скачать книгу бесплатно
Одесский фокстрот
Татьяна Юрьевна Соломатина
Это не роман. И не «роман в эссе», как, по меткому определению моей подруги и по совместительству – литредактора, был обозначен жанр «Моего одесского языка». Это не крик души и не шёпот сердца. Не печаль разума и не поиск чего бы то ни было: себя, истины, правды… Это симпатическая реакция. Мне всё время кажется, что на мне стоит клеймо. И оно постоянно чешется. Проявись оно когда-нибудь как обычная татуировка, там было бы одно слово – «Одесса».
Автор
Татьяна Соломатина
Одесский фокстрот, или Чёрный кот с вертикальным взлётом
© Татьяна Соломатина, 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
– Это такой кот, который никогда не перейдёт дорогу?
Один Умный Читатель
– Такой. За исключением слова «никогда».
Автор
Мне не нравится этот город
Мне не нравится этот город. Мне не нравится его пыльная, покрытая цементной крошкой почва. Мне не нравится речка-вонючка, протекающая невдалеке от…
– Здесь была джутовая фабрика!
Таксист. С большой натяжкой – мой ровесник. Минус тяжёлые условия быта, еженедельные запои с пятницы по воскресенье, в тени винограда, отсутствие элементарной стоматологической культуры и простейших гигиенических навыков. Как вариант. Или я гуманист, а ему шестьдесят, не меньше.
– Сколько вам лет?
Никогда не разговаривайте с таксистами!
– Двадцать-восемь-а-что?!
Скороговорнув, смеряет взглядом. Прикидывает, сколько тётке можно дать. Оборачиваться-то зачем, милый? Есть же зеркало заднего вида! Там же по курсу дыра размером с трамвай. Но тому повезло – у него другой курс. Хоть и сам он вот-вот слетит с рельсов из-за вагоновожатой, в одну сторону – разудало курящей, в другую – пьющей кофе. Чем она – в третью – кокетничает с твоим, таксист, братом-близнецом – мне непонятно, не говоря уже об вести трамвай. Всё непонятное меня пугает. Например, почему пассажиры этой неуправляемой электроторпеды ещё не в панике?! Бесстрашие и безголовость – близнецы-братья. Как знать, кто сейчас у руля?
Мне не нравится этот город.
Мне не нравится этот город за вдрызг разбитые дороги. За балконы, немо кричащие: «Я голосую за Кивалова!» Голосуй, родной! Хоть синеньким, хоть с бантиком. Только там же внизу ходит немного людей. А вы, балконы, не голосуйте! Какое голосование, если на вас и высунуться-то страшно, не то что выйти?! Кто весит больше пятидесяти килограммов – курит на кухне. Кто больше центнера – лучше сразу добро пожаловать на бетонный мол Морвокзала, кнехт номер сто семьдесят пять, с видом на корнеротов, парящих в сизых водах акватории. Плавать умеете? А карабкаться по ржавым стальным цепям? Это я так, на всякий случай. Если физическая подготовка всего этого не позволяет – вам курить вредно. Однозначно. В этом городе вообще всё вредно. Особенно – пытаться избежать.
Мне не нравится этот город за почти уничтоженные бесхозяйственностью бельгийские постройки и более поздние – румынские, «военнопленные». За его ежесекундную, никогда не преходящую суицидальную готовность ухнуть в тартарары катакомб, унося тебя с собой. Когда ты поменял веру, город? Когда ты из развесёлого, ироничного агностика-вольтерьянца, из добродушного одесского еврея Хаима, лопающего винницкое сало с греческими маслинами и завтракающего поллитрой русской водки, превратился в исламиста-смертника, готового утащить за собой любого зазевавшегося? Кто перекрестил тебя? Неужто неистово купоросящийся, ощущая правой почкой близость мечети, французский еврей Дюк?
– А вам?!
– Что?!
– Вам сколько лет?
– Мне столько, что я забыла всё, что вы сможете узнать про джут.
– Откуда?! Фабрика же сто лет как закрыта!
– Значит, мне сто лет плюс восемь классов. Потому что как раз после окончания восьмого нас отправили сюда проходить практику.
– И?
– И месяц все сморкались мешками, канатами, бечёвками, суровой нитью и прочей пенькой.
– Шутите?
– У меня нет чувства юмора.
Мне не нравится этот город за наглых таксистов.
Притормаживает – на дороге голосует девчонка.
– Вам не интересно, что я думаю по этому поводу?
– А что?
Пожимаю плечами.
– Она вам что, помешает?
– Помешает.
Даёт по газам. Видавшая виды древняя красная «восьмёрка» (она же «зубило») – шик комсомольской номенклатуры времён «ЧП районного масштаба»[1 - Книга Юрий Полякова, 1985 год.] и выходящего из подполья в свет криминала – чуть не разваливается на запчасти, так он зол на меня.
