banner banner banner
Боги молчат. Записки советского военного корреспондента
Боги молчат. Записки советского военного корреспондента
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Боги молчат. Записки советского военного корреспондента

скачать книгу бесплатно

«Правильно! Разжаловать его к хрену!», – миролюбиво откликнулась толпа.

Урядник неохотно, но всё же вернулся. Корней вынул шашку из ножен. Ему доводилось слышать о воинском разжаловании, и он хотел соблюсти правило.

«Стой смирно, я тебя буду разжаловать!», – приказал он.

«Чхал я на твое разжалованье!», – сказал урядник. «Мало я тебя в холодной, сволочь, держал», – добавил он, но Корней на его слова внимания не обратил.

«Товарищи, как принято в нашей доблестной армии, мы разжалуем этого сукина сына урядника в простые мужики. Быть ему, гаду, бессрочно мужиком без права повышения по службе», – крикнул Корней.

После этого он старался сломать клинок шашки, но он был из плотной, плохо гнущейся стали, не ломался. Корней покраснел от напряжения, но не ломалась шашка, да и всё тут. Другие пробовали, сам урядник пробовал – не сломалась.

Наступила очередь писаря. Он положил на подножку тачанки толстую книгу:

«В первой части пишутся входящие, во второй – исходящие!», – сказал он фальцетом.

Начались выборы писаря. Нового писаря из фронтовиков рекомендовал какой-то хуторянин.

«Всенепременно, граждане, выберем его», – говорил он. – «Рост у него прямо писарский, никудышный рост, вроде как бы для мужика стыдный. К тому же, граждане-товарищи, говорит он нудно и все непонятные слова у него наперечет. Как заговорит, так сразу муторно на душе становится».

Выбрали. Новый писарь из фронтовиков произнес с тачанки речь. Понять было можно только то, что он неграмотный, но, несмотря на это, готов быть писарем. Выборы тут же отменили и вернули прежнего.

«А что я должен сдавать?», – спросил доктор, маленький толстяк, которого очень уважали в селе.

«Товарищи, как быть с доктором Иваном Лукичем?», – спросил Семен. – «Оставим его, а то кто ж людей будет лечить?»

«Это как, то есть, оставим?», – вмешался фронтовик, отравленный газами. – «Раз старому режиму служил, долой его! Он, гад ползучий, к старому приверженный, я знаю. Пришел я к нему, а он посмотрел, пощупал и говорит: излечить тебя нельзя, раз ты газами отравленный, но жить будешь, только берегись болезней всяких. Как, то есть, излечить нельзя? Раз наша власть, так мы и вылечиваться желаем. Долой буржуйского доктора! Выберем в доктора Юрку Курова, он на хронте санитаром был и всю науку превзошел».

«Юрку доктором!», – дружно взревели фронтовики.

«Не надо Юрку! Он только своих фронтовых дружков лечить будет, а нас – в шею!», – кричали не-фронтовики.

Юрка Куров, высокий красивый солдат, уже был на тачанке.

«Это вы совсем даже зря толкуете, что одних только фронтовиков», – сказал он, рисуясь. – «Мы всех можем лечить, у кого организма осечку дает. Если выберете меня, буду стараться для народа. Клизму там или втирание от всех болезней – всегда с моим удовольствием».

Путь к докторскому званию Юрке неожиданно преградили женщины. Они не вмешивались, пока сменяли других представителей власти, но словно взбесились, когда дело коснулось доктора, и подняли крик на всё село. Молодая вдова с дальней улицы особенно старалась.

«Не надо нам вашего Юрку!», – кричала она. – «Он – охальник. Как я перед ним голой буду, ежели по болезни надо, чтоб доктор меня всю обглядел и облапал?».

«Ишь, чертова баба!», – кричал Юрка с тачанки. – «Как перед буржуазией, так она разоблачится за мое удовольствие, а перед трудовым народом не хочет».

