Д.А. Толстого в виде бутылки с морфием, министра народного просвещения И.Д. Делянова – колпачка для гашения свечи, издателя «Московских ведомостей» М.Н. Каткова – колокольчика для вызова прислуги. Все они располагались на книге Ш.Л. Монтескье «О духе законов». Закладкой в ней «служил» обер-прокурор Св. Синода К.П. Победоносцев. Очевидно, под «спящей красавицей» подразумевался сам царь (Там же. С. 42–43).]. Схожим образом ситуация виделась и многим российским бюрократам конца XIX столетия. В непрерывном течении бюрократического законотворчества усматривалось естественное состояние государственной жизни пореформенной России. Но человечество пока не знает perpetum mobile. Как писал в июле 1881 г. П.А. Валуев, «государственный механизм держится и полудействует силой инерции и импульсом старой заводки административных часов»[8 - Валуев П.А. Дневник, 1877–1884. Пг., 1919. С. 170.]. В какой-то момент этого завода должно было не хватить.

Стоит ли говорить, что подлинный переворот произошел 20 лет спустя. В сущности, тогда, в 1904–1905 гг., была реанимирована повестка 1881 г. Чиновники и земцы прибегали к тем же самым славянофильским риторическим оборотам, за которыми с очевидностью просматривались контуры нового государственного устройства.

У изучаемой политической эпохи – вполне определенные начало и конец: 1881 и 1905 гг. Немногое меняется в связи с кончиной Александра III в 1894 г. Видимо, это единственный случай в истории русского XIX века, когда смена государя не стала поворотной вехой для страны. Плавное вхождение в новое царствование явно диссонировало с общественными ожиданиями. Отсюда и земские адреса с намеками на политическую реформу, отсюда и слова императора о «бессмысленных мечтаниях» января 1895 г. Отсюда и ожидаемый конец, который многие предвидели задолго до 1905 г. В 1896 г. в Главное управление по делам печати пришла брошюра чиновника особых поручений И.Ф. Романова (более известного как публициста Рцы) «Дело императора Александра III как логическое развитие идеи 1613 года». Главноуправляющий Е.М. Феоктистов был поражен. Он не сомневался, что автор душевнобольной и мог написать такое только в горячке. Он даже выписал строки из этой книги (которую, естественно, запретил публиковать) себе в дневник[9 - Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. Оп. 1. Д. 9122. Л. 71 об. – 72.]: «Будучи ничем в действительности, этот призрак, этот фантом целое столетие сбивает с толку русскую мысль, беспощадно гнетет русскую жизнь. Этот бес, это проклятие на делах наших называется – рутиною. Ее область – все то, что объемлется понятием “казны”. Ее храм – петербургская канцелярия. Ее символ или знамя – табель о рангах. Ее жрец – мертвый чиновник. Ее психология – упразднение личной совести. Ее орудие – лесть и обман. Ее прошлое – “1-е Марта”. Ее будущее – опять “1-е Марта”, всегда “1-е Марта”, ибо не может быть, чтобы через десять или сто лет роковое стечение обстоятельств не повторило во всех подробностях психологии 1-го Марта.»[10 - Рцы (Романов И.Ф.) Собр. соч.: В 2 т. Т. 1: Нагота рая: Историко-философское эссе. Парадоксы и афоризмы. Религиозная публицистика. Политические и экономические статьи. Путевые очерки / изд. подг. А.П. Дмитриев и Д.А. Федоров. СПб., 2016. С. 282. По мысли публициста, абсолютизм непременно ведет к революциям: «“L’fttat c’est moi”, – говорил Людовик XIV, а в отдалении уже слышались раскаты “Марсельезы”. “Мой даже климат”, – говорил император Николай I, не догадываясь, что на обороте этого, так чуждого русской действительности, абсолютизма было начертано кровавое “1-е Марта”, а еще ранее “Севастополь”». Подобно прочим мыслителям славянофильского толка, И.Ф. Романов видел спасение в возрождении подлинного самодержавия (Там же. С. 250).].

Конечно, любой хронологический период – условность. Его границы всегда будут «размытыми» – с обеих сторон. Преобразования 1880-х гг. логически вытекают из мероприятий предыдущего десятилетия. Иными словами, «контрреформы» 1880-х гг. во многом были естественным продолжением эпохи Великих реформ, в особенности последней декады царствования Александра II[11 - К.А. Скальковский остроумно назвал царствование Александра III эпохой «реформ реформ» (Скальковский К.А. Сатирические очерки и воспоминания. СПб., 1902. С. 253).]. В то же самое время многие инициативы столыпинского кабинета начали разрабатываться еще на рубеже XIX–XX вв., задолго до созыва Государственной думы. Некоторые из них задумывались в Министерстве внутренних дел, которым руководил несомненный «реакционер» В.К. Плеве.

И все же относительная цельность изучаемого периода позволяет рассмотреть его в статике, выделить характерные черты законотворческого процесса за последнюю четверть века, предшествовавшую Первой русской революции, а следовательно, отметить важнейшие черты политического режима этого времени. В данном случае в центре внимания – большие циклы политического развития: особенности политической системы, политического поведения, политической культуры и т. д.

Эти сюжеты могут быть исследованы лишь в рамках подходов новой политической истории, когда изучается не политика, а «политическое», т. е. не акты государственной власти, а ее структурные особенности. О необходимости новых приемов изучения политической истории говорится давно – начиная с 1970-х гг. Одним из первых, кто поставил об этом вопрос, был французский историк, один из видных представителей третьего поколения школы «Анналов» Ж. Ле Гофф[12 - Трубникова Н.В. Французская историческая школа «Анналов». М., 2017. С. 259.]. Его как медиевиста интересовали образы, символика власти, механизмы ее репрезентации[13 - Ле Гофф Ж. Является ли все же политическая история становым хребтом истории? // Thesis. 1994. Вып. 10. С. 177–190.]. В итоге эти темы получили «прописку» в историографии. В действительности же тем, которые могли заинтересовать специалистов в области новой политической истории, существенно больше: это политическая мифология, антропология, «сценарии» власти[14 - Уортман Р.С. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии: В 2 т. / пер. с англ. И.А. Пильщикова. М., 2004. Т. 2.], политическая культура[15 - Кром М.М. Новая политическая история: темы, подходы, проблемы // Новая политическая история: Сб. научных работ. СПб., 2004. С. 11–14.], социальная история политического[16 - Трубникова Н.В. Указ. соч. С. 263–264.], его интеллектуальная история[17 - См.: Розанваллон П. Утопический капитализм. История идеи рынка / пер. с фр.А. Зайцевой; науч. ред., ред. перевода, предисл. В. Каплуна. М., 2007.] и тот подход, который представляется особенно актуальным в данном конкретном случае – политическая повседневность[18 - См.: The new political history // Kritika. Vol. 5. № 1 (Winter, 2004); Соловьев К.А. Что такое политическая повседневность // Историк и его время: Сб. статей К 70-летию профессора В.В. Шелохаева. М.: РОССПЭН, 2011. С. 192–203.].

Политическая история продолжает оставаться привлекательной для значительной части исторического сообщества. Порой это создает у авторов ложное ощущение благополучия, которое, помимо всего прочего, находит подтверждение в факте наличия устойчивых традиций историописания политических сюжетов. Они сложились еще в XIX столетии и несущественно менялись с этого времени. В то время как социальная история стала новой, экономическая история стала новой, политическая история новой так и не стала.

Интерес к политической истории в значительной мере обусловлен структурой источниковой базы, которая в огромной степени сложилась усилиями органов власти и так или иначе освещает их функционирование. Вольно или невольно авторы следуют за своими источниками, воспроизводя их акценты, умозаключения, терминологию. Такого рода зависимость чаще всего почитается за добродетель. По умолчанию подразумевается, что текст о власти тождественен самой власти[19 - См.: Блоин Ф, Розенберг У. Споры вокруг архивов, споры вокруг источников / пер. с англ. Е. Канищевой // Статус документа: окончательная бумажка или отчужденное свидетельство? М., 2013. С. 135–136, 139–140. В том числе и в связи с этим следует понимать слова П. Бурдье об опасности, «которой мы подвергаемся всякий раз, когда думаем посредством государства, считая, что мы сами так думаем» (Цит. по: Волков В.В. Государство, или Цена порядка. СПб., 2018. С. 12).]. Вместе с тем канон организации делопроизводственного материала зачастую был весьма далек от подлинного хода обсуждения и принятия законопроектов. Иными словами, реальные практики законотворчества и администрирования в полной мере не описывались делопроизводственными материалами.

Еще в большей степени это относится к любой хронике политической жизни. В новое и новейшее время с ее задачами справляется пресса. Она обращает внимание читателя на то, что ей представляется важным, существенным, чаще всего игнорируя законотворческую рутину, повседневность политического процесса. В этом случае происходит «мобилизация» сведений об исключительных обстоятельствах из жизни правительства, которая создает безусловно искаженное представление о норме. Политический процесс сводится к борьбе за власть, непримиримому противостоянию действующего правительства и оппозиции.

Искаженная картина политической жизни «выпрямляется» благодаря подходам «политической повседневности». В данном случае в центре внимания оказываются алгоритмы политического поведения. Их изучение подразумевает принятие ряда методологических посылок.

1. Политическая повседневность разворачивается в пространстве, а не во времени. Речь идет об устойчивых структурах, которые меняются чрезвычайно медленно. Они редко испытывают дисбалансировку и сравнительно быстро восстанавливаются. Их анализ подразумевает анализ статических состояний (организационной структуры), а не динамики.

2. Памятен афоризм М. Блока о «людоедстве» историка, гоняющегося за «человечиной». Представляется, что проблемный анализ политической истории требует от исследователя своего рода «диеты»[20 - В действительности классики школы «Анналов» как раз критиковали традиционную политическую историю за «событийность и анекдотизм», «субъективизм и индивидуализм» (Трубникова Н.В. Указ. соч. С. 259–260). «Это “историзирующая” история, которая не дорого стоит, поверхностная, выпускающая добычу, чтобы поймать ее тень. Вместо этого на первый план следует выдвинуть историю глубинных исторических процессов, экономическую, социальную и ментальную историю» (Ле Гофф Ж. Указ. соч. С. 180).]. Акцент надо делать на институтах, а не персоналиях. Именно институты формируют правила игры, создают жесткие рамки для индивидуальной деятельности.

3. Пользуясь терминологией М. Фуко, в Европе эпохи модерна ключевая власть – не репрессивная, а дисциплинарная[21 - См.: Орлова Г.А. Изобретая документ: бумажная траектория российской канцелярии // Статус документа: окончательная бумажка или отчужденное свидетельство? М., 2013. С. 45–46.]. Органы государственного управления – лишь «верхушка айсберга». Носителем подлинной власти оказываются обыватели, которые знают, что есть норма, и так или иначе приводят все вокруг в соответствие с ней. Такая власть безлична и сама себя властью чаще всего не считает[22 - Фуко М. «Нужно защищать общество». Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975–1976 гг. / пер. с фр. Е.А. Самарской. СПб., 2005. С. 38, 48–59;Он же. Психиатрическая власть. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1973–1974 учебном году / пер. с фр. А.В. Шестакова. СПб., 2007. С. 59–77. «Нужно видеть, что право, как я думаю, не столько устанавливает законность, сколько приводит в действие различные процедуры подчинения. Таким образом, для меня вопрос заключался в том, чтобы обойти, избежать центральной для права проблемы верховной власти и повиновения ей индивидов и вместо нее выдвинуть проблему господства и подчинения. В этой связи требовались некоторые методологические предосторожности, чтобы обойти проторенный путь юридического анализа, свернуть с него. Первое из упомянутых методологических правил состояло в том, чтобы не ограничиваться анализом упорядоченных и законных форм центральной власти, ее общих механизмов и совокупных последствий» (Там же. С. 46). Еще более отчетливо эта мысль прозвучала в беседе с Ж. Делезом: «Повсюду, где есть власть, она осуществляется. И собственно говоря, никто не является ее обладателем, но тем не менее она осуществляется всегда в определенном направлении, когда одни находятся по одну сторону, а другие – по другую, и мы не знаем, у кого она есть, но мы знаем, у кого ее нет» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. / пер. с фр. С.Ч. Офертаса, под общ. ред.В.П. Визгина и Б.М. Скуратова. М., 2002. Ч. 1. С. 76). Наконец, «власть… это нечто гораздо более сложное, гораздо более плотное и рассеянное, чем какая-либо совокупность законов или какой-то государственный аппарат» (Там же. С. 238). См. также: Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне: Двенадцать лекций / пер. с нем. М.М. Беляева, К.В. Костина, Е.Л. Петренко, И.В. Розанова, Г.М. Северской; науч. ред. и автор послесл. Е.Л. Петренко. М., 2008. С. 283–284; Эрибон Д. Мишель Фуко / пер. с фр. Е.Э. Бабаевой; предисл. и науч. ред. С.Л. Фокина. М., 2008. С. 258–259; Дьяков А.В. Мишель Фуко и его время. СПб., 2010. С. 487–490.]. Иными словами, власть – это не решение, а процедура; не воля, а практика.

4. Из политической истории следует изъять «большие дни», примечательные для хронистов и журналистов, заменив их серыми буднями. Политическая повседневность бессобытийна и даже может показаться неисторичной. При этом следует иметь в виду, что столь впечатляющая «политическая публичность» сродни театральности[23 - Бурдье П. О государстве. Курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992) / ред. – сост. П. Шампань, Р. Ленуар, Ф. Пупо, М.К. Ривьер; пер. с фр. Д. Кралечкина и И. Кушнаревой; предисл. А. Бикбова. М., 2016. С. 129.]. Она знает строгие законы, хорошо известные зрителю, которому не стоит даже задумываться о том, что происходит за кулисами. Он пользуется понятиями, санкционированными государством, мыслит категориями, вольно или невольно формирующимися государственной властью. По словам П. Бурдье, «следствием государства является то, что оно заставляет думать, будто нет никакой проблемы государства»[24 - Там же. С. 143.]. Важным элементом политической театрализации становится вера в безусловную значимость свершаемого представления[25 - Там же. С. 155.]. Подходы политической повседневности подразумевают ее преодоление.

5. Политическая повседневность существует вне ценностных ориентиров. Она не идеологична, а технологична, а значит, и аполитична.

Лишь отказавшись от привычных алгоритмов описания политических процессов, можно выйти на проблему функционирования политической системы. Очевидно, она имела место и в прошлом: скажем, в Римской империи или в средневековой Европе[26 - Сергеев И. Римская империя в III н. э. Харьков, 1999. С. 146.]. Историки даже не сомневаются в этом, активно используя термин, не поясняя его значение. Иными словами, он вполне укоренился в исторической науке, не став при этом в полном смысле этого слова научным понятием.

Впрочем, и в политической науке единодушия в связи с этим не наблюдается. Под политической системой может подразумеваться совокупность взаимодействий, посредством которых ценности авторитетным образом привносятся в общество (Д. Истон)[27 - Категории политической науки / А.Ю. Мельвиль, Т.А. Алексеева, К.П. Боришполец и др. М., 2002. С. 131.], или же разнообразные формы политического поведения государственных и негосударственных структур (Г. Алмонд)[28 - Там же. С. 135.]. Эти определения «заточены» под изучение современности. Историк вынужден адоптировать их под свои нужды, конечно же, использовав наработки общественных наук. Прежде всего они подразумевают особую исследовательскую оптику: автор ставит своей целью не воссоздание привычного калейдоскопа событий, а внимательное изучение институтов, элит и политической культуры. Исследователь стоит перед необходимостью выявить «правила игры», характерные для того или иного общества. Их не нужно декларировать в законодательстве; более того, они даже могут противоречить ему и в то же самое время значить существенно больше любой официально установленной правовой нормы. В особенности это свойственно авторитарным режимам, когда не всегда удается проследить процедуру принятия решений государственной важности.

Институты – это и есть правила игры. Это базовое утверждение сторонников неоинституционального подхода – в первую очередь Д. Норта[29 - Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики / пер. с англ. А.Н. Нестеренко; предисл. и науч. ред. Б.З. Мильнера. М., 1997.С. 17–18; Норт Д., Уоллис Дж., Вайнгаст Б. Насилие и социальные порядки: Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества / пер. с англ. Д. Узланера, М. Маркова, Д. Раскова, А. Расковой. М., 2011. С. 59.]. В центре его изучения – формальные и даже в большей степени неформальные практики, которые упорядочивают общество, способствуют его складыванию[30 - Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. С. 19.].