– Совсем обнаглели в своей Москве.
– Есть малость.
Я что, чокнутая, спорить с этим камикадзе, заломившим мне такую цену за поездку длиною в двадцать километров, что мы, разумеется, в своей Москве обнаглели? Не говоря уже о подсадке, не практикующейся даже в странах третьего мира. Мне не нравится этот город за то, что он находится в четвёртой стране мира – Украине. Жил-был город, а потом – бац! – сам виноват.
– Не, ну а чего такого?! – не выдерживает через минуту. – Вы же сзади, так чего девочку не подвезти спереди, если по пути?
– Того. Есть определённый этикет. Правила профессионального поведения. Кодекс чести таксиста.
– Бензин дорогой. Не то что у вас в России.
– У нас в России бензин вообще даром наливают. Каждому по потребностям.
– Чего?!
– Напротив джутовой фабрики был райком комсомола Ильичёвского района. Там хорошо знали про способности и потребности.
Мне очень не нравится этот город за разговорчивых таксистов.
Мобильник водилы разражается тягуче-кошачьим «Владимирским централом».
– Я тебе сказал, скоро буду! Нет, не хочу! Нет, сказал тебе! Я тебе сказал! – Нажимает отбой. Смотрит в инкрустированное цементной пылью зеркало заднего вида: – Жена. Достала!
– Вы сидели? – резко меняю тему, чтобы не слушать, чем его достала жена. Жёны и мужья достают друг друга одним и тем же по одним и тем же местам.
– Какого это?!
– «Ветер северный, этапом из Твери…»
– Да нет! Просто нравится.
Мне не нравится этот город за псевдоблатной налёт, присевший на него плотнее зубного камня в пасти шофёра раздолбанного четырёхколёсного хлама. Впрочем, «зубило» – уже не хлам. Антиквариат. Или, как сказал бы мой приятель из Сан-Франциско, – винтаж! Только у Лёвы Юровского – винтажные BMW, на которых он, забавы ради, принимает участие в гонках по извитым улочкам Фриско. По созданным добрыми американскими полицейскими коридорам. С установленными по ходу следования пожарными машинами и реанимационными каретами «Скорой». А у таксиста этого не нравящегося мне города – винтажная красная «восьмёрка». На которой он чешет по взбитому, вздыбленному асфальту, ежесекундно рискуя не только своей, но и моей жизнью. Не представляю себе, например, нью-йоркского таксиста, сначала громко орущего в трубку, а затем оборачивающегося ко мне и раздражённо-доверительно сообщающего: «Жена достала!». Или так: «Клята жинка!» Или: «My wife… Shit happens!»
Мне очень не нравится этот город за то, что все здесь искренне полагают, будто их жизнь хоть кому-то интересна. Все эти их бесконечные разборки с супругами, тёщами, свекровями, детьми, троюродными сёстрами, двоюродными дядями и соседями. Мне не нравится этот город за то, что они принимают иллюзию эмпатии в виде улыбки и вежливо-равнодушного взгляда за искренний интерес. Мне не нравится этот город потому, что его люди не научились не то что властвовать, а хотя бы разделять. Поэтому у таксистов никогда нет сдачи, а разменять уже негде. И «Визу» можно всунуть только разве что водиле в одно небезызвестное место.
Мне не нравится этот город потому, что тут темнеет не только рано, но и густо. И в доме, куда я приехала, меня будут встречать.
Мне не нравится то значение, которое в этом городе вкладывают в слово «встречать». Здесь встречать – значит накрыть стол на полк гусар, хотя я вполне могла бы обойтись рюмкой мною же приволоченной дьютифришной водки и искренним теплом. Но на столе уже стоят: фаршированные гогошары (каждый размером с Африку); фаршированная же рыба (примерно с Евразию); видов десять селёдки (включая форшмак и селёдку под шубой); красный борщ (огненный, как взрыв сверхновой); паштет из кабана (взбитый из ещё дымящейся печени); жаркое из того же зверя; царская уха (сваренная, похоже, из сорока сортов рыбы); овощи (без меры, приготовленные всеми доступными человечеству способами); салаты (в доставляющих количествах, как будто мало предыдущих овощей); закуски-колбаски-сыры-фрукты. И виноград-виноград-виноград. И компот на третье. В восьмом ряду. Из винограда же.
Мне не нравится этот город из-за того, что под это, мягко говоря, изобилие мне будут рассказывать, как тяжела жизнь, какие все сволочи, всё лето принимаем гостей, хоть бы один хоть что-то на стол купил.