Бородатый мужик со смешливыми глазами, лысый и курносый, подался вперед и крикнул:

«Чего ты на нее лаешься? Приходь к ней вечером, так она разоблачится так скоро, что ты глазом моргнуть не поспеешь».

Лицо вдовы пошло красными пятнами, кинулась она к обидчику, пыталась схватить его за бороду, до визга подняла голос:

«Перед тобой, старый кобель, раздевалась я? Говори, раздевалась?»

«Отстань, баба, отстань от греха!», – пятился мужик, защищая руками бороду. Но тут вплелся еще один голос. Жена мужика, подшутившего над вдовой, поняла происшествие по-своему.

«Ах ты, паскудник старый!», – кричала она, надвигаясь нa мужика с другой стороны. – «Люди добрые, посмотрите, вдовам ходит!»

Она ринулась на мужа, но тот торопливо юркнул в толпу.

«Пустите меня!», – кричала баба. – «Пустите, я ему бороду выдеру, кобелю непутевому».

Ее не пускали, и тогда она повернулась к вдове.

«А ты, паскудница», – кричала она, – «чужих мужиков отбиваешь? Голой перед ними представляешься?»

Вдова кричала в ответ:

«Нужон мне твой мерин выхолощенный! А ты сама потаскуха, к Сеньке-бондарю потайно бегаешь!»

Неминуемо быть бы драке, да помешали фронтовики, криками, шутками, свистом они развели баб по разным концам площади, и торжественная часть революции, прерванная так неожиданно, могла продолжаться.

Выбрать доктора оказалось нелегким делом. Настойчивости фронтовиков, желающих Юрку, бабы противопоставили свою напористость.

«Не желаем раздеваться перед Юркой, да и всё тут!» – кричали они. – «Он, кляп ему в рот, и не доктор еще, а всех девок перелапал».

Какая-то молодайка льнула к мужу-фронтовику, лебезила:

«Проня, невжель, ты хочешь, чтоб я перед тем Юркой без ничего казалась?»

Фронтовик свирепо посмотрел на жену.

«Я тебя, холера, гвоздем в землю вгоню, если застану с Юркой!», – прохрипел он.

Старый доктор был утвержден в своем звании, но все-таки и Юрку не навовсе от медицины отстранили: ему определили быть при докторе и наказали смотреть, чтобы трудовой народ получал правильное лечение.

Так и совершилась революция в степном селе – шумная, озорная, но все-таки ничего себе революция, милосердная. Люди доброе начало в себе имели, а ежели и жило меж ними зло, то не такое уж смертоубийственное.

III. Надлом

Думали, что на том и конец. Была одна власть, стала другая; управлял старшина при писаре, а теперь ревком при том же писаре. Никто за власть не борется, никто не сопротивляется, даже передел земли прошел без особых споров и потрясений, чего же еще ждать?

Но где-то, далеко от степных сел, уже собирались тучи. Доходили слухи, что междоусобица не утихает, а всё сильнее размахивается. Беда шла.

Корней редко теперь дома показывался. Вместе с пулеметом, он переселился в волостное правление, в котором постоем стал красногвардейский отряд. С некоторых пор Марку запретили туда являться, а ведь раньше сам Корней приводил его, давал винтовку и однажды даже позволил выстрелить. Хвастался Марк – стрелял из настоящей винтовки – а о том, что плечо после выстрела болело, не говорил. Но это было раньше, теперь же, если он подходил к волостному правлению, Корней кричал ему из окна:

«Уходи, Марк, сиди дома с матерью!»

Это очень обидно, если человека, уже стрелявшего из настоящей винтовки, посылают сидеть с матерью.

Семен, изредка появляясь дома, говорил мало. Кто-то идет, это Марк и Иван твердо знали, но кто, и почему, и зачем идет – неизвестно.

«Идут?» – спросит бывало отец у Семена.