Провозглашая «новую политическую историю», Ж. Ле Гофф вовсе не открыл направление исследований. Он лишь констатировал нарождавшийся поворот в изучении политического прошлого, который был очевиден и в области истории России XIX – начала XX в. Прежде всего это относилось к работам, посвященным чиновничеству империи, т. е. корпорации управленцев с характерной для нее системой ценностей, алгоритмами поведения. Причем в данном случае бюрократия представлялась не послушным инструментом классового господства, а самодостаточным объектом исследования. Так, именно она с ее особыми мировоззрением, социальным опытом, укладом жизни стала главным героем работ П.А. Зайончковского. В центре его исследований – законодательный процесс в самодержавной России, который рассматривался «изнутри» политической системы: это составление проектов преобразований, их конкуренция, обсуждение, принятие (или отклонение) верховной властью[31 - Зайончковский ПА. Российское самодержавие в конце XIX столетия. М., 1970; Он же. Правительственный аппарат самодержавной России в XIX в. М., 1978.]. Российская бюрократия стала объектом фундаментальных исследований Л.Ф. Писарьковой[32 - Писарькова Л.Ф. Государственное управление России с конца XVII до конца XVIII века. М., 2007.], Л.Е. Шепелева[33 - Шепелев Л.Е. Чиновный мир России XVIII – начала XX в. СПб., 1999; Он же. Аппарат власти в России. Эпоха Александра I и Николая I. СПб., 2007.]. Бюрократическая империя XIX в. – один из излюбленных сюжетов зарубежной русистики. М. Раев попытался охарактеризовать бюрократический уклад Российской империи[34 - Raeff M. The bureaucratic phenomena of imperial Russia, 1700–1905 // American historic review. 1979. Vol. 84. № 2. P. 399–411.], Г. Торке – его эволюцию[35 - Torke H.-J. Continuity and change in the relations between bureaucracy and society in Russia, 1613–1861 // Canadian Slavic studies. 1971. Vol. 5. № 4. P. 457–476.], Р. Уортман исследовал правовой этос российского чиновничества[36 - Уортман Р.С. Властители и судии. Развитие правового сознания в императорской России / пер. с англ. М.Д. Долбилова при участии Ф.Л. Севастьянова. М., 2004. С. 343–391.], Д. Ливен – бюрократическую элиту страны[37 - Lieven D. Bureaucratic Authoritarism in Late Imperial Russia: The Personality, career and opinions of P.N. Durnovo // The Historical Journal. 1983. Vol. 26. № 2. P. 394–395, 396–397, 399; Idem. Russia’s rulers under the old regime. New Haven. L., 1990. P. 207–255.], А. Рибер – чиновничьи «партии»[38 - Рибер А.Дж. Групповые интересы в борьбе вокруг Великих реформ // Великие реформы в России, 1856–1874. М., 1992. С. 44–72.], В. Мосс – социокультурную природу высшей бюрократии[39 - Mosse W.E. Russian Bureaucracy at the End of the Ancien Regime: The Imperial State Council, 1897–1915 // Slavic Review. December 1980. Vol. 39. № 4. P. 617–618.], Т. Фоллоуз – взаимоотношения земства и бюрократии[40 - Fallows T. The zemstvo and the bureaucracy // The zemstvo in Russia. Cambridge, 1982. P. 177–242.]. Аналогичная проблема поднималась в монографии Х. Вилан, посвященной Государственному совету в царствование Александра III. Автор характеризует политический режим в России конца XIX в. как «бюрократический абсолютизм»[41 - Whelan H.W. Alexander III and the State Council. Bureaucracy and counter-Reform in Late Imperial Russia. New Brunswick, 1982. Р. 198.]. Социальный портрет чиновничества МВД начала XX в. был предложен Д.К. Роуни[42 - Rowney D.K. Organizational change and social adaptation: The pre-revolutionary Ministry of internal affairs // Russian officialdom. The bureaucratization of Russian society from the Seventeenth to the Twentieth century. Chapel Hill, 1980. P. 283–315.]. Бюрократия – главный актор на политической сцене Российской империи, однако не единственный. Она была неразрывными нитями связана со своим постоянным оппонентом из «общества». Она была активно вовлечена в коммерческие предприятия своего времени. А главное: она подчинялась правилам игры, которые устанавливали жесткие рамки ее деятельности – правовые, институциональные, поведенческие.

Отчасти эта проблема исследуется в рамках школы истории государственных учреждений. Она восходит к трудам авторов XIX столетия, преимущественно представлявших традиции правовой мысли этого времени[43 - Градовский АД. Начала русского государственного права. СПб., 1875; Алексеев А.С. Русское государственное право. М., 1892; Он же. Русское государственное право. Пособие к лекциям. М., 1905; Коркунов Н.М. Русское государственное право: В 2 т. СПб., 1909; Обзор деятельности Государственного совета в царствование Александра III, 1881–1894. СПб., 1895; Государственный совет, 1801–1901. СПб., 1901; Середонин С.М. Исторический обзор деятельности Комитета министров. СПб., 1902. Т. 1–3; Исторический обзор деятельности Комитета министров. СПб., 1902. Т. 4; Щеглов В.Г. Государственный совет в первый век его образования и деятельности (30 марта 1801–1901). Ярославль, 1903; История Правительствующего Сената за двести лет. 1711–1911 гг.: В 5 т. СПб., 1911.]. В советской исторической науке многое в этом направлении сделал Н.П. Ерошкин, который изучал систему взаимосвязей внутри государственного аппарата Российской империи, процедуры законотворчества[44 - Ерошкин Н.П. Российское самодержавие. М., 2006. С. 64–282; Он же. История государственных учреждений дореволюционной России. М., 2008.]. Впоследствии были исследованы отдельные механизмы принятия решений (например, институт всеподданнейшего доклада)[45 - Раскин Д.И. Исторические реалии российской государственности XVIII – начала XX века. Российская империя как «регулярное государство». Lewiston; Queenston; Lampeter, 2000. С. 46–133; Долбилов М.Д. Рождение императорских решений: монарх, советник и «высочайшая воля» в России XIX в. // Исторические записки. 2006. № 9 (127). С. 5–48; Он же. «Угадывать волю Вашу»: роль советника в принятии императорских решений в России XIX века // Петр Андреевич Зайончковский. Сб. статей и воспоминаний к столетию историка. М., 2008. С. 403–428; СобкоЕ.М. Государственный совет в эпоху Александра III. М., 2007; Шилов Д.Н. Министр и министерство: Практика и стили работы руководителей ведомства // Английская набережная, 4. СПб., 2004. С. 311–332.]. Близкие сюжеты представляют немалый интерес и для зарубежной историографии. Так, Дж. Йени изучал систематизацию управления в империи в XVIII–XX вв., целью которой было формирование некоего подобия правового государства с очевидной русской спецификой (в чем как раз крылись серьезные внутренние противоречия)[46 - Yaney G.L. The systematization of Russian government: Social evolution in the domestic administration of imperial Russia, 1711–1905. Urbana, 1973.]. К вопросу об особенностях политикоправовой системы России в эпоху Великих реформ непосредственно подошел Д. Орловский. Он пришел к выводу, что управленческий кризис лишь нарастал со второй половины XIX в. Министерства (в частности, МВД) и их руководители были перегружены работой и, в сущности, не справлялись с ней. У них не было людских, организационных и информационных ресурсов, чтобы эффективно решать вопросы оперативного управления страной. О стратегическом планировании не получалось даже задуматься[47 - Orlovsky D.T. The limits of Reform. The ministry of internal affairs in Imperial Russia, 1802–1881. Massachusetts. L., 1981. P. 197–205.].

В высшей степени интересным представляется исследование А.В. Ремнева, посвященное Комитету министров. Автор рассматривает данное учреждение как важный элемент политической системы Российской империи, в которой все органы власти напоминали сообщающиеся сосуды, бывшие в тесной зависимости друг от друга. Таким образом, исследование Комитета министров становится поводом для обстоятельного разговора об организации управления в бюрократической империи и шире: о политической системе России. Автор вполне солидаризируется с той точкой зрения, что самодержавие – правовая иллюзия, не реализовавшаяся на практике в XIX столетии[48 - Ремнев А.В. Самодержавное правительство. Комитет министров в системе высшего управления Российской империи (вторая половина XIX – начало XX в.). М., 2010. С. 6.]. А.В. Ремнев бесспорно прав: Комитет министров нельзя изучить в отрыве от прочих учреждений страны. Различные высшие правительственные органы власти составляли одни и те же лица, которые, меняя зал заседания, отстаивали те же принципы и интересы[49 - Ремнев А.В. Самодержавное правительство. Комитет министров в системе высшего управления Российской империи (вторая половина XIX – начало XX в.). С. 489.]. Распределение полномочий среди центральных учреждений ни в коей мере не напоминало разделение властей. Речь должна идти о размежевании процедур, особых правилах игры на каждой из «площадок», предоставленных высшей бюрократии. Они весьма интересны, будучи взятыми в совокупности, проанализированными как нечто целое. Именно так на них смотрел любой чиновник изучаемой эпохи. Он пользовался всеми имевшимися в его распоряжении процедурами, надеясь на скорейшее достижение искомого результата. Этот подход уместен при изучении отнюдь не только российской политической жизни XIX – начала XX в. Не случайно П. Бурдье подчеркивал: «Историку, который говорит: “Я занимаюсь историей Государственного совета (т. е. Conseil d’Etat во Франции. – К. С.)”, стоило бы сказать: “Я занимаюсь историей бюрократического поля.”»[50 - Бурдье П. О государстве. Курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992). С. 212.] Иными словами, современное исследование государственных институтов преимущественно подразумевает изучение бытовавших практик принятия решений.

Этот взгляд на проблему подразумевает и особые принципы отбора источниковой базы. Конечно, исследование законотворчества подразумевает обращение к нормативным актам и делопроизводственным материалам. Это материалы камер-фурьерских журналов (РГИА. Ф. 516), канцелярии министра внутренних дел (РГИА. Ф. 1282), Государственной канцелярии (РГИА. Ф. 1162), Совета министров (РГИА. Ф. 1275), журналы заседаний Особых совещаний Совета министров (РГИА. Ф. 1544), перлюстрированные письма, журналы заседаний Кахановской комиссии, отложившиеся в том числе в фонде В.К. Плеве (ГА РФ. Ф. 586), записки государственных и общественных деятелей. Значительная по своему объему коллекция журналов Государственного совета отложилась в фонде Н.И. Стояновского (ОР РГБ. Ф. 290).

Чрезвычайно информативны записки А.А. Половцова Александру III (ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 1–9). Государственный секретарь должен был регулярно подавать царю экстракты материалов заседаний Государственного совета. Половцов, будучи очень амбициозным человеком, выходил за рамки должностных обязанностей. В сущности, помимо своего личного дневника (также представляющего немалый интерес для историка)[51 - См.: Голечкова О.Ю. Бюрократ его величества в отставке: А.А. Половцов и его круг в конце XIX – начале XX в. М., 2015. С. 25–30.], он вел своего рода дневник государственной жизни Российской империи. О нем по идее должен был знать лишь один читатель – Александр III. Половцов сообщал императору о ходе заседаний Государственного совета, принятых там решениях, настроениях, высказываниях членов высшего законосовещательного учреждения империи. Едва ли стоит доказывать, что речь идет о важнейшем источнике по политической истории России. Представленных Половцовым сведений нет в официальном делопроизводстве. Далеко не все можно найти в дневниках государственного секретаря. Иными словами, в этих донесениях собрана уникальная информация. Не случайно сам А.А. Половцов придавал большое значение этим материалам – результату его многолетнего труда[52 - Половцов А.А. Дневник, 1893–1909 / сост., коммент., вступ. ст. О.Ю. Голечковой. СПб., 2014. С. 405.]. Можно только сожалеть, что преемники Половцова в должности государственного секретаря не продолжили его дела. Их донесения императору носят сугубо формальный характер и мало что добавляют к журналам Государственного совета.

Однако там, где «молчит» официальное делопроизводство, многое могут сказать источники личного происхождения: дневники А.А. Бобринского, А.В. Богданович, А.А. Будберга, П.А. Валуева, А.А. Киреева, великого князя Константина Константиновича, А.Н. Куропаткина, А.Н. Львова, Д.А. Милютина, Ф.Р. Остена-Сакена, Е.А. Перетца, А.А. Половцова, Е.А. Святополк-Мирской, П.Н. Симанского, А.С. Суворина, Л.А. Тихомирова, А.В. Тырковой, Е.М. Феоктистова, И.А. Шестакова; письма императоров, государственных (П.А. Валуева, С.Ю. Витте, С.Н. Гербеля, А.В. Головнина, А.С. Ермолова, А.Н. Куломзина, Н.А. Любимова, П.Б. Мансурова, Н.В. Муравьева, A. Д. Оболенского, М.Н. Островского, А.Д. Пазухина, В.К. Плеве, К.П. Победоносцева, А.А. Половцова, Д.А. Толстого, Е.М. Феоктистова и др.) и общественных (В.Я. Богучарского, П.А. Гейдена, И.В. Гессена, К.Ф. Головина, Н.Н. Львова, В.П. Мещерского, А.А. Нарышкина, А.В. Олсуфьева, Д.И. Пихно, Ф.Д. Самарина, А.А. Стаховича, М.В. Челнокова, С.Ф. Шарапова, И.И. Янжула и др.) деятелей, а также, пусть не во всем точные, но чрезвычайно информативные воспоминания П.Л. Барка, А.В. Бельгарда, Н.А. Вельяминова, С.Ю. Витте, И.В. Гессена, В.М. Голицына, В.И. Гурко, В.И. Ковалевского, И.И. Колышко, С.Е. Крыжановского, А.Н. Куломзина, B. Б. Лопухина, Д.Н. Любимова, С.П. Мельгунова, П.П. Менделеева, И.В. Мещанинова, В.Д. Набокова, Н.Н. Покровского, А.С. Путилова, А.В. Руманова, А.А. Савельева, М.И. Семевского, С.И. Тимашева, И.И. Толстого, О.Н. Трубецкой, И.И. Тхоржевского, Е.М. Феоктистова, Д.И. Шаховского, С.Д. Шереметева, Д.Н. Шипова, И.И. Янжула и др.

При работе над монографией были использованы материалы архивов: Государственного архива Российской Федерации (ГА РФ), Российского государственного исторического архива (РГИА), Российского государственного архива литературы и искусства (РГАЛИ), Российского государственного архива древних актов (РГАДА), Российского государственного военно-исторического архива (РГВИА), Российского государственного архива социально-политической истории (РГАСПИ), Центрального государственного архива Москвы (ЦГА Москвы), Архива Российской Академии наук (РАН), Рукописного отдела Института русской литературы (РО ИРЛИ), Отдела рукописей Российской государственной библиотеки (ОР РГБ), Отдела рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ), Отдела письменных источников Государственного исторического музея (ОПИ ГИМ), Архивно-рукописного отдела Государственного центрального театрального музея им. А.А. Бахрушина (АРО ГЦТМ), Отдела рукописных фондов Государственного музея Л.Н. Толстого (ОРФ ГТМ), Бахметевского архива русской и восточноевропейской истории и культуры Колумбийского университета Нью-Йорка (США) [Bakhmeteff archive (BAR)].

Ограниченность публичного пространства российской политики обусловливает и дефицит источниковой базы. Официальное делопроизводство обычно немногословно, когда речь заходит о публичном обсуждении законопроектов, о закулисных договоренностях, ему предшествовавших. Источники личного происхождения далеко не всегда позволяют компенсировать этот недостаток. Тем ценнее тот материал, который дает ключ к пониманию политической системы Российской империи рубежа XIX и XX столетий.

Глава первая

Понятия

Разговор о законотворчестве, законодательной процедуре часто сводится к проблеме технологии принятия решений. Несомненно, это важный сюжет, недостаточно изученный в историографии и заслуживающий самого пристального внимания. Однако технология – это путь к достижению цели. Говоря о ней, все же нужно представлять, в чем заключается сама цель: в данном конкретном случае – что такое власть, издающая закон, что такое сам закон, ради чего он принимается? Иными словами, необходимо определить ключевые понятия, которыми пользовались государственные мужи конца XIX – начала XX в. Изучение категориального аппарата, бывшего в их распоряжении, – конечно же, отдельная и непростая научная проблема. К сожалению, подходы такого направления, как «история понятий»[53 - Козеллек Р. К вопросу о темпоральных структурах в историческом развитии понятий // История понятий, история дискурса, история менталитета / под ред. Х.Э. Бедекера. М., 2010. С. 21–33; Словарь основных исторических понятий: Избранные статьи: В 2 т. / пер. с нем. К.А. Левинсона; сост. Ю.П. Зарецкий, К.А. Левинсон, И. Ширле; науч. ред. перевода Ю. Арнаутова. М., 2014. Т. 1. С. 23–44. По словам ведущего представителя Кембриджской школы истории понятий К. Скиннера, «объяснение политического поведения зависит от изучения политических идей и принципов и. оно окажется недостаточным без обращения к ним» (Скиннер К. Истоки современной политической мысли: В 2 т. / пер. с англ. А.А. Олейникова. М., 2018. Т. 1: Эпоха Ренессанса. С. 11). Кроме того, он отмечал недопонимание «роли нормативного словаря, которым пользуется любое общество для описания и оценки своей политической жизни» (Там же. С. 12).], лишь только приживаются в отечественной историографии[54 - «Понятия о России»: К исторической семантике имперского периода: В 2 т. / под ред. А.И. Миллера, Д.А. Сдвижкова, И. Ширле. М., 2012; Вымятнина Ю.В. Деньги, или Золотая антилопа. СПб., 2016; Магун А.В. Демократия, или Демон и гегемон. СПб., 2016; Марей А.В. Авторитет. Подчинение без насилия. СПб., 2017; Миллер А.И. Нация, или Могущество мифа. СПб., 2016; Марасинова Е.Н. «Закон» и «гражданин» в России второй половины XVIII века: Очерки истории общественного сознания. М., 2017. С. 13–41; Волков В.В. Государство, или Цена порядка. СПб., 2018.]. Перспективы его значительны. В данном же случае для изучения законотворческих практик особый интерес вызывают три понятия, от которых так или иначе отталкивался законодатель в своей деятельности: самодержавие, закон, реформа.