Мне не нравится этот город потому, что тут всё ещё меряют на колбасу и туалетную бумагу. Мне не нравится этот город за то, что я тут выгляжу нелепо со своим дорогим бухлом и каждый раз, как совершеннейшая дура, покупаю в подарок брендовую косметику, трепетно удерживая в памяти, что моя подруга – брюнетка с белой мраморной кожей, и напрягаю этим снобов-консультантов парфюмерных бутиков. Мне не нравится этот город потому, что я снова и снова даю ему слово привезти двадцать килограммов докторской колбасы и контейнер трёхслойной туалетной бумаги, но опять и опять слово нарушаю, вспоминая, что брюнетка с белой мраморной кожей – не комбинат по обслуживанию приезжего населения, а просто красивая женщина и моя подруга.
Мне не нравится этот город из-за того, что он сходу инфицирует меня гнуснейшим из вирусов – вирусом бесконечных взаимозачётов, – и во мне всплывает гадкое плебейское желание озвучить стоимость привезённых мною бухла и косметики. В пересчёте на колбасу и туалетную бумагу это должно произвести! Но иммунитет, закалённый постоянным соприкосновением с пожизненными носителями, побеждает. И я молчу, лишь щёки полыхают и уши горят, выдавая свинскую борьбу внутреннего кабана-крестьянина с глубинным вепрем-аристократом. Авек плезир, моё сено самое лучшее – чистый клевер! – у любого купца спросите, а я себе лапши закажу и буду молча это кушать.
Мне не нравится этот город потому, что мне тут же скажут, де – нет-нет-нет! – тебя это не касается – про стол, сволочей и туалетную бумагу, родную сестру докторской колбасы. Что ты, что ты! Полным-полна морозильная камера от пола до потолка! Мы так рады тебя видеть, тем более, сейчас уже осень.
Мне не нравится этот город из-за того, что на «Октябрь уж наступил…» мне отвечают: «Почему ты ничего не ешь?!»
Мне не нравится этот город за то, что я не могу позволить себе остановиться в гостинице – проклянут и на похороны не позовут! «Любовь и голуби» в почёте, в отличие от засранного бессменными городскими горлицами вечного Александра Сергеевича под платанами в начале Приморского бульвара.
Мне не нравится этот город за то, что здесь не уважают личное пространство – и я не имею в виду дистанцию. Город становится родным, когда ты отстоял у него своё одиночество. Или заслужил.
Мне не нравится этот город. И никогда не нравился. Или я не заслужила.
А то, что крадёт здесь моё одиночество, думает, что я уехала отсюда в погоне за успехом и большими возможностями.
Но я уехала из этого города, потому что он мне не нравится.
И каждый год я приезжаю сюда. И приезжаю, и прилетаю. В этот город. Несмотря на пыль, грязь, цементную крошку, наглых таксистов и невозможность избежать.
Сейчас я выкачусь из-за стола, и, рассекая набитым животом густой мрак, поплетусь к морю, охая, ахая, пыхтя, проклиная обжорство и давая себе триста тридцать третье слово чести останавливаться отныне только в гостинице! Минут через пять глаза привыкнут к придонной тьме небес. Минут через десять станет легче идти, потому что вот уже десять минут – о, блаженство! – никто не заливает мне в уши про бывшего мужа-гада, сынишку-двоечника, родителей-эксплуататоров, тётку-тварь, дядю-алкаша и горячую, неистовую любовь к ним в целом и к каждому по отдельности. Я плыву сквозь пыльные пласты ночного города, неся впереди себя, как знамя, живот, нафаршированный гогошарами, гефилте-фиш, паштетом из кабанчика и царской ухой с борщом вперемешку. Я тащусь к морю. В одиночестве. Потому что… Море? Ночью?! В октябре?!! Да она сумасшедшая!
Да, я сумасшедшая. Будь я нормальная, разве бы я ездила в этот город, который мне не нравится?
Я разденусь. И медленно войду в прохладную воду. Войду, ни разу не вздрогнув. Первое октября. Двадцать два градуса водной стихии. Восемнадцать – воздушной. Всё относительно.
Я медленно войду и медленно поплыву. Поплыву, оставляя за собой этот не нравящийся мне город. И прогудит уходящий куда-то в сторону Аргентины пароход. И подмигнёт Воронцовский маяк. И ужалит оскорблённый вторжением в его стихию корнерот.
Я буду плыть, оставляя за собой берег и всё, что примостилось на нём. Приземлилось, пристроилось, прижилось. Всё.
Я буду плыть, пока огни порта не превратятся в тонкую мерцающую полоску на границе воздушной и водной стихий. Буду плыть, пока дистанция между мной и нелюбимым мною городом не потеряет обменный эквивалент и вместе с плеском мелкой волны в меня не вольётся долгожданное одиночество.
Но я плыву не за этим.
Я плыву только за тем, чтобы ко всему вернуться.
Этот город – начало всего.
И у меня просто нет выбора.
Нет выбора
– У меня просто нет выбора!