«Идут», – ответит тот и культяпкой неоднократно вздрогнет.

Единственно, что было известно Марку и Ивану, так это то, что идут белые, но почему надо бояться этих белых и почему они более белые, чем все остальные, они не знали.

Беду ждали, но пришла она все-таки внезапно, из соседних областей надвинулась, от казаков – донцов и кубанцев. По весне в степь бело-казачьи войска вступили, мужичий бунт истреблять пришли. Скоро они первую весть о себе и в суровском селе подали. Ночью неизвестные люди наклеили на стены прокламации, а в них говорилось, что вся революционная сволочь будет истреблена. Список, а в нем те поименованы, которые будут повешены, как только попадут в руки защитников свободы и отечества. Защитниками свободы и отечества люди самых разных дел себя называют, издавна так идет. В списке том три десятка имен содержалось, а меж ними, подряд, трое Суровых – отец и Корней с Семеном. Эту ночь Корней и Семен дома проводили, и о прокламации им на рассвете стало известно. С вестью о ней прибежал из волостного правления дежурный красногвардеец. Семен вышел к нему во двор, спросил, что случилось, да на беду этот красногвардеец ни о чем не мог коротко сказать, чем и славился.

«Выхожу я, значит, до ветру, слышу вторые петухи поют и собаки гавкают», – рассказывал он Семену.

«Ну?», – торопил его тот.

«Думаю, чего это они гавкают? А потом вспомнил, что Кабановы суку свою с цепи спустили, а она, зараза, всех кобелей собирает».

«Да скажи ж ты, наконец, чего пришел?» – начал сердиться Семен.

«Вот я ж и говорю. Выхожу по малому делу и думаю, что не иначе как кабановская сука концерту дает».

В это время заспанный Корней вышел, услышал о суке и на посыльного ощерился:

«Вот я тебе по сапатке смажу, так ты сразу вспомнишь, зачем тебя послали», – сказал он.

«Я ж и говорю, прокламации в селе на стенках, а ты, Семен, о суке чего-то спрашиваешь».

Семен вырвал у посыльного лист с прокламацией и молча шагнул в дом, а Корней следом. Вдалеке заливались лаем собаки. Посыльный прислушался, смачно плюнул и с заметным восхищением проговорил:

«И скажи, ведь какая стерва, сука кабановская. Малая, худющая, а как кобелей скликает!»

Марк проснулся от шума голосов. Светила лампа, и в кругу желтого света неподвижно лежали огромные руки отца, а сам он сидел у стола в тяжкой задумчивости и к сыновьям как-будто вовсе не прислушивался. У Корнея от ярости голос клекотал, и он раз за разом повторял, что он горло кому-то перегрызет, и Марк так ясно представил, как Корней чужое горло грызет, и так напугался этого, что сразу в крик ударился – всех остальных в доме разбудил и тем еще больше сумятицы внес.

Село в тот день было похоже на потревоженный муравейник. Целый день у волостного правления шел митинг. Мужики никак не могли решить, защищаться от белых, которые уже осадили село, где командиром отряда Панас Родионов, или покориться. К вечеру стали приезжать и приходить красногвардейцы из сел, занятых белыми. Они несли с собой рассказы о расправе. Говорили, что красногвардейцев расстреливают, мужиков плетьми и шомполами забивают до смерти.

На другой день конные разъезды белых до самых ветряков доезжали, а в селе всё еще митинговали: защищаться или отступать? Все ждали, что скажет ревком. И он сказал:

«Силы неравные. Отступать!»

Ночью красногвардейский отряд Корнея покинул село. Тимофей не хотел уходить, но сыновья, при поддержке тетки Веры, настояли на своем, увезли его с собой. Тетка Вера, обматывая шею мужа толстым зеленым шарфом, говорила ему, от слез задыхаясь, но ходу наружу им не давая:

«Иди, Тимоша, храни тебя Господь! За сынами там приглядишь».