Самодержавие[55 - Текст данного параграфа впервые в сокращенном виде был опубликован в: Соловьев КА. Идея самодержавия (конец XIX – начало XX вв.) // Философия. 2018. Т. 2. № 2. До и после революции. С. 48–69.]

В юбилейный год революции нередко вспоминали афористичное и во многом точное высказывание Д.С. Мережковского: «Всякая государственность – застывшая революция; всякая революция – расплавленная государственность»[56 - Мережковский Д.С. «Больная Россия»: Избранное. Л., 1991. С. 127–128. Эта мысль Мережковского получила в его работе следующее продолжение: «Законное насилие для нас почти неощутимо, потому что слишком привычно. Нельзя не дышать, дышим и законодательствуем; дышим и насилуем; проливаем кровь. Это ежедневное, ежечасное, ежесекундное кровопролитие так же безболезненно, как правильное движение крови в жилах. Это по капельке сочащаяся или только испаряющаяся кровь бесцветна, как воздух, безвкусна, как вода. Но стоит ринуться толпе к Бастилии уже не с детской “Марсельезой” – и привычное становится необычайным; вкус крови – острым, лакомым или отвратительным; утверждение: “убить всегда можно” – недоумением: когда можно и когда нельзя?» (Там же. С. 128). См.: Колоницкий Б.И. Семнадцать очерков по истории Российской революции. М., 2017. С. 75.]. Но какая революция застыла в Российском государстве XIX в.? И столь уж застывшей материей кажется государство того времени?

«Нужно было дождаться XIX века, чтобы узнать, что же такое эксплуатация; быть может, мы еще не знаем, что такое власть. Не хватит ни Маркса, ни Фрейда, чтобы помочь нам познать эту столь загадочную вещь, одновременно и видимую, и невидимую, присутствующую и скрытую, инвестированную повсюду, которую мы называем властью. Ни теория государства, ни традиционный анализ государственных аппаратов не исчерпывают поля действия и осуществления власти. Перед нами великое неизвестное: кто осуществляет власть? И где она осуществляется?»[57 - Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. М., 2002. Ч. 1. С. 75.] Продолжая мысль М. Фуко, можно задаться вопросом: стоит ли полагать историю власти тождественной истории государства? Будет ли власть верховного правителя в обязательном порядке государствообразующей? В современной гуманитаристике все громче звучит мысль, которая до сих пор не вполне устоялась в историографии: привычное к настоящему времени государство – явление прежде всего Нового времени[58 - К. Скиннер отмечал, что к концу XVI в. «понятие государства приобретает узнаваемые нововременные черты. Произошел решительный сдвиг от идеи “правителя, поддерживающего свое состояние (his state)” – то есть попросту подтверждающего свое положение, – к идее конкретного правового и конституционного порядка, то есть государственного порядка, который правитель должен поддерживать. Вследствие этого преобразования основанием для правления становится власть государства, а не правителя» (Скиннер К. Указ. соч. С. 8).]. В значительной мере оно стало логическим развитием эволюционировавшей династической власти Средних веков. Такое государство стало явственным воплощением дискурса рационализма XVII в.[59 - Конечно, сторонники такой точки зрения подчеркивают, что речь идет о поступательном процессе, который начался еще в период Высокого Средневековья и в значительной мере объяснялся столкновением светской и папской власти (Кревельд М. Расцвет и упадок государства / пер. с англ. под ред. Ю. Кузнецова и А. Макеева. М., 2006. С. 81–156). См. также: Ямпольский М.Б. Физиология символического. Кн. 1: Возвращение Левиафана: Политическая теология, репрезентация власти и конец Старого режима. М., 2004. С. 68.] Согласно этому наблюдению, европейское государство первоначально сложилось как полицейское[60 - Следует лишний раз подчеркнуть, что в западноевропейской мысли XVII в. под полицией подразумевалось прежде всего искусство управления, а не органы правопорядка. «Утопия полицейского государства» предполагала «порядок во всем, что можно увидеть» (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году / пер. с фр. Н.В. Суслова, А.В. Шестакова, В.Ю. Быстрова. СПб., 2011. С. 414, 422–423).]и имело в своем основании управленческую модель абсолютной монархии[61 - Шмитт К. Понятие политического / пер. с нем. Ю.Ю. Коринца, А.Ф. Филиппова, А.П. Шурбелева. СПб., 2016. С. 176. В частности, К. Шмитт писал: «Абсолютистское государство, принимающее свои формы начиная с XVI в., возникло именно из краха средневекового, плюралистического, феодально-сословного правового государства и его юрисдикции и опиралось на военных и чиновничество. Поэтому в существенной мере это государство исполнительной власти и правительства» (Шмитт К. Государство: Право и политика / пер. с нем. и автор вступ. ст. О.В. Кильдюшова. М., 2013. С. 118). Шмитт предлагал разводить патримониальную монархию, когда король является вождем лично преданной ему свиты, и чиновную, характерную для государства Нового времени, когда правитель стоит во главе корпорации бюрократов (Он же. Государство и политическая форма / пер. с нем. О.В. Кильдюшова; сост. В.В. Анашвили, О.В. Кильдюшов. М., 2010. С. 158–159). Причем в условиях все более рационализировавшейся публичной сферы монархия утрачивала свое безусловное значение, обращаясь лишь в символ власти, от которого рано или поздно можно избавиться (Там же. С. 161).]. Французский мыслитель и социолог П. Бурдье предлагает и более широкий контекст становления государства. Его формирование совпало с развитием картезианской философии[62 - Бурдье П. О государстве. Курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992). С. 142, 403.].

Конечно, такое понимание данного феномена весьма далеко ушло от юридического позитивизма, фактически подменяющего анализ явления перечислением его функций[63 - Там же. С. 55.]. Тем не менее определений государства может быть очень много. Это не совокупность государственных учреждений, а «результат договора»[64 - Еллинек Г. Общее учение о государстве / пер. с нем. И.Ю. Козлихина. СПб., 2004. С. 210–224; Кокошкин Ф.Ф. Избранное / сост., автор вступ. ст. и коммент. А.Н. Медушевский. М., 2010. С. 76–78.], «завоевания»[65 - Там же. С. 93–94.], своего рода «живой организм»[66 - Еллинек Г. Общее учение о государстве. С. 65–74; Кокошкин Ф.Ф. Указ. соч. С. 84–86; Жувенвиль Б. де. Власть. Естественная история ее возрастания / пер. с фр. B. П. Гайдамака и А.В. Матешук. М., 2010. С. 87–98.], «господство той или иной силы»[67 - Кокошкин Ф.Ф. Избранное. С. 90–92.], «монополия на насилие» (М. Вебер)[68 - В данном случае важна авторская формулировка: «Государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области… претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия (Вебер М. Избранные произведения / сост., общ. ред. и послесл. Ю.Н. Давыдова, предисл. П.П. Гайденко; пер. с нем. П.П. Гайденко, М.И. Левина, А.Ф. Филиппова. М., 1990. С. 646). В сущности, схожую (хотя отнюдь не тождественную) интерпретацию государства предложил М. Фуко: «Второй момент политической теории суверенитета связан изначально с тем, что она выделяет множественность властей, которые не являются властями в политическом смысле слова, а представляют просто способности, возможности, силы, она может их конституировать в качестве властей в политическом смысле слова только при условии, что между возможностями и властями будет установлено прочное и основополагающее единство, единство власти. Неважно, будет ли это единство воплощено в образе монарха или государства; важно, что в нем берут начало различные формы, аспекты, механизмы и институты власти. Множественность властей, толкуемых в качестве политических властей, может быть установлена и может функционировать только исходя из единства власти, основанной на теории суверенитета» (Фуко М. «Нужно защищать общество». Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975–1976 учебном году.C. 60–61). Иными словами, государство возникает тогда, когда возникает подлинное единство политической власти. Но власть бывает не только политической, и в центре внимание Фуко – отнюдь не «физическое насилие». Соответственно, проблему власти он не сводит к государственности: «Я не думаю, что совокупность властей, которая осуществляется внутри общества. сводится целиком к системе государства. Государство с его судебными, военными и другими главными органами представляет собой лишь гарантию, несущую опору целой сети властей, идущих по иным каналам, отличным от его главных путей» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. Ч. 1. С. 183. См. также: Сенеляр М. Контекст курса // Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 499–500).Вполне характерно, что американская исследовательница Н.Ш. Коллман рассматривает процесс государственного строительства в России в 1500-х – 1800-х гг. в тесной связи с постепенной монополизацией правительственной властью права на насилие и упорядочением его применения (Коллман Н.Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени / пер. с англ. И.И. Прудовского. М., 2016. С. 522–523).], «коллективная иллюзия или фикция» (П. Бурдье)[69 - «Государство и есть эта хорошо обоснованная иллюзия, место, которое существует, по сути, именно потому что его считают существующим» (Бурдье П. О государстве. Курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992). С. 62).] и т. д.

По мнению Бурдье, государство менялось вместе с представлениями о нем[70 - И одновременно с тем – вместе с военными вызовами, всякий раз предполагавшими реорганизацию армии (Жувенвиль Б. де. Указ. соч. С. 205–214).]. Филантропические идеи конца XIX в. стали фундаментом для социального государства XX столетия и одновременно с тем вызовом для правящей элиты. В любом случае это был следующий шаг после того, как государство заявило о себе устами абсолютного монарха, а потом безжалостно свергло его с престола[71 - См.: Манов Ф. В тени королей. Политическая анатомия демократического представительства / пер. с англ. А. Яковлева. М., 2014. С. 7–10, 39–40; Хархордин О.В. Основные понятия российской политики. М., 2011. С. 15–21. При этом с возникновением и укреплением государственных институтов меняются и функции права. По замечанию М. Фуко, с XVI–XVII вв. оно служит скорее не государству, а ограничению его всесилию (Фуко М. Рождение биополитики. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году / пер. с фр. А.В. Дьякова. СПб., 2010. С. 21–23). Неслучайно, что в XVIII – начале XIX в. правовое государство – это прежде всего противоположность полицейскому (Там же. С. 217–219).]. Однако королевское наследие, а именно культ власти, практически его обожествление, осталось.

Впрочем, у современных исследователей европейского абсолютизма не вызывает сомнения факт, что в основе его лежит не столько несовершенная технология управления, сколько хорошо известная по источникам мифология власти, явленная в виде придворных церемоний, символических актов. В практической сфере у абсолютного монарха власть была далеко не абсолютной. Так, Н. Элиас полагает, что в период раннего Нового времени генезис государства был тесно увязан с мучительным поиском баланса монаршего абсолютизма с общественными интересами[72 - Элиас Н. Придворное общество. Исследования по социологии короля и придворной аристократии, с: Введением: Социология и история / пер. с нем. А.П. Кухтенкова, К.А. Левинсона, А.М. Перлова, Е.А. Прудниковой. М., 2002. С. 193–195. См.: Блюш Ф. Людовик XIV / пер. с фр. Л.Д. Тарасенковой, О.Д. Тарасенкова. М., 1998. С. 150. Характерно, что М. Фуко писал об «административной», а не абсолютной монархии, что, может быть, точнее определяет характер политических режимов Европы XVII–XVIII вв. (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 152).]. Действительно, вера в то, что государство – следствие достигнутого равновесия социальных или политических сил, была весьма популярна среди мыслителей XVII–XVIII вв.[73 - Шмитт К. Понятие политического. С. 136–143.] Даже принимая эту точку зрения, следует иметь в виду, что такой баланс был динамичным и неустойчивым.

Монархический абсолютизм Нового времени взламывал привычную политическую рамку династической власти, так или иначе защищавшей сословные интересы традиционалистски устроенного общества. В сущности, он становился революцией в понимании того, что такое верховная власть[74 - По словам английского историка Р. Маккенни, в Западной Европе XVI в. шло «становление государственности как абстрактной идеи, а не образования, отождествляемого с конкретным правителем». Результатом этого интеллектуального процесса, занявшего по меньшей мере целое столетие, стали идеи, сформулированные в работах Ж. Бодена (Маккенни Р. XVI век. Европа. Экспансия и конфликт / пер. с англ. С.Б. Володиной. М., 2004. С. 111). См. также: Скиннер К. Истоки современной политической мысли: В 2 т. М., 2018. Т. 2: Эпоха Реформации. С. 521–524, 534.Аналогичный процесс в Московской Руси XV–XVI вв. исследует М.М. Кром. В сущности, он пишет о трех взаимосвязанных процессах: институциональной перестройке правительственной организации, появлении зачатков управленческого «класса» и поиске нового обоснования великокняжеской (а затем царской) власти (Кром ММ. Рождение государства. Московская Русь XV–XVI вв. М., 2018. С. 121–134, 191–217. См. также: Он же. Государство раннего нового времени: общеевропейская модель и региональные отличия // Новая и новейшая история. 2016. № 4. С. 3–16).]. Он угрожал привычному правопорядку, вызывая защитную и вполне естественную реакцию его сторонников. Антитезой абсолютизму мог стать парламентаризм, который должен выполнять роль гаранта прав общества, сталкивавшегося с агрессивным и амбициозным правительством[75 - Как писал К. Шмитт, «идея современного парламентаризма, требование контроля и вера в общественное мнение и публичность возникли в процессе борьбы с тайной политикой абсолютных князей; чувство свободы и справедливости было возмущено практикой arcana, которая решала судьбы народов тайными постановлениями» (Шмитт К. Понятие политического. С. 145). См. также: Скиннер К. Указ. соч. С. 462–463.]. Характерно, что М. Вебер противопоставлял парламентаризм бюрократической рационализации, естественным развитием которой должен был стать тотальный контроль над человеком[76 - В связи с этим М. Вебер писал, «что в мире скоро не останется никого, кроме таких людей порядка, – так этот процесс уже начался, и главный вопрос, стало быть, не в том, как мы еще можем поддержать его или ускорить, а в том, что мы можем противопоставить этой механизации, чтобы оградить остаток человечности от дробления души, от этого повсеместного господства бюрократических идеалов» (Цит. по: Каубе Ю. Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох / пер. с нем. К.Г. Тимофеевой; под науч. ред. И.В. Кушнаревой и И.М. Чубарова. М., 2016. С. 338).].

Борьба разворачивалась в том числе и в символическом поле. Образ власти, в древности, в Средневековье, в Новое время, – сюжет, популярный среди современных историков. Очевидно, что этот образ возникает не случайно в сознании властителей и подданных. За ним стоит мифология власти, объясняющая обывателю, почему одни могут осуществлять господство над другими. В «конденсированном» виде эта мифология транслируется обществу в виде самых разных торжественных церемоний: парадов, приемов, коронаций и т. д. Для медиевиста описание придворных обрядов – важный источник по политической истории[77 - Бойцов М.А. Величие и смирение. Очерки политического символизма в средневековой Европе. М., 2009. С. 25–90; Власть и образ: очерки потестарной имагологии. СПб., 2010; См. также: Элиас Н. Указ. соч. С. 100–145; Берк П. Что такое культуральная история? / пер. с англ. И. Полонской; под науч. ред. А. Лазарева. М., 2015. С. 136–139. Эта система образов тем более значима, что «тот, кто правит чиновниками и служащими, сам, по своему социологическому типу, чиновником быть не может» (Каубе Ю. Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох. С. 424). Иными словами, смысловым ядром бюрократического государства должен быть миф о небюрократической власти, строящейся, например, на харизматическом основании или же оправданной Божественным провидением.]. Уже давно эта проблема увлекла и специалистов по истории России Нового времени[78 - См.: Уортман Р.С. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии: В 2 т. М., 2002; Он же. Николай II и образ самодержавия // Реформы или революция? Россия, 1861–1917. СПб., 1992. С. 18–30.]. Интерес к этому вопросу оправдан. Прежде исследователи просто не замечали его. И все же проблематика мифологии власти открывает куда более широкие перспективы перед историками. Источников, имеющихся в их распоряжении применительно к российским сюжетам XIX – начала XX в., – существенно больше: это не только материалы парадов и торжественных выходов.

Любая церемония происходит в соответствии со строгим каноном, который по определению консервативен и не может динамично меняться вместе со временем. Кроме того, возникает вопрос, на который трудно найти однозначный ответ: насколько сценарий торжественных процессий был отрефлексирован его авторами и участниками? Они слепо следовали сложившейся традиции или же (вольно или невольно) участвовали в коллективной политической декларации?

Вместе с тем есть церемонии совсем иного рода. Ими обставляется принятие нормативных актов, что, несомненно, сказывается на их содержании. Обычный путь документа – от законопроекта к закону – это череда торжественных заседаний сановных лиц, посвященных в тайну осуществления власти. Такая церемония соответствует мифологии правящего режима – в России XIX столетия самодержавного.