«А как же ты, дети малые как?»

«Не думай о нас. Бог не без милости. Ничего нам никто не сделает».

Опять затихла, нахмурилась суровская хата – ушли в красногвардейский исход, не только отец с Семеном, Корнеем и Митькой, но и троих подростков с собой прихватили. Гришка, Филька и Тарас со старшими отправились, боялся Тимофей, что на них месть белых падет. Из мужского населения в хате теперь были только Иван и Марк, хотя какие же они мужчины, когда старшему одиннадцать, а другому девять? Кроме них, мать, Варвара и Таня, а больше – никого.

Прошел еще день, и в село вошли белые. В отличие от красногвардейцев, эти вооружены на славу, хорошо одеты, пушки есть. Разбрелись они по хатам, присмотрелось к ним село и, вроде, успокоилось. Мало чем отличались белые от красных – такие же фронтовики, такие же русские.

Но и не вполне такие. На другой день пошли по улицам наряды из офицеров и казаков, начались обыски, многих арестовали. К вечеру и к Суровым пришли – офицер и два казака. Хоть их прихода ждали, но когда увидели, что идут, обмерли, а мать и в эту минуту о детях думала и сказала побелевшими губами, что славу Богу, что Танюши дома нет. С утра она отправила ее на дальний конец села – от греха подальше – с наказом быть у родни, пока ее покличут. Непрошенные, страшные гости вошли, и один казак – рябой и бородатый – живо выкрикнул:

«Здорово дневали!»

Марк в угол забился, неотрывно на офицера глядел, а тот, руки в карманы заложивши, почему-то губы брезгливо кривил. Казаки, возрастом постарше офицера, совсем были похожими на степных хлеборобов.

«Бедновато живете», – сказал второй казак, ни к кому в особенности не обращаясь.

«Одним словом, голытьба», – поддакнул рябой, легонько похлестывая по голенищу плетью.

Мать стояла посреди хаты.

«Собирайся, тетка, поведем тебя в штаб», – сказал офицер. – «И все, кто в доме, пусть идут с нами».

Иван – он притулившись у двери стоял – молча выскочил в сенцы, а Марк вцепился в подол материной юбки. Тетка Вера и Варвара бросились друг к другу, словно вместе они могли оборониться от беды. То прижимая Марка, то отталкивая его, чтоб он вслед за Иваном убегал, мать обрядилась в праздничную юбку, натянула на Марка его ватник, укутала Варвару платком. На вихрастую голову Марка, когда мать наклонялась над ним, падали слезы, они жгли. Офицер и казаки смотрели в окна, не хотели всего этого видеть. Тот, с оспинами на лице, обернулся:

«Не плачьте зазря. Спросят и отпустят», – сказал он.

Он полез в карман широких синих штанов, извлек карамельку и, сдув с нее табак, протянул Марку:

«Ну, не горюй. Такой большой, а горюет».

Потом их вели по улице. Марк не отставал от матери. Старые солдатские сапоги, оставшиеся от Корнея, мешали идти, но он все-таки поспевал. Мать и Варвара не переставая плакали, а люди смотрели через окна и сокрушенно качали головами: такого в селе еще не было, чтоб женщин и детей водили под ружьем.

За высокой стеной у самого волостного правления стоял кирпичный дом. Окна в нем были с решетками, и назывался он холодной. В прежнее время староста сажал в него злостных недоимщиков, а урядник по праздничным дням собирал пьяных и запирал в нем до утра. Такая участь частенько постигала Корнея во дни его довоенного буйства. Но чаще всего холодная пустовала, и дети облюбовали ее для игр. Перелезши через стену, они вели отчаянную игру в шагай-свинчатки, которые очень хорошо скользили на гладком каменном полу этой сельской тюрьмы холодной.