Любая политическая система предполагает сложную комбинацию социальных отношений. Ее нельзя свести к однозначно читаемому ярлыку: абсолютизм, олигархия, демократия и т. д. Как уже отмечалось выше, «старый режим» в Европе раннего Нового времени привычно ассоциировать с абсолютной монархией, которая на практике оказывалась менее абсолютной, нежели казалась. Она была основана на многочисленных конвенциях, которые ее ограничивали с разных сторон. Такой абсолютизм – в большей степени идея, нежели практика, миф, а не реальность[79 - Хешнелл Н. Миф абсолютизма. Перемены и преемственность в развитии западноевропейской монархии раннего нового времени / пер. с англ. А.А. Паламарчук, Л.Л. Царук, Ю.А. Малахова; отв. ред. С.Е. Федоров. М., 2003. С. 239–240. Подобный ход мысли был характерен для многих консервативных мыслителей, которые часто были несклонны отождествлять явления с самоназванием. 24 ноября 1909 г. Д.А. Хомяков писал К.Н. Пасхалову: «“Самодержавие” и “абсолютизм” по существу своему так же отличны одно от другого, как в общественной жизни “культурный выразитель своего народа” и “интеллигент”: первый во власти самодержавия, а второй абсолютный император» (Письмо Д.А. Хомякова К.Н. Пасхалову 24.11.1909 г. // ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 402. Л. 5).Вместе с тем государственная «мифология» не менее значима, нежели управленческая практика. Согласно наблюдению М. Фуко, государство – это не только средства, но, может быть, в первую очередь цель, которая как раз и обусловливает мифологическое оформление политического пространства (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году.C. 375).]. Вместе с тем это миф чрезвычайной важности. Он способствовал легитимации политической системы. Проблема в том, что эти мифы прочно укоренились в историографии и порой определяют современное понимание процессов столетней давности.

То, что российское самодержавие – это не самовластие царя, признавали еще его критики конца XIX – начала XX в. 8 апреля 1900 г.

B. И. Вернадский записал в дневнике: «Главный враг в России – чиновник во всех видах и формах. В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды. Фактически из-за него исчезла самодержавная власть, и монархия является тенью в русской государственной жизни»[80 - Вернадский В.И. Дневник за 1900 г. // Архив РАН. Ф. 518. Оп. 2. Д. 32. Л. 22 об. В январе 1900 г. Б.Н. Чичерин говорил П.С. Шереметеву: «Какое у нас самодержавие! Хорошее самодержавие, конечно. Имеет значение, но не такое, как у нас: это игрушка в руках лгунов» (Сообщение П.С. Шереметева о своем разговоре с Б.Н. Чичериным 15 января 1900 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 31. Оп. 1. Д. 142. Л. 5 об. – 6).]. Эта точка зрения была популярна в общественных кругах. В марте 1904 г. князь Д.И. Шаховской на страницах журнала «Освобождение» утверждал: «Мы признаем, что в современном русском самодержавии монархический принцип имеет если не злейшего врага, то опаснейшего союзника, что русское самодержавие, делая монархический режим игрушкой в руках бюрократической олигархии, превращая его в тормоз свободного развития России, дискредитирует и подкапывает самую идею монархии. С самодержавием следовало бы бороться даже во имя монархии, не говоря о других принципиальных и практических основаниях»[81 - Либеральное движение в России. 1902–1905 гг. / сост. Д.Б. Павлов. М., 2001. С. 69.].

Впрочем, с этим соглашались и апологеты самодержавия, для которых было важным подчеркнуть: в России не было традиционного западноевропейского абсолютизма[82 - Хотя, как уже было сказано, западноевропейский абсолютизм отнюдь не такой, как его привыкли понимать в славянофильской среде. Л.А. Тихомиров определял самодержавие «как монархию истинную, составляющую верховенство народной веры и духа в лице монарха». Его он противопоставлял «монархии деспотической» и монархии абсолютной, «в которой монарх по существу имеет только все власти управления, но не имеет верховной власти, остающейся у народа, хотя без употребления, но в полной потенциальной силе своей» (Тихомиров ЛА. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 100).]. Вокруг этой идеи выстраивалась политическая конструкция позднего славянофильства, в значительной мере посвятившего себя оправданию самодержавия. Нет смысла воспроизводить эту концепцию в деталях[83 - См.: Соловьев К.А. Кружок «Беседа». В поисках новой политической реальности, 1899–1905. М., 2009. С. 63–88.]. Стоит особо остановиться лишь на характерных ее особенностях. В сущности, неославянофилы предложили политическую утопию[84 - О понятии «неославянофильство» см.: Соловьев КА. Указ. соч. С. 249–251.]. Их понимание власти было неправовым или, можно сказать, «надправовым». Это обусловливает не отрицание права, а исключительно недоверие к нему. Как писал Д.Н. Шипов, государство и все его институты сами по себе – вынужденное зло, вызванное несовершенством человеческой природы. Генетически связанное с государством право – важнейший факт общественно-политической жизни, но, как и государство, его нельзя абсолютизировать. Все это лишь очень несовершенные средства для достижения высоких целей[85 - Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом / предисл., подгот. текста и коммент. С.В. Шелохаева. М., 2007. С. 165–166.]. По мнению неославянофилов, преимущество России перед Западной Европой в том числе заключалось в адекватном понимании общественного значения права. В западноевропейских странах привыкли его фетишизировать: «Различие наше с Западом, представляется мне, заключается, главным образом, в том, что там область права признается как нечто абсолютно существующее, как нечто отдельное и даже противоположное области нравственности, а у нас народный православный дух не придает области права такого самостоятельного значения, а ищет в нем и желает в нем видеть выражение и осуществление нравственного закона, основы учения Христа»[86 - Переписка Д.Н. Шипова с М.В. и Е.К. Челноковыми (1897–1914) // Шелохаев С.В. Д.Н. Шипов: Личность и общественно-политическая деятельность. М., 2010. С. 208.].

Фетишизация права представлялась славянофильствующим мыслителям явным недоразумением. В неославянофильских построениях по умолчанию подразумевалось, что право основывалось на государственной силе. Самодержавная же власть базировалась прежде всего на религиозно-этических ценностях, признававшихся всем обществом. «Правовой порядок – ложь, неудержимо понижающая этические идеалы народов и государств. Да, правовой порядок есть не что иное, как узаконенный эгоизм, кощунственно возведенный в этическое начало, и этому началу мы должны противопоставить наше христианское начало, твердо его отстаивая, твердо проводя его в нашу общественную жизнь», – писал Киреев в своей работе «Россия в начале XX столетия»[87 - Киреев А.А. Россия в начале XX столетия. СПб., 1903. С. 41. В 1905 г. Н.А. Хомяков писал в связи с этим: «В основу государственного строя должно быть поставлено начало “нравственное”, а не начало “правовое”, народное представительство должно вытекать не из права каждого гражданина на долю власти, а из обязанности каждого заботиться о нуждах общих» (Хомяков Н.А. Политические письма // Русское дело. 1905. № 40. 5 ноября).Однако далеко не все представители консервативной мысли столь пренебрежительно относились к правовым институтам. Вряд ли можно считать удивительным, что подобную позицию не разделял К.П. Победоносцев, который на всех витках своей интеллектуальной биографии оставался «законником». По оценке правоведов, он тяготел к основным положениям исторической школы права (Нольде А.Э. Обзор научной юридической деятельности К.П. Победоносцева // Журнал Министерства народного просвещения. 1907. № 8. С. 97).]. Примечательно, что в своем понимании права неославянофилы следовали позитивистскому канону и критиковали его практически с тех же позиций, что и сторонники возрождения естественного права[88 - Согласно теории возрождения естественного права (П.И. Новгородцев, В.М. Гессен, с некоторыми оговорками Е.Н. Трубецкой), юридические нормы, регулирующие жизнь людей, сродни нравственным принципам. Они предзаданы, т. к. охраняют те естественные права человека, которые не вызывают сомнения в данном обществе. «Естественное право вообще не заключает в себе никаких раз навсегда данных, неизменных юридических норм: оно не есть кодекс вечных заповедей, а совокупность нравственных и вместе с тем правовых требований, различных для каждой нации и эпохи» (Трубецкой Е.Н. Лекции по энциклопедии права // Труды по философии права. СПб., 2001. С. 326). Государственному авторитету необходимо лишь придать определенную форму и так очевидным правилам поведения. Согласно этой теории, право как целостная система не устанавливается законодателем, а является проявлением правосознания общества. Однако это правосознание нужно еще выявить и сформулировать. А «каждый из органов, претендующих на выражение общественного мнения (в т. ч. правосознания. – К. С.). всегда. исходит не из того, каково есть общественное мнение, а из того, каким оно должно быть. Говоря от имени народа или общества, всегда мысленно построяют эти понятия, причем основаниями для этого построения являются, с одной стороны, известные принципы и цели, а с другой стороны, предположение о том сочувствии, которое эти принципы и цели могут встретить в общественных кругах» (Новгородцев П.И. Введение в философию права. СПб., 2000. С. 120). Такая природа правосознания предполагает, что в его основании лежит высший идеал: в сущности, навязанный обществу он априорен и не подлежит обсуждению. Следовательно, в случае господства в интеллектуальной сфере либеральных идей гражданские и политические права человека не могут быть упразднены даже на всенародном референдуме. См.: Туманова А.С. Теория прав человека как интегральное направление либеральной правовой мысли России конца XIX – начала XX в. // Общественная мысли России: истоки, эволюция, основные направления: Материалы международной научной конференции. М., 2017. С. 640–669; Tumanova А.5. The liberal doctrine of human rights in Late Imperial Russia: A history of the struggle for the rule of law // Cahiers du monde Russe. 2016. 57/4. P. 791–818.].

И все же различие между ними имелось, и довольно существенное. Для сторонников возрождения естественного права общественные идеалы – историческая величина, постоянно меняющаяся во времени. Для неославянофилов – это абсолютные ценности, восходящие к христианскому вероучению[89 - См.: Бадалян Д.А. «Колокол призывный»: Иван Аксаков в русской журналистике конца 1870-х – первой половине 1880-х гг. СПб., 2016. С. 256.]. Следовательно, общественная нравственность – это не то, что формируется само собой, а то, что следует специально прививать и воспитывать. Это необходимо иметь в виду при определении формы правления, которая должна стать благодетельной для состояния умов и души подданных императора. Если власть – вынужденное зло, она, несомненно, развращает своих носителей. Соответственно, чем больше людей обладают ею, тем больше отравы она несет. Демократия – это прямой путь к развращению уже всего народа, который будет озабочен лишь частными интересами, материальными благами, позабыв о нравственном долге и обязанностях. «Принцип народоправства положит в основу государственного строя личную волю, личные права граждан, тогда как необходимое условие государственной жизни, должно заключаться в подчинении личной воли иным, высшим идеалам»[90 - Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 168. См. также: Репников А.В. Консервативные модели российской государственности. М., 2014. С. 151–153.].

Этого можно достигнуть, подчинив всю власть одному лицу, которое стояло бы выше всех классовых интересов. Естественно, им должен быть наследственный монарх, само наличие которого снимало вопрос о какой-либо политической борьбе. В отличие от избранного президента, министра, депутата царь не зависит от лоббистских групп, отбирающих по своему вкусу политиков и гарантирующих им победу на выборах. Подлинный государь представляет интересы всех. По словам К.Н. Пасхалова, «самодержавие есть сосредоточение народной воли в одном лице»[91 - Записка К.Н. Пасхалова // ОР РГБ. Ф. 265. К. 134. Д. 2. Л. 86 об. Следует иметь в виду, что К.Н. Пасхалов многие годы служил в Министерстве финансов, в 1882 г. стал сотрудником Крестьянского поземельного банка. Правда, по словам сослуживца Ф.Ф. Воропонова, он никак не подходил к «чиновничьему шаблону» и имел свой взгляд на дело (Воропонов Ф.Ф. Крестьянский банк и его начало. Из личных воспоминаний // Вестник Европы. 1905. № 12. С. 542).]. Конечно, история знает случаи злоупотребления монархами своей неограниченной властью. По мнению Д.Н. Шипова, это слабый аргумент против самодержавия. Его подлинный носитель всегда настроен на диалог с народом. В противном случае он перестает быть самодержцем, а становится лишь абсолютным монархом на западноевропейский лад[92 - Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 169. 1 июня 1907 г. П.Б. Мансуров писал Ф.Д. Самарину: «Я полагаю, что монархический принцип не выдержал бы никакой критики, если бы он требовал выдающихся способностей у монархов. Монархия, как я понимаю, имеет целью поставить во главе народа личную совесть и при том в таких условиях, которые наиболее облегчали бы ей свободное проявление, т. е. при наименьших побуждениях подчиняться частным эгоистическим мотивам» (Письмо П.Б. Мансурова Ф.Д. Самарину // ОР РГБ. Ф. 265. К. 193. Д. 12. Л. 158 об. – 159).]. Эта мысль оттеняет всю умозрительность данной интеллектуальной конструкции. Прибегая к таким интеллектуальным приемам, неославянофилы сами подчеркивали предельную уязвимость собственных позиций.

Впрочем, нравственное значение самодержавия можно было обосновывать и иначе. Д.А. Хомяков, сын отца-основателя славянофильства и сам видный теоретик рубежа веков, видел оправдание самодержавия в подлинной свободе, которую обретал человек. «Самодержавная форма правления возможна только у того народа, который почитает наиценнейшими не могущество, не утонченность политической системы, не принцип “обогащения”, а свободу быта и веры, свободы жизни, для достижения которой государство – только орудие… Раз же оно сделалось целью, то, конечно, поработит себе человека и отвлечет его от той свободы, которая дорога человеку неизвращенному и которая есть прирожденная его потребность»[93 - Хомяков ДА. Самодержавие: Опыт схематического построения этого понятия // Православие, самодержавие, народность. М., 1993. С. 136–137. См. также: Цимбаев Н.И. Историософия на развалинах империи. М., 2007. С. 314, 316. Надо иметь в виду, что сочинения Д.А. Хомякова вызвали резкое неприятие Николая II. По сведениям чиновника МИД А.К. Бентковского, «сын Хомякова написал брошюру о самодержавии и желал получить разрешение на ее напечатание. Брошюра была препровождена государю великим князем Сергеем Александровичем. Его Величество нашел брошюру безобразной и спросил о ней мнение Плеве. Говорят, Хомякову предложили написать брошюру за границей. Он отказывается.» (Бентковский А.К. Дневники // ОР РГБ. Ф. 218. К. 558. Д. 1. Л. 3).]. Иными словами, русский народ, предпочтя самодержавие, сделал свой выбор в пользу подлинной свободы – прежде всего от политики и связанных с ней тягостных забот. Они возложены на плечи царя, который принял на себя этот огромный труд[94 - В 1905 г. в «Кружке москвичей» аналогичным образом интерпретировали отношение к политике и политическим правам, господствовавшим в России. Члены кружка исходили из факта своеобразия исторического опыта России, предопределявшего особую политическую и социальную организацию страны. Согласно этим представлениям, русскому народу не был свойственен типичный для Западной Европы индивидуализм, который подталкивал население к борьбе за свои политические права. В России общественные и частные интересы гармонично уживались. Соборная природа русской культуры способствовала единству всех при сохранении личного достоинства каждого. В силу этого русский народ был свободен от политических страстей. Он тяготился государственной властью, поэтому неограниченные полномочия передал самодержавному монарху, в полной мере выражавшему его волю. Однако реализации идеала самодержавия препятствовало отсутствие прямого общения между царем и народом. Его восстановление было обусловлено государственной необходимостью, а не следованием западноевропейскому идеалу правового государства. Поэтому «следует исходить не из понятия о политических правах народа, а из понятия о его обязанностях. Задача состоит не в создании народного представительства, а в выработке организации, которая дала бы власти возможность привлекать к совместной с правительством работе лучших людей из среды самого населения» (Печатные материалы «Кружка москвичей» // ОР РГБ. Ф. 265. К. 134. Д. 11. Л. 3 об.).].

Однако даже при таком понимании вопроса славянофилы подчеркивали ошибочность отождествления самодержавия с бюрократией. Последняя нещадно критиковалась. Более того, регулярно ставился вопрос о ее замене «государственно-земским» аппаратом, расширении функций органов местного самоуправления (т. е. земств). Довольно известный публицист конца XIX – начала XX в. С.Ф. Шарапов призывал решительно сократить сферу компетенции центральных правительственных учреждений, которые могли успешно работать при поддержке всероссийского представительного учреждения[95 - Там же. Л. 8 об.; Шарапов С.Ф. Самодержавие и самоуправление. М., 1903. С. 24, 55. С.Ф. Шарапов, в частности, говорил, что «русское историческое самодержавие может иметь в земском деле, т. е. во внутреннем управлении, основное и органами только правильно поставленное и вполне самостоятельное народное самоуправление (местное)» (Речь С.Ф. Шарапова 10 апреля 1905 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 43. Оп. 1. Д. 112. Л. 152).]. Эту роль мог бы сыграть реформированный Государственный совет, в который следовало приглашать выборных представителей от земских областей[96 - Проект С.Ф. Шарапова // ОПИ ГИМ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 26. Л. 28.]. «Все же внутреннее управление должно идти в областях посредством излюбленных земских людей на точном основании самодержавно царем даваемых законов при действительной и серьезной ответственности местных выборных людей перед верховной властью и государством»[97 - Проект С.Ф. Шарапова // ОПИ ГИМ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 26. Л. 8 об.].