Когда двух женщин с Марком привели сюда, холодная была полна людей. Они сидели на нарах, на полу, стояли у стен – мужики, бабы, девки и даже дети. Суровых поместили в первую камеру – в холодной их было три. Среди тех, кого привели раньше, нашлись знакомые. Был тут и старик Фролов. В отличие от других, напугавшихся, он был спокоен, успокаивал других.

«Они ведь русские люди, православные христиане, и не станут Бога гневить», – говорил он, поглаживая бороду.

Увидев, что они не одни, Суровы стали поспокойнее. Мать вытерла слезы, и, взобравшись на нары, прислушивалась к людскому говору, Варвара примостилась рядышком. Марк остался на полу. Тут было несколько друзей – их взяли с родителями – а детское горе, как известно, преходяще, и через какой-нибудь час Марк свыкся с ним и затеял с товарищами игру. Холодная не казалась ему страшной, ведь он бывал в ней и раньше, сражался на ее гладком полу.

Часовые передавали арестованным еду – приносили оставшиеся на воле. Тетке Вере принесли хлеб, тарань, две луковицы и шматок сала. Таня собирала передачу, это мать видела, но сама она принесла, или кто другой добросердный – не знала. Едой все делились меж собой, но есть никто не хотел – людям было непривычно в тюрьме находиться.

Вызывали то одного, то другого и вызванный не возвращался, но освобожден он, или случилось с ним что недоброе, в холодной не знали. На другой день утром вызвали Фролова. Прежде чем уйти, он перекрестился, сказал остающимся:

«Будьте здоровы. Домой пойду, да и вам тут недолго маяться».

Через какой-то час после Фролова позвали Суровых. Повели их в штаб, он в волостном правлении находился, и встретил их там худой, черный и страшноватый офицер. Марку больше всего запомнилось, что у него изо рта одиноко – сиротливо и зловеще – торчал зуб. Сначала офицер кричал на мать и на Варвару, а те в ответ плакали. Марк понял только, что офицер грозится поймать всех Суровых и повесить, а Корнея задушить собственными руками. «Невжель задушит?», – пугливо думал он. «Нет, не задушит», – решил про себя. «Корней ему горло перегрызет», – вспомнил он клекотание брата. От своих собственных угроз, офицер в ярость приходил. Он схватил мать за руку, потащил в соседнюю комнату. Та, словно обезволев, шла за ним. Варвара и Марк кинулись к матери, вцепились в нее.

«Куда вы ее ведете?», – голосила Варвара. – «Берите и нас с нею!»

Офицер ударил Варвару кулаком в лицо, она упала на пол. Приподнял Марка и изо всей силы отшвырнул. Ударившись об угол подоконника, Марк потерял сознание, но не надолго. Когда открыл глаза, матери не было, а из соседней комнаты доносился ее крик, в котором часто повторялось: «Ой, Боже!» Варвара металась по комнате, кричала, почти безумная от горя:

«Ратуйте! Мамку бьют! Ратуйте, люди добрые!»

Марк бросился к соседней комнате. Тот самый рябой казак, что дал ему конфету, перехватил его, зажал меж колен, не пускал. Марк кусал его, бил по рябому лицу, рвал бороду. Им владело безумие. Он слышал только глухие удары, доносящиеся из другой комнаты и затихающие крики матери, только их. Всё ожесточеннее, всё зверинее бился он в сильных руках рябого казака.

Потом стало тихо. Мать вышла, держась за стену. Новая праздничная юбка была рассечена, кофта порвана и висела лохмотьями. Тетка Вера глухо стонала, поводила полубезумными глазами. Помнила, что где-то здесь остался сын, бедная, избитая тетка Вера. А Марк снова был в забытьи, страшно скрежетал зубами. Увидев сына на руках у рябого солдата, мать пошла к нему, но казак легонько отстранил ее, сказал:

«Зашелся хлопчик. Жалко, вишь, мать!»

На руки казака капали капли крови – ногти Марка поцарапали его рябое лицо.