Высокую оценку земства и «земских людей» порой разделяли и в правительственных кабинетах, где нередко сидели сторонники славянофильства. В августе 1899 г. товарищ министра внутренних дел князь А.Д. Оболенский написал письмо министру финансов С.Ю. Витте с критикой его недавней «антиземской» записки. По мнению Оболенского, «самодержавие не есть лишь вершина бюрократической пирамиды, он (самодержец. – К. С.) есть глава всего народа, солидарный с этим народом, в котором бюрократия лишь один из элементов.» Оставшись наедине с чиновничеством, царь перестает быть царем, превращаясь лишь в очередного, правда, высокопоставленного администратора. Ради сохранения самодержавия следовало бы укреплять земство, которое может быть единственным серьезным противовесом бюрократии[98 - Письмо А.Д. Оболенского С.Ю. Витте // ОР РГБ. Ф. 440. К. 2. Д. 7. Л. 2. См.: Цимбаев Н.И. Историософия на развалинах империи. С. 372.]. Самодержавие – не европейский абсолютизм или же азиатский деспотизм. С точки зрения Оболенского, это в первую очередь доказали реформы Александра II. Абсолютный монарх не мог пойти на столь широкие социальные и правовые преобразования, не смог бы гарантировать существование независимого суда, а главное, освободить крестьян от крепостной зависимости. «Никогда не было такого положения и быть его не может, чтобы интересы самодержавия могли в чем-либо противоречить благу народному, чтобы русский самодержец не служил этому благу»[99 - Записка о самодержавии А.Д. Оболенского // РГИА. Библиотека. Коллекция печатных записок. № 45. Л. 1. В том числе Д.А. Хомяков разводил понятия «самодержавие» и «абсолютизм», которые предполагали принципиально отличные модели политического устройства. Самодержавие подразумевало патриархальную власть правителя, схожую с властью отца семейства и имеющую мало общего с безусловным подчинением рабов своему господину, т. е. деспотизмом. «Самодержавие есть “эволюция” начала “семейного главенства”, т. е. той формы власти, при которой она является выразительницей в одном лице волевой функции органически-собирательной человеческой единицы, сначала семьи, потом рода-племени, потом народа. Самодержавие есть олицетворенная воля народа, следовательно, часть его духовного организма и потому служебная сила, зависящая, как в отдельном индивидууме воля, от совокупности всех психических сил единоличного индивидуума, – в одном случае, собирательно органической единицы – в другом. Призвание самодержавия состоит в том, чтобы творить “не волю свою”, а выражая собой народ с его духовными требованиями и с его особенностями, вести народ по путям, “народом самим излюбленным”, а не “предначертывать ему измышленные” пути» (Хомяков ДА. Самодержавие // Православие. Самодержавие. Народность. М., 2005. С. 212). Следовательно, перед самодержцем стояла задача выявить общую волю, а не навязать государству свою. Действия монарха должны соответствовать народному миропониманию. Поэтому он не может произвольно вмешиваться в частную жизнь человека, изменять религиозный канон или, например, переносить столицу из одного города в другой. Самодержец неотделим от своих подданных, его воля – прямое проявление народного духа, поэтому сам народ не может себя противопоставлять царской власти, противоборствовать ей. «Власть, вполне народная, свободна и ограниченна одновременно. Свободна в исполнении всего, клонящегося к достижению народного блага “согласно с народным об этом благе понятием”; ограничена же тем, что сама вращается в сфере народных понятий, точно так, как всякий человек ограничен своей собственной личностью. В нем единовременно соединяются свобода и несвобода» (Там же. 274).Абсолютизм же основывается на культе силы. Он прямой «антипод народовластия», т. к. строится на подавлении всякой частной или общественной инициативы. Традиции такого «хронического диктаторства» были заложены еще в Римской империи, которая стала прообразом для всех последующих западноевропейских государств. «Императорство есть в своей сущности – обращение временной власти в постоянную. Это власть полководца, власть которого, действительно, есть власть «по преимуществу»; и для своего проявления она требует полного безволия подчиненного ей материала» (Там же. С. 216).Однако в действительности абсолютная власть монарха неизбежно подменяется ничем не ограниченным произволом бюрократии, которая «заслоняет» собой правителя, создает чрезвычайно сложный механизм управления, в котором может разобраться лишь опытный чиновник. Его порочность – не в злонамеренности, а в незнании народных нужд и чаяний. Бюрократия исходит из абстрактных представлений о благе, которые часто лишены конкретного содержания.В период петровских реформ и в России произошла подмена самодержавия абсолютизмом. Самодержавие сохранилось лишь в умах народных масс, чья культура основывалась на традиционных православных ценностях. «Власть ради власти, автократия ради самой себя, самодовлеющее – вот чем Петр и его преемники, а за ними их современные апологеты, стремились заменить живое народное понятие об органическом строе государства, в котором Царь – глава, народ – члены, требующие для правильного действия своего взаимодействия и органической связи, при наличности которых свобода власти не исключает зависимости ее от общих всему народному организму начал; при ней же свобода власти – не произвол, а зависимость народа – не рабство» (Там же. С. 220–221).Схожую, в сущности, славянофильскую модель воспроизводит в своих сочинениях и Л.А. Тихомиров (Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 356).Примечательно, что схожая логика была характерна и для западноевропейских мыслителей, анализировавших собственные политические и правовые реалии. В частности, Б. Констан, обосновывая значение монархии Луи Филиппа, писал о «нейтральности» королевской власти, занимавшей надпартийную позицию (Шмитт К. Государство и политическая форма. М., 2010. С. 163–164).].

Схожую мысль проводил граф П.С. Шереметев в беседе с министром внутренних дел В.К. Плеве 2 мая 1903 г., видимо, даже находя понимание со стороны последнего: «Самодержавие нам необходимо, но основанное на местном самоуправлении. Поэтому для меня земство есть основа самодержавия. Если же угнетать земство, вообще местных людей, то мы неизбежно придем к конституции в России»[100 - Записка П.С. Шереметева // РГИА. Ф. 1088. Оп. 2. Д. 465. Л. 3. П.С. Шереметев писал Ф.Д. Самарину 17 января 1906 г., уже после издания Манифеста 17 октября 1905 г.: «Подчиняясь царской воле, мы все же продолжаем считать, что для России, по нашему убеждению, лучшая форма – это самодержавие, но, разумеется, не в смысле искаженного бюрократией, как это тянулось с тех пор особенно, что мы управляемся министерствами, сими “обломками” конституции Сперанского, а истинного самодержавия, проявляющегося в живом общении с выборными от народа». (Письмо П.С. Шереметева Ф.Д. Самарину 17.01.1906 // ОР РГБ. Ф. 265. К. 208. Д. 23. Л. 7).].

Таким образом, политическая конструкция неославянофильства имела очевидный оппозиционный «заряд». Ее сторонники рано или поздно, так или иначе выходили на тему государственной реформы. Причем в большинстве случаев их не устраивали частные преобразования – они настаивали на институциональных реформах. Главным своим врагом они считали высшую бюрократию. По мнению генерала А.А. Киреева, чиновник – несомненный противник всех исторических устоев России и, более того, самодержавия. Рецепты совершенствования государственного строя могли быть самые разные. Так, Киреев предлагал запретить всеподданнейшие доклады министров императору, когда высокопоставленные чиновники могли добиваться от царя принятия любого решения[101 - Киреев А.А. Россия в начале XX столетия. С. 30.]; он призывал смягчить цензурный контроль над печатью[102 - Там же. С. 33.]; расширить полномочия земства[103 - Там же. С. 37–40.]; привлекать «сведущих людей» к разработке правительственных решений[104 - Там же. С. 34.]. Главное же его требование – созыв Земского собора, законосовещательного учреждения[105 - Там же. С. 35. 6 июня 1902 г. публицист «Нового времени» С.Н. Сыромятников писал В.К. Плеве: «Когда Вы успокоите общество, Вам придется обратиться к опросу земли о ее нуждах, то есть к той или другой форме Земского собора. Не забудьте, что Земский собор есть единственная идея, примиряющая Россию с самодержавием. Это наша святыня, и будет преступно обращать ее в оперетку» (Письмо С.Н. Сыромятникова В.К. Плеве 06.06.1902 // ГА РФ. Ф. 586. Оп. 1. Д. 1136. Л. 2).].

Эти предложения не были результатом консенсуса славянофильских мыслителей. Каждый из них был особой величиной со своими взглядами и убеждениями. Это можно сказать и о Ф.Д. Самарине, племяннике Ю.Ф. Самарина. Ф.Д. Самарин полагал киреевский проект предельно наивным. Он не верил в спасительность Земского собора, не доверял русскому обществу. Самарин полагал, что максимальная концентрация реальной власти в руках бюрократии – естественное явление для любого современного государства. Более того, «сущностью самодержавия вовсе не требуется отождествление самодержца с правительством. Напротив, нет ничего вреднее и опаснее для идеи самодержавия как подобное отождествление. Поэтому вмешательство самодержца в текущие дела, я говорю о вмешательстве по личному почину и ради проведения личных взглядов или ради прикрытия авторитетом самой верховной власти распоряжений министерских, должно быть явлением чрезвычайным, исключительным, в интересах самой власти. Следовательно, безответственность должностных лиц вовсе нельзя считать непременной принадлежностью бюрократического порядка управления.»[106 - Письмо Ф.Д. Самарина А.А. Кирееву // ОР РГБ. Ф. 265. К. 156. Д. 10. Л. 11.]

Впрочем, Самарин не ограничился только критикой: он предложил и свой проект выхода из настоящего кризиса. Он признавал, что общество недовольно властью и это ставит под сомнение перспективы существующего режима: «Действительно, как бы ни была сильна и тверда верховная власть, она может оказаться неспособной управлять страной и пасть жертвой внутреннего бессилия, если тот общественный класс, который служит ей орудием, без которого она не может обойтись, ибо через него она правит, если этот класс относится к ней враждебно или хотя бы отрицательно и все лучшие свои надежды связывает с переменой режима»[107 - Там же. Л. 23.].

Нормализация отношений общества и власти, по мнению Самарина, требовала реформ, причем весьма значительных. Следовало упразднить предварительную цензуру[108 - Может ли земский собор вывести нас из настоящего положения // Мирный труд. 1905. 4 апреля. Харьков. С. 29.], ввести ежегодные отчеты министров, которые были бы достоянием гласности[109 - Там же. С. 28.]; бюрократию нужно было поставить под контроль особых административных судов; необходимо было упорядочить работу приглашавшихся экспертов, «сведущих людей». Лучше всего было бы использовать английский опыт «производства местного опроса и исследования особыми комиссиями смешанного состава или особыми лицами, специально на то уполномоченными от верховной власти, с тем, чтобы эти комиссии или лица имели право опрашивать, кого они найдут нужным, собирать те сведения, которые они признают полезными, и чтобы они были обязаны на основании всего виденного и слышанного выработать предположения о желательных законодательных мерах»[110 - Там же. С. 29–30.]. «Нам говорят: что же, по вашему, преобразовать и как? Мы отвечаем: нет такого преобразования, которое одно обещало бы полное излечение. Требуется целый ряд мер. Нужно преобразование Государственного совета, Сената, министерств, местного управления. Нужно освободить государя от массы мелких дел, которые теперь до него не доходят. Нужно дать возможность частным лицам привлекать к ответственности должностных лиц и т. д.»[111 - Машинописи материалов и адресов императору московского дворянства и московского земства // ОР РГБ. Ф. 265. К. 116. Д. 31–33. Л. 3 об.]

Иными словами, Ф.Д. Самарин, консерватор, человек весьма умеренных взглядов, критик идеи созыва Земского собора, тем не менее выступал за институциональные преобразования, которые фактически должны были ограничить самодержавную власть. Д.Н. Шипов шел существенно дальше. Он полагал, что подлинное самодержавие, соответствовавшее всем славянофильским требованиям, было в Англии. Именно там политический строй основывался не на писаной конституции, а на традиции, совести правителя, а также многовековом единении короля и народа. «И я считал вероятным и возможным, что если идея русского самодержавия сохранится непоколебимой в своей основе, то при постепенном развитии нашей государственной жизни эта идея могла бы получить в более или менее близком будущем выражение и осуществление в формах и порядке, аналогичных государственному строю в Англии»[112 - Шипов Д.Н. Воспоминания и думы о пережитом. С. 288. Схожую мысль защищал А.С. Суворин: «Английская конституция – родное учреждение. Она не существует в виде “хартии” или особого основного закона, организующего власти и основания публичного права. Она образовалась постепенно и вошла в нравы страны. Постоянно повторялось с настойчивостью. что ничего нового не давалось, а это все старые права, которыми английский народ постоянно пользовался» [Суворин А.С. Русско-японская война и русская конституция. Маленькие письма (1904–1908). М., 2005. С. 219]. На сей счет в консервативной среде не могло быть согласия. В отличие от Шипова или Суворина К.Н. Леонтьев полагал конституционную монархию не монархией вовсе: «Конституционная монархия не есть монархия действительная; в конституционном государстве властвует демократическая полиархия, слегка ограниченная исполнительной и большей частью только отрицательной силой “Князя” (Государя)». Более того, конституционная монархия, по мнению Леонтьева, – переходная и исторически кратковременная форма правления, предшествующая установлению «эгалитарной республики» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2008. Т. 8. Кн. 2. С. 7–8).].

Мифологический образ самодержавной власти жил свой жизнью, явно расходясь с политической и административной реальностью. Это побуждало некоторых сожалеть об утраченном идеале и мечтать о возрождении подлинного самодержавия, фактически замененного всевластием бюрократии. Это был удел не только общественных деятелей славянофильского направления, но и высокопоставленных чиновников, вполне сочувствовавших подобным идеям. Остается вопрос, насколько славянофильский язык разговора о самодержавии подразумевал искренность людей, его использовавших. Не чаще ли он маскировал подлинные их устремления? Решительный поворот многих чиновников к конституционализму в период Первой русской революции скорее позволяет ответить на этот вопрос положительно. Впрочем, это чувствовалось задолго до 1905 г. Так, в 1886 г. правитель канцелярии МВД А.Д. Пазухин жаловался издателю газеты «Новое время» А.С. Суворину: «Людей, верующих в самодержавие, очень немного в России»[113 - [Суворин А.С.] Дневник Алексея Сергеевича Суворина / текстологическая расшифровка Н.А. Роскиной; подг. текста и предисл. Д. Рейфилда, О.Е. Макаровой. L.; М., 2000. С. 64.]. В нем сомневались даже искренние его сторонники. Например, по словам Н.А. Любимова, в марте 1887 г. даже Катков склонялся к представительной форме правления[114 - Там же. С. 306.].

И все же славянофильская доктрина была весьма влиятельной. Славянофильских взглядов придерживались министр внутренних дел граф Н.П. Игнатьев и правитель его канцелярии Д.И. Воейков[115 - Зайончковский П.А. Кризис самодержавия на рубеже 1870–1880 гг. М., 1984. С. 449–472. В.С. Кривенко вспоминал о Д.И. Воейкове: «По рассеянности, по откровенным разговорам, по экзальтированности и по самой внешности, по режущим глаза дефектам костюма он напоминал какого-нибудь ученого-чудака, а не петербургского влиятельного чиновника, оберегающего прежде всего свой престиж, дипломатически отмалчивающегося. Дмитрий Иванович то громогласно развивал планы о сближении правительства с общественным представительством, то дружески шептался, и притом на виду у других, со знаменитым жандармом Судейкиным» (Кривенко В.С. В Министерстве двора. Воспоминания / вступ. ст., подг. текста С.И. Григорьева, С.В. Куликова, Д.Н. Шилова; примеч. С.В. Куликова. СПб., 2006. С. 220).]. Близок к славянофильскому идеалу был и А.Д. Пазухин, ближайший сотрудник министра внутренних дел графа Д.А. Толстого[116 - А.Д. Пазухин придерживался скорее славянофильских идеалов. По словам К.Ф. Головина, «это был человека крупного ума, только ума чересчур прямолинейного и потому склонного к иллюзиям. Он был искренне убежден, что порядок управления Россией был почти что идеальный при царе Алексее Михайловиче, что к тогдашним нравам, к тогдашним понятиям нам следовало бы вернуться. А.Д. Пазухин при всей его искренности, при всем его ораторском таланте, одно отличало от славянофилов. У тех, из-за поклонения Москве XVII века, сквозит любовь к России более древней, где свободно гуляли новгородские ушкуйники и столь же свободно удельные князья, чисто по средневековому, воевали и грабили друг друга. У Пазухина симпатии последнего рода отсутствовали вполне. Он искренне любил московского чиновника, приказного, дьяка, “служилого человека”, этого очень мало симпатичного субъекта» (Головин К.Ф. Мои воспоминания. Т. 2. С. 100–101).]. Славянофильским духом дышала известная записка министра внутренних дел И.Л. Горемыкина, составленная его товарищем князем А.Д. Оболенским. В.К. Плеве подумывал о созыве некоего аналога Земского собора. Наконец, славянофильская концепция власти стала теоретическим обоснованием проекта Указа 12 декабря 1904 г., подготовленного по инициативе министра внутренних дел князя П.Д. Святополк-Мирского[117 - Реформы в России с древнейших времен до конца XX в.: В 4 т. М.: Политическая энциклопедия, 2016. Т. 3. Вторая половина XIX – начало XX вв. / отв. ред. В.В. Шелохаев. С. 244–255.]. Ею воспользовались, когда определялся статус так и не созванной «булыгинской думы». В период Первой русской революции проекты возвращения самодержавия к его славянофильским, земским корням готовили многие высокопоставленные бюрократы: например, член Государственного совета А.Н. Куломзин[118 - Записка А.Н. Куломзина Э.В. Фришу // РГИА. Библиотека. Коллекция печатных записок. № 45. Л. 1.], чиновник особых поручений МВД П.Б. Мансуров[119 - Русский консерватизм середины XVIII – начала XX века: Энциклопедия / отв. ред. В.В. Шелохаев. М., 2010. С. 256–257.]. В 1905 г. многие государственные деятели вступили в политические объединения, которые открыто призывали к политическим реформам в славянофильском духе: начальник земского отдела МВД В.И. Гурко, начальник канцелярии МВД Д.Н. Любимов, директор канцелярии МВД по делам дворянства Н.Л. Мордвинов, директор департамента личного состава МВД А.И. Буксгевден, бывший товарищ министра внутренних дел А.С. Стишинский и др.[120 - Там же. С. 335–337.]

И все же среди высшей бюрократии многие категорически не принимали славянофильскую риторику. Видный государственный деятель и проницательный мыслитель П.А. Валуев ее часто критиковал: «Дикая допетровская стихия взяла верх. Разложение императорской России предвещает ее распадение. Замечательна слепота, с которой державные власти относятся к славянофильскому движению, а вероломство этих славяноманов мне внушает такое отвращение, что если они истинная Россия, то я перестаю быть русским»[121 - Валуев ПА. Дневник, 1877–1884. Пг., 1919. С. 186. В связи с этим П.А. Валуев говорил: «Петр Великий прорубил окно в Европу; но многие из наших влиятельных деятелей постарались к этому окну приделать железные ставни и закрывают их, чтобы европейский свет не проник к нам, в Россию. Я старался держать ставни открытыми» (Либрович С.Ф. На книжном посту: Воспоминания. Записки. Документы. М., 2005. С. 240).]. 29 января 1886 г. главноуправляющий по делам печати Е.М. Феоктистов записал в дневнике: «Славянофильство – доктрина достаточно смутная, а управлять государством на основании доктрин нельзя. Аксаков чуть не причинил великий вред, убедив в 1882 г. пустоголового графа Н.П. Игнатьева созвать Земский собор…»[122 -

Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. № 9120. Л. 4 об. См.: Тесля А.А. «Последний из “отцов”»: биография Ивана Аксакова. СПб., 2015. С. 581–584. Вместе с тем скептическое отношение к славянофильским формулам отнюдь не свидетельствует об охранительном настрое того или иного государственного служащего. Так, критиком славянофильства был сенатор, а впоследствии государственный секретарь А.А. Половцов. Однако он же был сторонником проведения политической реформы. Свои взгляды он изложил в записке 1876 г.По его мнению, рецепт спасения не следовало искать в славянофильских статьях И.С. Аксакова, как это впоследствии делал министр внутренних дел Н.П. Игнатьев. Не нужно было копировать западноевропейский конституционный опыт. Следовало использовать те правовые и политические практики, которые уже сложились в России к концу 1870-х гг. По мнению Половцова, конституционное устройство – это естественное состояние политического организма. Его нельзя безболезненно перенести с одной почвы на другую. Так, английский конституционный режим – результат многовековой британской истории. Точно так же должно быть и в России: ее правовой уклад должен логически вытекать из предыдущего опыта (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 83).Половцов специально подчеркивал: он не ставил под сомнение незыблемость самодержавия. Пространства России, весь исторический опыт страны подразумевали именно самодержавное правление. Но во второй половине XIX в. об этой форме правления оставалось лишь вспоминать. В действительности в России установилась диктатура министров, от которых император полностью зависел (Там же. Л. 85).С точки зрения Половцова, прежде всего, следовало обеспечить постепенный переход власти от чиновников к «нечиновникам», общественным деятелям. Бюрократ – в большинстве случаев человек зависимый, не способный к самостоятельным суждениям (Там же. Л. 87). Фундаментом же будущих преобразований должно стать земство (Там же. Л. 73). Его представителям следовало дать право законодательной инициативы. Кроме того, они должны получить право контролировать бюджет. Наконец, и правительственным агентам следовало так или иначе отвечать перед ними (Там же. Л. 74). По оценке Половцова, к концу 1870-х гг. первые две функции принадлежали Государственному совету. Третья (правда, в высшей степени условно) – I департаменту Сената (Там же. Л. 75). Все это позволяло Половцову считать Государственный совет не законосовещательным, а законодательным учреждением (Там же. Л. 82). Тем важнее правильно организовать его работу, разумно отбирать его членов. В нынешнем его виде Государственный совет не мог вполне справиться со своими обязанностями. Его состав был в значительной мере случайным. Полноценные прения фактически не позволялись. При таких обстоятельствах планомерное обсуждение законопроектов было практически исключено, что предопределяло низкое качество нормативной базы в стране (Там же. Л. 83).Законодательная инициатива должна была быть предоставлена земским собраниям и городским думам, чьи представители смогли бы отстаивать инициативы органов местного самоуправления непосредственно на заседаниях Государственного совета. «Правительство узнало бы таким путем народные потребности из самого верного и прямого источника, призванные депутаты сообщили бы те местные, специальные сведения, недостаточность коих часто бывает ощутительна в центральном правительстве, а самый порядок обсуждения не представлял бы встречающихся в многолюдных выборных собраниях неудобств, порождаемых самолюбивым увлечением, разгаром страстей всякого рода» (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 25). На этом поприще могли бы проявить себя многие земцы. Это стало бы началом их государственной карьеры. Эффективность такого «карьерного лифта» была бы полезна и обществу, и власти. Наконец, обсуждение законопроектов в присутствии экспертов со стороны органов местного самоуправление способствовало оздоровлению всей политической жизни страны. «Законодательные прения за крайне редкими исключениями не могут и не должны составлять тайны, они, напротив, выясняют законодательные взгляды и способствуют к правильному применению законов. Такого рода гласность имела бы еще выгодную сторону, она сделала бы невозможным для самого правительства присутствие в Совете бездарных членов. Правительство было бы поневоле поставлено в необходимость избирать себе дельных, полезных советников, а не людей, повышаемых фаворитизмом или числом пережитых десятилетий» (Там же. Л. 27).Кроме того, следовало расширить полномочия Государственного совета. Он утверждал бы доклады министров. Это освобождало бы императора от обязанности быть единственным экспертом при оценке деятельности своих ближайших сотрудников (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 85–86). Обновленный Государственный совет, по мысли Половцова, получил бы право учреждать особые комиссии для разработки законопроектов. Это избавило бы высшее законосовещательное (а по Половцову – законодательное) учреждение от доминирования министров, с которыми «рядовые» члены Государственного совета, в силу своей неосведомленности и дефицита технических средств, не могли конкурировать. Такие подготовительные комиссии получили бы право запрашивать ведомства интересовавшие их сведения (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 27 об). Председателем Государственного совета не должен был быть великий князь, как это повелось еще с царствования Александра II. Практика показала, что это стесняло свободу суждений сановников (Там же. Л. 29).Впоследствии, в 1882 г., Половцов доказывал великому князю Михаилу Николаевичу, что «нужно хранить императора как драгоценнейший политический символ, как Далай-ламу, но рядом с этим необходимо создать действительную силу». В сущности, ставился вопрос о создании объединенного правительства, которое как раз мог возглавить дядя царя (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1 Д. 20. Л. 62 об.).]

Среди чиновников было немало тех, кто отрицал сам факт наличия самодержавия. Среди них был и П.А. Валуев: «В обиходе административных дел государь самодержавен только по имени, что есть только вспышки, проблески самодержавия, что при усложнившимся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя. Наше правление – министерская олигархия»[123 - [Валуев П.А.] Дневник П.А. Валуева министра внутренних дел / ред., библиографический очерк, коммент. П.А. Зайончковского; текст подготовлен М.Г. Вандалковской и К.М. Платоновой: В 2 т. М., 1961. Т. 1. С. 100. Вполне очевидно, что в этом случае Валуев, вопреки славянофильским интеллектуальным конструкциям, отождествлял самодержавие с абсолютизмом.].

Валуев в своей оценке не был одинок. В марте 1874 г. будущий государственный секретарь А.А. Половцов записал в дневнике: «Самодержавное правление самодержавно только то имени, ограниченность средств одного человека делают для него всемогущество невозможным; государь зависим от других, от лиц его окружающих, от господствующих мнений, от других правительств, от сложившихся в человечестве сил, то прямо, то косвенно высказывающих свое влияние»[124 - Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 68. Примерно то же самое писал правовед, сенатор, общественный деятель А.Ф. Кони в письме С.Ф. Морошкину 27 января 1888 г.: «Ты знаешь, что для настоящего состояния русского общества я признаю самодержавие лучшей формой правления, но самодержавие, в котором всевластие связано с возможным всезнанием, а не самовластие разных проскочивших в министры хамов, которые плотной стеной окружают упрямого и ограниченного монарха» (Кони А.Ф. Собр. соч.: В 8 т. М., 1969. Т. 8. С. 99–100).]. Прошло десять лет. В 1883 г., буквально в дни коронации Александра III, Половцов записал: «Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует. В тихое, нормальное время дела плетутся, но не дай Бог грозу, не знаешь, что произойдет»[125 - Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. / предисл. Л.Г. Захаровой, биографический очерк, коммент. П.А. Зайончковского. М., 2005. Т. 1. С. 108.]. Впрочем, такой порядок вещей скорее устраивал Половцова. В мае 1885 г. он объяснял императрице Марии Федоровне: «Государь должен вмешиваться во второстепенные вопросы повседневной жизни? Я думаю, что верховной власти следует в этом вопросе подражать божественному проведению, которое, установив совершенный порядок, не может вмешиваться в жизнь отдельных существ, не подрывая своего престижа»[126 - Там же. С. 356.].

О взглядах высокопоставленных сановников порой ходили разные слухи. В 1891 г. министр финансов И.А. Вышнеградский рассказывал издателю «Московских ведомостей» В.А. Грингмуту, что среди чиновников существовала партия конституционалистов и что во главе ее стоял сам министр императорского двора граф И.И. Воронцов-Дашков[127 - Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. Оп. 1. Д. 9122. Л. 44. По этому поводу Е.М. Феоктистов отметил: «И.А. Вышнеградский – слишком умный человек, чтобы верить всему тому, что он рассказывает Грингмуту. У него много озлобленных врагов – это не подлежит сомнению, но враги эти – люди легкомысленные и пустые, которые напускают мерзкие сплетни о нем, наушничают государю.» (Там же. Л. 44 об.). В действительности слухи о «конституционализме» Воронцова-Дашкова были сильно преувеличены, но все же имели под собой некоторые (хотя и весьма шаткие) основания. Весной 1881 г. он сочувствовал преобразованиям, инициированным М.Т. Лорис-Меликовым, готов был выступить с запиской к императору в поддержку реформ, а политический курс, ассоциировавшийся с именем К.П. Победоносцева, полагал «реакционно-чиновничьим» (Дубенцов Б.Б. М.Т. Лорис-Меликов и «охранители» в 1880–1881 гг. // Страницы российской истории. Проблемы, события, люди: Сб. статей в честь Б.В. Ананьича. СПб., 2003. С. 67–68).].

И все же «верующие в самодержавие» были: это прежде всего сами императоры. Впрочем, их понимание собственной власти явно расходилось со славянофильским. Хорошо известно, что Людовик XIV никогда не произносил часто приписываемые ему слова: «Государство – это я»[128 - Блюш Ф. Людовик XIV. С. 719.]. Русские цари конца XIX – начала XX в. могли это сделать за него. Согласно запискам Н.А. Любимова, 20 апреля 1881 г. Александр III сказал Н.М. Баранову: «Конституция! Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»[129 - [Суворин А.С.] Дневник Алексея Сергеевича Суворина. L.; М., 2000. С. 304. В январе 1880 г. на совещании министров с участием великого князя Константина Николаевича цесаревич Александр Александрович (будущий Александр III) говорил о своем отношении к конституционному устройству: «Конституция, не может принести нам пользы. Выберут в депутаты пустых болтунов-адвокатов, которые будут только ораторствовать, а пользы для дела не будет никакой. И в западных государствах от конституции беда. Я расспрашивал в Дании тамошних министров, и они все жалуются на то, что благодаря парламентским болтунам нельзя осуществить ни одной действительно полезной меры. По моему мнению, нам нужно теперь заниматься не конституционными попытками, а чем-нибудь совершенно иным» (Перетц Е.А. Дневник (1880–1883) / сост. и науч. ред. А.А. Белых. М., 2018. С. 71–72). Эти слова были созвучны тому, что говорил К.П. Победоносцев на заседании Совета министров 8 марта 1881 г. по поводу проекта реформы Государственного совета, инициированной М.Т. Лорис-Меликовым («конституции» Лорис-Меликова) (Там же. С. 156–157). Неприятие только лишь возможной «всероссийской говорильни» крепко сидело в голове императора. В мае 1882 г. при назначении министром внутренних дел графа Д.А. Толстого император сказал: «Мне бы стоило подписать Конституции, чтобы сделаться популярным, но я и не думаю этого делать» (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 20. Л. 79). В 1889 г. в связи с введением в Японии конституции Александр III написал: «Несчастные, наивные дураки» ([Ламздорф В.Н.] Дневник В.Н. Ламздорфа, 1886–1890. М.; Л., 1926. С. 159).Монархи цеплялись за ускользавшее самодержавие. При этом есть некоторые основания полагать, что они вполне реалистично оценивали «законотворческую механику», действовавшую в России. Так, в октябре 1885 г. поэт и вместе с тем государственный служащий А.Н. Майков поведал князю В.П. Мещерскому слух, будто бы пущенный министром народного просвещения И.Д. Деляновым. На докладе, где излагалась инструкция по проведению государственных экзаменов по правоведению, против слов «Самодержавие есть источник всякой власти в России» Александр III отметил слово «есть» и подписал вместо него: «было». Это поразило Майкова. Он увидел в том свидетельство, что сам царь изверился в собственном самодержавии (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 202–203).] Памятны слова Николая II о «бессмысленных мечтаниях», сказанные 17 января 1895 г. перед делегацией земств и городов. Сам император отнесся к этому выступлению с чрезвычайной серьезностью. На следующий день он говорил министру внутренних дел И.Н. Дурново: «Ночь накануне того дня, когда мне следовало отвечать на адрес, я провел почти без сна. Намерение мое было непоколебимо, но нервное возбуждение не давало мне покоя. Теперь же я спокоен и не сомневаюсь, что оказал услугу России»[130 - Феоктистов Е.М. Дневник // РО ИРЛИ. Ф. 318. Оп. 1. Д. 9122. Л. 67 об. В своем дневнике Николай II записал: «Был в страшных эмоциях перед тем, чтобы войти в Николаевскую залу к депутациям от дворянств, земств и городских обществ, которым я сказал речь» [Дневники императора Николая II (1894–1918) / отв. ред. С.В. Мироненко, авторы предисл. С.В. Мироненко, З.И. Перегудова, Д.А. Андреев, В.М. Хрусталев; рук. колл. подготовки текста дневников к изданию З.И. Перегудова. М., 2011. Т. 1. С. 182). См. также: «Слышались голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями». Варианты речи Николая II 17 января 1895 г. / публ. И.С. Розенталя // Исторический архив. 1999. № 4. С. 213–219).]. В 1902 г., объясняя барону В.Б. Фредериксу свое решение изъять имущества у дядя – великого князя Павла Александровича, Николай II прямо заявил: «По моему мнению, император может делать то, что пожелает»[131 - Половцов А.А. Дневник, 1893–1909. СПб., 2014. С. 398. Конечно, и среди искренних сторонников самодержавия были и те, кто далеко не во всем соглашался с основами славянофильского учения. Одним из наиболее известных из них был К.П. Победоносцев. Его влияние на политическую жизнь России конца XIX – начала XX вв. то росло, то падало. И все же в 1881–1905 гг., т. е. почти четверть века, он оставался на самой вершине «олимпа» государственной жизни империи. Однако его представления о власти, государстве, самодержавии столь своеобразные, что сложно считать их определяющими для бюрократической элиты того времени. Победоносцев был фаталистом. Он не верил в перспективы самодержавного строя. Предсказывал неизбежную победу революции. Его отстаивание самодержавия – это тщетная (по мнению самого Победоносцева) попытка приостановить безудержный исторический процесс (Феоктистов Е.М. За кулисами политики и литературы. М., 1991. С. 219). Впрочем, некоторые высказывания Победоносцева были вполне славянофильскими по духу. 6 декабря 1904 г. при обсуждении реформаторского проекта князя П.Д. Святополк-Мирского он предпочел говорить о самодержавии в мистическом духе: «Царь-де папа, он должен руководствоваться не политическими, но религиозными соображениями. Если он откажется от самодержавия, то он обезглавит церковь. Русский народ впадет в варварство и грех. Отказ от самодержавия явился бы таким образом грехом от Божьего закона. Царь принимает свои права Божьей милостью от своих предков. Как он может решиться на преступление, отказавшись от того, что ему дало Божьим соизволением. Как он оправдается перед своими потомками в том, что он отказался из-за преходящих затруднений от Божьего вечного установления. На царе лежит обязанность защищать православие и веру и оставить своим потомкам свое Божье право в неуменьшенном преступными внушениями объеме» (Письмо из Санкт-Петербурга Д.Н. Шипову о совещании 6 декабря 1904 г. // ОР РГБ. Ф. 440. К. 3. Д. 14. Л. 2; См. также: Полунов А.Ю. К.П. Победоносцев в общественно-политической и духовной жизни России. М., 2010. С. 99–100, 181).Критически о славянофильском учении отзывался К.Н. Леонтьев: «Славянофилы всегда представлялись мне людьми с самым обыкновенным европейским умереннолиберальным образом мыслей. И государь Николай Павлович был прав, подозревая постоянно, что под широким парчовым кафтаном их величавых “вещаний” незаметно для них самих скрыты узкие и скверные панталоны обыкновенной европейской буржуазности» (Леонтьев К.Н. Славянофильство теории и славянофильство жизни // Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2007. Т. 8. Кн. 1. С. 465–466). Представления же Леонтьева о власти вопиющим образом расходятся со славянофильскими построениями: «Пора же, наконец, сознаться громко, что и вся Россия, и сама Царская власть возрастали одновременно и в тесной связи с возрастанием неравенства в русском обществе, с утверждением крепостного права и с развитием того самого “наследственного чиновничества”, которое так не нравится столбовому, 600-летнему – Н.П. Аксакову» (Там же. С. 467). Такого рода высказывания – нарочитый эпатаж, нацеленный против взглядов, популярных в обществе. Сами славянофилы хорошо чувствовали ту дистанцию, которая отделяла их от идей Леонтьева: для него ключевое значение имели не этические принципы, а эстетическая составляющая образа будущего. Характерно резкое неприятие идей Леонтьева И.С. Аксаковым [Фетисенко ОЛ. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики (Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой четверти XX века). СПб., 2012. С. 158–161]. С.Ф. Шарапов писал: «Г. Леонтьев не наш. Слишком многое отделяет его верования от наших, его мировоззрение от того, которое мы привыкли называть “славянофильским”» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 807. См. также: Фетисенко ОЛ. Указ. соч. С. 86–88).В то же самое время, высоко оценивая графа Д.А. Толстого в качестве министра внутренних дел, Леонтьев, в частности, писал: «Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом – в смысле не племенном, а культурно-государственном.» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 50). Иными словами, в устах Леонтьева аттестация сановника как славянофила служила своего рода похвалой.При этом консервативные критики славянофильства отнюдь не во всем друг с другом соглашались. Напротив, Леонтьев относился к К.П. Победоносцеву без всякой симпатии: «Он, как мороз препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничто не будет. Он не только не творец, он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, – он только консерватор, в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница, старая “невинная” девушка и больше ничего» (Пророки византизма: Переписка К.Н. Леонтьева и Т.И. Филиппова (1875–1891) / сост., вступ. ст., коммент. О.Л. Фетисенко. СПб., 2012. С. 196).].

Славянофильское учение, сравнительно популярное и в обществе[132 - В рамках славянофильства сформировался политический «метаязык», устраивавший адептов самых разных взглядов – и охранителей, и сторонников институциональных реформ. Иными словами, славянофильство становилось своего рода интеллектуальной «площадкой» для «благонамеренного» диалога о будущности русской политики. В связи с этим славянофильские понятия и концепции получали широкое хождение и становились «кирпичиками» для построения различных теорий, в том числе и катковского направления [См.: Твардовская ВА. Идеология пореформенного самодержавия (М.Н. Катков и его издания). М., 1978. С. 227–228; Котов А.Э. «Царский путь» Михаила Каткова. Идеология бюрократического национализма в политической публицистике 1860-1900-х годов. М., 2016. С. 18]. Кроме того, наиболее заметные представители неославянофильства (А.А. Киреев, Л.А. Тихомиров, С.Ф. Шарапов и др.) видели в М.Н. Каткове своего прямого предшественника (Там же. С. 52).], и в чиновничьей среде, не описывало реальное самодержавие, а конструировало его идеальный образ, во многом противоположный политической практике. Принимая такое самодержавие, общественный деятель или же государственный служащий, в сущности, выступали критиками сложившегося порядка и становились чаще всего молчаливыми сторонниками широких (в том числе, политических) реформ. Иными словами, широко признанная в обществе версия самодержавия подразумевала демонтаж самодержавия как такового.

Закон

«Империя Российская управляется на твердых основаниях положительных законов, учреждений и уставов, от самодержавной власти исходящих», – так гласила 47-я статья Основных законов, как будто незыблемо установившая верховенство закона в государственной жизни страны[133 - В соответствии с этим определением можно было дать дефиницию самодержавию, что и сделал граф Д.Н. Блудов в беседе с Николаем I. «Различие между самодержавием и деспотизмом граф Блудов объяснял императору Николаю тем, что самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены их должен им сам повиноваться» ([Валуев //..Д.| Дневник П.А. Валуева министра внутренних дел: В 2 т. М., 1961. Т. 1. С. 77).]. Эта мысль проводилась и в иных нормативных актах империи. Так, в Учреждении Государственного совета от 15 апреля 1842 г. утверждалось: «В решениях Государственного совета по делам частным никакие уважения не должны иметь места, кроме закона: один он должен быть всегда существенным основанием всех суждений и заключений»[134 - Полное собрание законов Российской империи (ПСЗ). Собр. 2-е. Т. 17. № 15518. С. 291.]. Проблема была в том, что эта формула не отвечала на элементарный вопрос: что такое закон. Большинство правоведов полагало, что закон в России – это воля государя. У этой точки зрения был весьма авторитетный оппонент – известный юрист Н.М. Коркунов. Он доказывал, что для того чтобы проект стал законом, императорского решения недостаточно. Подлинный закон должен был пройти еще обсуждение в Государственном совете. Все правовые нормы, утверждаемые императором без обсуждения в законосовещательных учреждениях, следовало отнести к указам. Причем, ссылаясь на ст. 55 Основных законов, утверждал, что даже допускалось издание «дополнений к существующим законам и без высочайшей подписи». Ведь статья 54 требовала подписи государя только новых законов. Иными словами, отдельные поправки и дополнения к действовавшему законодательству вовсе не нуждались в автографе императора. Согласно наблюдениям Коркунова, практика вполне согласовывалась с этими нормами[135 - Коркунов Н.М. Указ и закон. СПб., 1894. С. 325–335. Н.М. Коркунов отмечал: «Наконец, нельзя не отметить, что и граф [М.А.] Корф обыкновенным нормальным порядком издания законов считает издание по предварительному обсуждению в Государственном совете, а издание их без участия Совета представляет себе возможным лишь в особых, исключительных случаях, когда “государь император по действию самодержавной власти усмотрит надобность объявить волю свою без выслушания мнения сего учреждения”. Очевидно, и по мысли графа Корфа именные указы, состоявшиеся без участия Совета, не столько законы, сколько чрезвычайные указы, совершенно подходящие к тому, что прусская и австрийская конституции называют государевыми указами с силой закона» (Он же. Русское государственное право. СПб., 1909. Т. 2. С. 28).]. Эта точка зрения была достаточно популярной. С ней соглашались даже оппоненты Коркунова[136 - Государственный деятель В.Ф. Романов так вспоминал о Н.М. Коркунове: «Тогда много шума в научных кругах наделала докторская диссертация Коркунова на тему “Указ и Закон”. Выступавший в числе оппонентов, проф. Сергеевич заявил, что он прочел работу Коркунова и не мог найти ни одного возражения, прочел во второй раз и им овладели некоторые сомнения, прочел в третий раз и только тогда понял, что Коркунов совершенно не прав; такова сила его логики. Не удивительно, что для меня Коркунов был непогрешим во всех его взглядах» (Романов В.Ф. Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. / публ. С.В. Куликова. СПб., 2012. С. 57). См. также: Дякин В.С. Сфера компетенции указа и закона в третьеиюньской монархии // Вспомогательные исторические дисциплины. Л., 1976. № 8. С. 237; Источниковедение: Учеб. пособие / И.Н. Данилевский, Д.А. Добровольский, Р.Б. Казаков и др.; отв. вед. М.Ф. Румянцева. М., 2015. С. 233–234.]. Например, А.Д. Градовский, который писал, что Государственный совет был «признан действительным средоточием законодательной деятельности»[137 - Градовский А. Д. Собр. соч. СПб., 1903. Т. 8. С. 215. Характерно, что формула Н.М. Коркунова получила выражение в решениях Комитета министров в декабре-январе 1904–1905 гг.: «По точному разуму Основных государственных законов (ст. 47 и 50) предначертания законов в Российской империи рассматриваются в Государственном совете, потом восходят на высочайшее усмотрение и не иначе поступают к предначертанному им совершению как действием самодержавной власти. Сообразно сему во всех лицах, на которые распространяется действие закона, должна господствовать уверенность, что издаваемый закон при обсуждении его привлек к себе в полной мере внимание законодателя и составляет проявление действительной и непосредственной монаршей воли. Этим объясняется значение формы, в которую выливается закон, и возможность нареканий на лиц, стоящих во главе ведомств, в тех случаях, когда высочайшее утверждение предположений законодательного свойства испрашивается всеподданнейшими докладами их вне установленного порядка, соответствующего важности принимаемых в порядке законодательном мер и обеспечивающего более тщательную разработку законодательных мероприятий.Против уклонений от установленного порядка, отражающихся вредно и на внутреннем достоинстве законов, надлежит принять меры в таком притом направлении, которое находит себе обоснование в содержании действующих законоположений. Так, в точную согласность с приведенным выше правилом ст. 50 законов основных о внесении всех предначертаний законов в Государственный совет, статья 162 учреждений министерств требует внесения министрами и главноуправляющими представлений об отмене или изменении законов в Государственный совет с предварительным на сие высочайшим разрешением, а ст. 28 учреждения Комитета воспрещает вносить в Комитет министров представления по роду своему, принадлежащие до Государственного совета, то есть законодательные представления. Изъятием из этого общего порядка должны почитаться только случаи, когда закон издается по непосредственному изволению монаршему в виду указа за собственноручным императорского величества подписанием.» (Извлечения из журнала Комитета министров. 21, 24 декабря 1904 г., 4 января 1905 г. // ГА РФ. Ф. 564. Оп. 1. Д. 2740. Л. 25–26).].

Эта дискуссия профессоров права носила отнюдь не академический характер. Во-первых, пытаясь определить критерии, отличавшие закон от указа, отечественные юристы решали немаловажный вопрос: какие нормы должны были войти в постоянно пополнявшийся Свод законов Российской империи. Неразрешенность этой проблемы приводила к тому, что российское право загромождалось бесконечными законодательными актами, посвященными, например, отдельным акционерным обществам[138 - Законы бывают разные. Это в том числе и закон о государственном бюджете. В Российской империи распределение казенных средств не было в достаточной мере упорядоченным, что предоставляло свободу бюрократии. 29 января 1884 г. А.А. Половцов писал императору: «Переходя к расходам, сказывается, что в одном ведомстве сделана полумиллионная передержка без всякого объяснения тому причин и без испрошения на то разрешения, в другом делается (хотя и незначительная) приплата за такую работу, для которой существуют особые чиновники, в третьем цифры, служащие основанием представления, оказываются неверными, в четвертом не представлено сведений о повреждении, которое предполагается исправить. В пятом умножающиеся расходы на чиновников по мере того, как дело, этим чиновникам порученное, переходит в другие руки, в шестом испрашивается расход на учреждение в то время, когда учреждение это закрывается» (Записки А.А. Половцова Александру III // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 1. Л. 78).]; отсутствовала ясная иерархия законодательных актов, а следовательно, четко очерченная процедура их принятия. Во-вторых, правоведы в иносказательной форме ставили вопрос о юридических пределах самодержавной власти. Если действительно закон в обязательном порядке должен был быть обсужден в Государственном совете, значит, император и его министры при всем желании не могли обойти это высшее законосовещательное учреждение и должны были считаться с позицией его членов.

Это ограничение имели в виду отнюдь не только ученые-юристы, но и государственные мужи, уверенные, что в России к концу XIX в. установился строгий порядок законотворчества, который никто не мог нарушать, в том числе и император[139 - По мнению американского исследователя Б. Линкольна, концепт законности был «краеугольным камнем» мировосприятия высшей бюрократии эпохи Великих реформ (Lincoln B.W. On the vanguard of reforms: Russian “enlightened bureaucrats”, 1825–1861. DeKalb, 1982; См. также: KippJ.W. M.Kh. Reutern on the Russian state and economy: A liberal bureaucrat during the Crimean era, 1854–1860 // Journal of modern history. Chicago, 1975. Vol. 47. № 3. P. 437–459; Yaney G. Bureaucracy and Freedom: N.M. Korkunov’s Theory of the State // The American Historical Review. Vol. 71. № 2 (Jan., 1966). P. 468–486).]. Собственно этого и добивался М.М. Сперанский в начале XIX в.[140 - Коркунов Н.М. Русское государственное право. Т. 2. С. 5–6.] К концу столетия многим видным сановникам хотелось бы верить, что Россия хотя бы приближалась к этому идеалу. В повседневной практике его приходилось отстаивать, обрекая себя на бесплодную борьбу. В ноябре 1883 г. видные члены Государственного совета Э.Т. Баранов, Н.Х. Бунге, Д.М. Сольский нападали на морского министра И.А. Шестакова за то, что тот добился увеличения сметы своего ведомства, получив одобрение царя, без обсуждения этого вопроса в Департаменте экономии Государственного совета[141 - Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. М., 2005. Т. 1. С. 161.]. В апреле 1885 г. в Департаменте законов Э.В. Фриш вышел с представлением, в котором ставился вопрос о порядке издания Свода и Полного собрания законов. Его смысл сводился к тому, что все возникавшие вопросы Фриш собирался решать в ходе докладов у императора, с чем члены Государственного совета никак не могли согласиться. Среди них был и К.П. Победоносцев, который настаивал, чтобы все, вызывавшее сомнения у кодификаторов, первоначально вносилось в Совет[142 - Там же. С. 337.]. В действительности таких случаев было много, когда в Государственном совете выражали недовольство своеволием отдельных министров. О некоторых из них речь пойдет ниже.

Представления о незыблемости закона в России вступали в противоречие с мифом о самодержавии, способном творить подлинные «правовые чудеса», не укладывавшиеся в голове у «заскорузлых» юристов. Царь своей волей мог нарушать прежде незыблемые правила[143 - В этой связи В.М. Пуришкевич говорил: «Ни о какой конституции у нас речи быть не может. Наша конституция – это крестное целование. Государь император целует крест в знак того, что он дает ответ за свои действия только перед Господом Богом и своей совестью, народ целует крест царю на верную службу – вот наша конституция» (Правые партии: Документы и материалы / сост., автор предисл., введ. и коммент. Ю.И. Кирьянова, отв. ред. В.В. Шелохаев. М., 1998. Т. 2. С. 316; См. также: Иванов А.А. Владимир Пуришкевич – опыт биографии правого политика (1870–1920). М.; СПб., 2011. С. 112).]. Сам государь верил в этот миф самодержавия (впрочем, не отказываясь от идеи законности), а среди чиновничества публично оспаривать его было не принято. Председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич убеждал молодого императора Николая II, что он вправе подписать любой указ. А.А. Половцову оставалось только возмущаться: «Да где же тогда разница между монархическим и деспотическим азиатским правительством, разница, заключающаяся в том, что первое соблюдает, а второе когда угодно нарушает существующие в стране законы. Проповедовать такое учение государю, значит, вести его на путь императора Павла»[144 - Половцов А.А. Дневник, 1893–1909. СПб., 2014. С. 192.].

Эта теория имела практическое применение. Император обладал правом издавать законы, касавшиеся частных случаев, которые шли вразрез с общими правилами[145 - Речь идет о т. н. праве диспенсации.]. Это могли быть уставы акционерных обществ или временные правила, фактически действовавшие десятилетиями. В любой губернии, уезде, городе и даже частной компании могли быть отменены нормы, применявшиеся по всей России. Некоторые сановники даже полагали, что сама идея общероссийского законодательства противоречила концепции самодержавия. Впрочем, следует иметь в виду, что и в этом случае император, принимая решение, не посовещавшись с Государственным советом, был поставлен в жесткие рамки. Все эти правовые акты – уставы или временные положения – принимались ведь не единолично царем, а после обсуждения в Комитете министров[146 - Лазаревский Н.И. Русское государственное право. СПб., 1913. С. 338.].

И все же мысль об уже торжествующем верховенстве закона в самодержавной России не выдерживала столкновения ни с жизнью, ни с теорией[147 - Тем не менее в учебниках по государственному праву традиционно проводилась мысль о законности как фундаментальном начале российской правовой жизни. Как писал Н.М. Коркунов, «начало законности в нашем государственном быту не явилось результатом какого-нибудь одного законодательного постановления, а сложилось как плод постепенного развития государственной жизни. Самоограничение власти правом составляет необходимое условие каждого сколько-нибудь развитого государственного быта. Прежде всего само могущество государственной власти может окрепнуть и утвердиться только под условием подчинения власти началам права, так как только тогда в гражданах может развиться чувств законности, делающее для них повиновение власти долгом. Деспотическая власть, при всей суровости внешнего проявления, никогда не может быть достаточно сильной и твердой, именно потому что она опирается только на физическую силу, а не на сознание нравственного долга ей повиноваться. Сознание долга действует всегда и постоянно, а физическое принуждение не может быть непрерывным» (Коркунов Н.М. Русское государственное право. Т. 1. С. 216). Иными словами, Коркунов подразумевает, что любое стабильное существование социально-политической системы строится на законности даже вне зависимости от характера политического режима. Согласно этой точки зрения, и абсолютная монархия, стремящаяся быть нормой, а не правовой аномалией, ограничивает самая себя, устанавливая правовые рамки собственной деятельности.]. Как впоследствии писал правовед М.И. Ганфман, в России до 1905 г. не было деления на учреждения законодательные и административные. Одни и те же органы власти творили право и его осуществляли. В такой путанице участвовали все центральные учреждения. И это создавало благоприятную почву для произвола[148 - Ганфман М. Законодательство // Ежегодник газеты «Речь» на 1912 г. СПб., 1912. С. 50.].

В таких условиях даже процесс законотворчества сложно было формализовать, а, следовательно, подчинить его закону. Никто не сомневался, что законодательная инициатива фактически концентрировалась в руках министров. Причем до царствования Александра II они (наряду с Синодом и Сенатом) имели право прямой законодательной инициативы: т. е. непосредственно входили в Государственный совет со своими проектами[149 - Корф СА. Инициатива закона в русском праве // Право. 1902. № 12. 17 марта. Стб. 588.]. В 1857 г. ситуация в корне изменилась. 4 мая 1857 г. Александр II на докладной записке государственного секретаря наложил резолюцию относительно одного из дел, внесенного министром внутренних дел на рассмотрение Государственного совета: «Министру внутренних дел не следовало входить с подобным представлением об отмене действующего закона прямо в Государственный совет, не испросив предварительно моего на то разрешения, что и принять впредь к руководству по всем министерствам и главным управлениям. Совет не предлагает, а должен рассматривать проекты новых законов, которые по моему приказанию представляются на рассмотрение»[150 - Там же. Стб. 589.]. Иными словами, готовились законопроекты министрами, а формально вносились царем[151 - Кроме того, право законодательной инициативы было предоставлено Правительствующему Сенату (Каминка А.И. Законодательный почин Правительствующего Сената // Право. 1902. № 15. 7 апреля. Стб. 767–768).].

Прецеденты говорили об одном, буква законов – о другом. Правоведам оставалось упорядочить этот хаос. Рассуждая о законе и законности, отечественные юристы создали своего рода утопию, которая тем не менее обретала вполне реальные очертания и на протяжении второй половины XIX в. постепенно материализовывалась. C 1830-х гг. закон в России – это не только высокая идея, это еще конкретные правовые акты, собранные в Своде законов усилиями II отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и лично М.М. Сперанского. Раньше законы, действовавшие в России, были разбросаны по многим изданиям[152 - Надо иметь в виду, что деятельность М.М. Сперанского не сводилась к простой инкорпорации уже существовавших нормативных актов в Свод законов Российской империи. Сперанский существенно редактировал собираемые им правовые памятники. По словам Г.Э. Блосфельдта, «приходится признать, что работа по Своду 1832 г. не была простым воспроизведением источников, а являлась, хотя Сперанский и не хотел этого признать, истолкованием существующего права» (Блосфельдт Г.Э. «Законная» сила Свода законов в свете архивных данных. Пг., 1917. С. 19).]. О некоторых из них можно было догадываться. Использовать их в суде, канцелярии, повседневной жизни было просто невозможно[153 - Ружицкая И.В. Законодательная деятельность в царствование императора Николая I. М.; СПб., 2015. С. 245–256.].

Издание Свода законов многое изменило в жизни империи. Конечно, оно упорядочило процесс управления и судопроизводства[154 - Там же. С. 264–302. Работавший в Государственной канцелярии в конце XIX – начале XX в. Э.П. Беннигсен так охарактеризовал значение Свода законов: «Несомненно, в Своде Законов было много архаизмов и курьезов (например, запрещение в Уставе о предупреждении и пресечении преступлений “всем и каждому пьянства” или в нем же – употребления на свадьбах артиллерийских орудий), но нигде больше я не видал такой удачной в кодификационном смысле работы. Быть может, это надо объяснить тем, что Россия унаследовала свою культуру от Византии и что у русских юристов идеальный кодекс Юстиниана всегда оставался перед глазами» [Bakhmeteff archive (BAR). Bennigsen coll. Box. 1. Folder 2. Воспоминания Э.П. Беннигсена]. Сотрудник, последователь и биограф Сперанского барон М.А. Корф писал о другом детище своего учителя – Полном собрании законов – так: «Не говоря уже о Своде, этом бессмертном осуществлении гениальной и колоссальной мысли, каждый участвующий в администрации, равно как и всяк, кто призван к юридическо-ученым трудам, должен отдать полную справедливость и другому величественному созданию Сперанского – Полному собранию законов. Кому приходилось, как мне, работать прежде его издания над разными частями нашего законодательства по безобразным и скудным компиляциям частных лиц или по ужасным коллекциям манускриптов, хранящимся в архивах, тот один может вполне оценить гигантскую и часто бесплодную тогдашнюю работу с легкостью и успешностью теперешней, когда все материалы под рукой в одном составе.» (Корф М.А. Дневник за 1840 год / предисл., подг. текста к печати и коммент. И.В. Ружицкой. М., 2017. С. 31).]. С его изданием в России возникло полноценное юридическое образование, а это, в свою очередь, способствовало еще большей профессионализации бюрократии. Однако в данном же случае важнее то, что благодаря Своду законов в России начала складывать отлаженная законотворческая процедура. Ведь теперь издание новых законов подразумевало их включение в существовавшую правовую систему: нужно было исправить имевшиеся законы и одновременно приноровить к действовавшим нормам обсуждавшийся проект.

Это определяло логику законодателя, которого обычно чрезвычайно смущала кропотливая работа по переделке Свода законов. Она приучала чиновников к житейскому «консерватизму»: их опыт подсказывал, что не следует торопиться с изменениями, которые чреваты большими заботами. Как говорил государственный секретарь А.А. Половцов императрице Марии Федоровне 11 июля 1884 г., «будучи консерватором, я предпочитаю такой способ постепенного законодательствования, развивающегося по мере того, как созревают вопросы, сооружению законодательных монументов с большими притязаниями, которые скорее льстят тщеславию законодателя, чем удовлетворяют реальные и неясные потребности страны»[155 - Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. М., 2005. Т. 1. С. 265.].

Со Сводом законов законодательствовать стало и проще, и сложнее. Этот корпус текстов позволял ориентироваться в правовом пространстве империи. Однако Свод законов следовало хорошо знать. Его издание позволило окончательно прочертить демаркационную линию, отделившую бюрократов-профессионалов, владевших юридической техникой, и прожектеров-мечтателей. В прошлом всесильный граф П.А. Шувалов в 1883 г. категорически отказывается от должностей в Государственном совете, прекрасно понимая, что он окажется в плену у «записных юристов», с которыми он просто не сможет спорить[156 - Там же. С. 137–138.]. И сам император отступал, когда ему напоминали о необходимости особых юридических знаний для принятия законодательных решений. «Юридическое дело есть такое же специальное дело, как дело артиллерийское, архитектурное, кораблестроительное», – соглашался с царем А.А. Половцов[157 - Там же. С. 257.].

Юридическое образование в России было структурировано в соответствии с группировкой правовых актов в Своде законов[158 - Ко дню LXXV юбилея Императорского Училища Правоведения, 1835–1910 (исторический очерк). СПб., 1910. С. 18; Шершеневич Г.Ф. Наука гражданского права в России. М., 2003. С. 48; Кодан С.В. Юридическая политика Российского государства в 1800-1850-е гг.: деятели, идеи, институты. Екатеринбург, 2005. С. 284–286.]. Этот корпус документов был своего рода упорядоченной вселенной отечественных правоведов. От него отталкивались в своих размышлениях, ему боялись противоречить. Чтобы не нарушить единство здания Свода законов, следовало скорее редактировать имевшиеся нормы, нежели писать новые. Как говорили современники, один из наиболее влиятельных членов Государственного совета Д.М. Сольский, обсуждая тот или иной документ, прежде всего вспоминал предыдущие бумаги, логически предшествовавшие его составлению[159 - Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. М., 2005. Т. 2. С. 139.]. Ту же мысль, но емко и хлестко, выразил морской министр И.А. Шестаков: «У умного и строго говорящего. Сольского первая идея какой-нибудь предшествовавшей бумаги»[160 - Шестаков И. А. Дневники. СПб., 2014. С. 119.].

Конечно, из этого не следовало, что сам Свод законов и составлявшие его акты были верхом совершенства. Многими отмечались их недостатки: порой нормы повторялись в разных томах, в ряде случаев отсутствовала должная систематизация законодательства. Для правоведов было несбыточной мечтой – вернуться к кодификаторской работе, переделать Свод законов. Изредка в пользу этого подавался голос (так, в 1883 г. эту идею высказывал Э.В. Фриш[161 - Половцов А.А. Дневник государственного секретаря: В 2 т. М., 2005. Т. 1. С. 126127.]), однако большинство государственных служащих отбрасывало саму мысль об этой титанической работе.

К началу XX в. кодификация – технологичный, довольно сложный процесс, требовавший высокой квалификации от чиновников[162 - Кроме того, кодификация – довольно дорогой процесс. Второе отделение С.Е.И.В. Канцелярии поглощало значительные финансовые средства. Так, за 19 лет подготовки Свода законов 1876 г. потребовалось 9,5 млн руб. В Своде было 45 тыс. статей. Соответственно, подготовка одной статьи обошлась казне приблизительно в 200 руб. (Скальковский КА. Современная Россия. Очерки нашей государственной и общественной жизни: В 2 т. СПб., 1890. Т. 1. С. 17).]. Вместе с тем, владение соответствующими навыками, умениями давало им большую власть. Правительство пыталось определить правовые рамки этой деятельности. С этой целью в 1882 г. Второе Отделение С.Е.И.В. Канцелярии было заменено Кодификационным отделением при Государственном совете. Деятельность нового учреждения регламентировалась. Его руководитель ставился в один ряд с министрами (а следовательно, подчинялся сенатским указам)[163 - Лозина-Лозинский МА. Кодификация законов по русскому государственному праву. I. Кодификационные учреждения // Журнал министерства юстиции. 1897. № 4. С. 169.]. Вместе с тем его дискреционная власть была даже большей, чем у его предшественников: при всем желании многие аспекты кодификационной деятельности не подлежали строгой кодификации[164 - Там же. С. 180.]. В 1894 г. Кодификационный отдел был включен в состав Государственной канцелярии[165 - Там же. С. 183.]. Однако и это новшество в корне не изменило ситуацию: основное бремя кодификации ложилось на чиновников канцелярии, которые в этом деле продолжали играть первую скрипку[166 - Там же. С. 185–186.].

* * *

Русская бюрократическая вселенная возникла в 1830-е гг. вместе со Сводом законом, и чиновничество держалось за него как за основу своего бытия. Они уверовали в безусловную значимость всего того, что могли найти в этом корпусе текстов. Представители русской юридической мысли, среди которых были и видные государственные деятели, жили в правовом Зазеркалье. Его отцом-основателем был М.М. Сперанский. Именно с него, по словам философа и публициста Г.П. Федотова, началась новая Россия: «В XIX веке реформа была проведена так бережно, что дворянство сперва и не заметило ее последствий. Дворянство сохранило все командные посты в новой организации и думало, что система управления не изменилась. В известном смысле, конечно, бюрократия была “инобытием” дворянства: новой, упорядоченной формой его службы. Но дух системы изменился радикально: ее создатель, Сперанский, стоит на пороге новой, бюрократической России, глубоко отличной от России XVIII века. Пусть Петр составил табель о рангах, – только Сперанскому удалось положить табель о рангах в основу политической структуры России. Попович Сперанский положил конец. дворянскому раздолью. Он действительно сумел всю Россию уловить, уложить в тончайшую сеть табели о рангах, дисциплинировал, заставил работать новый правящий класс. Служба уравнивала дворянина с разночинцем. Россия знала мужиков, умиравших членами Государственного Совета. Привилегии дворянина сохранились и здесь. Его подъем по четырнадцати классическим ступеням лестницы напоминал иногда взлет балерины; разночинец вползал с упорством и медленностью улитки. Но не дворянин, а разночинец сообщал свой дух системе»[167 - Федотов Г.П. Избр. труды / сост., автор вступ. ст. и коммент. К.А. Соловьев. М., 2010. С. 131–132. Схожим образом отзывался о Сперанском В.В. Розанов: «Сперанский был волшебником, открывшим. секрет, он был Гуттенбергом новой администрации» (Розанов В.В. О подразумеваемом смысле нашей монархии. СПб., 1912. С. 24).Примечательно, что человек, хорошо знавший и высоко ценивший Сперанского, -М.А. Корф отрицал у него наличие каких-либо устойчивых политических убеждений. В частности, в октябре 1838 г. Корф записал в дневнике: «Сперанский не имел. ни характера, ни политической, ни даже частной правоты. Участник и, может быть, один из возбудителей, по тогдашнему направлению умов, филантропических мечтаний Александра, Сперанский был в то время либералом, потому что видел в этом личную свою пользу, а когда минул век либерализма, то перешел в тех же побуждениях к совершенно противоположной системе. Он был либералом, пока ему приказано было быть либералом, и сделался ультра, когда ему приказали быть ультра. Тот же человек, который прежде замышлял ограничение самодержавной власти, после писал и печатал книги в пользу и защиту военных поселений» (Корф М.А. Дневники 1838 и 1839 гг. / вступ. ст. и коммент И.В. Ружицкой. М., 2010. С. 181). Если принять точку зрения Корфа, то получится, что главным «архитектором» правовой системы Российской империи стал талантливый технократ, но отнюдь не идеолог.Вместе с тем характерен пиетет к Сперанскому, который испытывали высокопоставленные чиновники спустя десятилетия после кончины реформатора. В.Ф. Романов в связи с этим вспоминал: «Мой приятель, друживший с сыном Плеве – очень хорошим и скромным чиновником, рассказывал мне, с какой гордостью Плеве-отец показывал ему в своей казенной квартире государственного секретаря кресло, в котором работал еще знаменитый Сперанский: “Вот здесь сидел он, если бы хотя бы раз увидеть его”» (Романов В.Ф. Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. С. 111).Впрочем, у М.М. Сперанского и в конце XIX в. были и критики, в том числе славянофильского направления. В частности, публицист И.Ф. Романов писал: «Обман Сперанского 1) поддерживает фикцию Самодержавия, все и вся наполнявшего в России, вбивающего каждый гвоздик, ввинчивающего каждый винтик государственной машины Собственноручно, и 2) снимает с Самодержца действительно трудную задачу найти “не имеющего чина Иванова”, который должен быть умен и честен, чтобы построить на веру мост» [Рцы (Романов И.Ф.) Собр. соч.: В 2 т. Т. 1: Нагота рая: Историко-философское эссе. Парадоксы и афоризмы. Религиозная публицистика. Политические и экономические статьи. Путевые очерки. СПб., 2016. С. 249].].

Тем не менее даже после кодификации российское законодательство «молчало» по многим вопросам. Казалось бы, первая и основная задача законодателя, действующего в рамках континентальной системы права, – дать ответы на все случаи жизни. Так понимали свою цель и представители российской бюрократии – регламентировать по возможности все сферы жизни империи. Например, в 1890 г. К.П. Победоносцев так определил направление преобразования земства: «Введение земских учреждений было положительным шагом в развитии нашей гражданской жизни. Главный недостаток нынешнего земского положения – неопределенность. Это и нужно устранить точным определением прав и обязанностей»[168 - Записки А.А. Половцова Александру III // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 5. Л. 12.].

И все же задача, поставленная обер-прокурором Синода, едва ли была в полной мере разрешима. Характерная черта законодательной системы Российской империи второй половины XIX – начала XX в. – драматическое расхождение между интенцией законодателя дать тотальную регламентацию и констатацией обычного правового порядка, не подлежащего формальному юридическому описанию. На это регулярно ссылались высокопоставленные чиновники. Сам Победоносцев сетовал на великое множество законов, целью которых было гарантировать различные свободы и права. В действительности они лишь опутывали человеческую деятельность «цепью» разнообразных запретов. В связи с этим обер-прокурор Синода цитировал Ф. Бэкона: «Сети спадут на них, говорит пророк, и нет сетей гибельнее, чем сети законов: когда число их умножилось и течение времени сделало их бесполезными – закон уже перестает быть светильником, освещающим путь наш, но становится сетью, в которой путаются наши ноги»[169 - Победоносцев К.П. Закон // Победоносцев К.П. Великая ложь нашего времени. М., 1993. С. 147–148. По остроумному замечанию К.А. Скальковского, в России «законов необходимых имеется 1416, бесполезных – 14 160, излишних – 141 600; сколько недостает законов для полного благополучия – неизвестно. Просматривая Code russe, поражаешься, что в нем употреблено 100 000 раз слово “отнюдь не дозволяется”, 50 000 раз – “воспрещается” и 25 000 раз – “строжайше воспрещается”, но публике все это кажется недостаточным и каждый день в газетах предлагается воспретить еще что-нибудь» (Скальковский КА. Сатирические очерки и воспоминания. С. 370–371).]. Многие государственные мужи рубежа веков констатировали тот факт, что они уже окончательно запутались в существующих нормах и положениях как писанного, так и обычного права. В июне 1889 г. В.К. Плеве объяснял коллегам: «В настоящее время не существует демаркационной линии между карательной властью мирового посредника, волостного старшины и сельского старосты, с одной стороны, и властью волостного суда, с другой»[170 - Записки А.А. Половцова Александру III // ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 5. Л. 75.]. Такое «молчавшее» законодательство оставляло большой простор местной администрации и существенно ограничивало фактические полномочия как будто бы всесильных центральных учреждений.

Таким образом, привычный для правовой литературы конца XIX столетия разговор о началах законности в русской государственной жизни с неизбежностью подталкивал его участников к мысли о необходимости рационализации управления и широкомасштабных реформ.

Реформы