Боже мой, какой гадкий прононс! Какая нарочито привозная манерность! Фи!
– Потому что его просто нет! Они все меня достали, но мне некуда деваться!
Оборачиваюсь. Девочка и мальчик. Два пива. По одному перед каждым. Девочке и мальчику лет по двадцать пять. Она – тоненькая, симпатичная. Может стать красивой. Если бы только не эта ужасающая речь. Мальчика не вижу – он ко мне затылком. Выкручиваться ужом неудобно. Девочка и так уже отметила мой к ним интерес – и вместо того чтобы стать тише и скромнее, почувствовала себя на сцене. Можно понять – иди знай, когда следующий бенефис.
– Это же с ума сойти!
Я сижу на застеклённой веранде ирландского паба. На Дерибасовской. Это очень модно – ирландские пабы. Что на Дерибасовской, что на Ланжероновской, что в аэропорту Домодедово. А в аэропорту – это ещё и чертовски полезно! Потому что в ирландском пабе аэропорта Домодедово можно курить. За чашку кофе снимают стоимость кофе, воды, сахара, сливок, плюс триста процентов наценки общепита, плюс полтинник сверху – за возможность. Ибо курить, не ощущая себя негром времён жесточайшей сегрегации, – это fine! И, прямо скажем, даже excellent! Это вам не давиться чужим дымом и чужими запахами в стеклянной банке-курилке, набитой: потными украинскими шабашниками, летящими до дому до хаты; издающими ядовито-мускусные испарения азербайджанскими деловыми, летающими туда-сюда-обратно за своими каракулево-арбузными гешефтами; густо накрашенными дамами в велюровых спортивных костюмах, с величием кухарок, управляющих государствами, бросающими в телефон про предстоящий отдых в олинклюдной Туреччине; служащими аэропорта, всегда сохраняющими выражения лиц первых христианских мучеников. И у меня просто нет выбора, потому что комфорт мне давно дороже денег – с тех самых пор, когда никаких денег у меня, признаться, вовсе не было. Иногда даже создаётся впечатление, что рейсы в аэропорту Домодедово задерживают вовсе не потому, что в чартерном такси с крыльями не успели поменять масло и подкрутить пару гаек, и не из-за метеорологических капризов вокруг нашей отдельно взятой страны. Просто ирландский паб отстёгивает диспетчерам и пилотам! Вот они где кроются, истинные тайны заговоров!
– Выбор это… Всегда есть… Можно это… Просто… Уйти это…
«Уйти это» – это пять! Мальчик так и сыплет афоризмами, закусывая своё и без того ватное мировосприятие пивком.
– Откудова уйти?
Оттудова, блин! К тудашнему, нах! Выключите девочку! Я, между прочим, в ирландском пабе на Дерибасовской торчу не ради отменного, надо признать, одноимённого кофе с виски. И вовсе не из-за ананасового фреша, в кои-то веки не разбавленного одесской водопроводной водой, вкус которой я безошибочно вычисляю по одной молекуле, хотя уже много лет не живу в этом городе. Я тут, чтобы поработать.
В доме подруги работать невозможно. Хотя сама подруга на работе. Но в доме подруги сейчас проживает её троюродная сестра по матери двоюродного кобеля бездомной суки. На правах смертельно больной. Права смертельно больных неоспоримы. Она смертельно больна вот уже три года – и моя подруга справедливо полагает, что троюродная сестра скоро умрёт. Как будто хоть кто-то из нас умрёт не скоро! И вообще, что такое эти «скоро»/«не скоро»? Я так полагаю, вчера похоронили – это «скоро». «Чтоб ви мне жили до сто двадцать лет!» – это «не скоро». А тысячу? Это уже вечность. В пересчёте на колбасу – вообще экзистенциальный мрак. А три года как смертельно больная троюродная сестра моей подруги скоро вот уже десять лет как приезжает пожить к ней в дом на всё одесское лето. А это, слава богу, половина от трёхсот шестидесяти пяти дней. Несмотря на глобальное потепление-похолодание. Смертельно больная троюродная сестра смертоносно надоедлива. И потому работать совершенно невозможно. Не говоря уже о том, что в доме моей подруги очень условный вай-фай. Условный, как всё одесское. Вроде и есть он, а как письмо по делу срочно – так его уносит с берега моря в бескрайнюю степь. Даже в безветренную погоду.
От троюродной сестры моей подруги и неуловимого в степях вай-фая сбегаю в уютный и достаточно пустынный в это время дня ирландский паб на Дерибасовской. Сажусь за крайний левый столик веранды спиной к официантам и немногочисленным посетителям. И работаю. Ну, когда не наблюдаю за движением инкассаторов у служебного входа национального банка. А они, надо признать, двигаются частенько. И судя по габаритам бронированных грузовиков, вовсе не напрасно.
– С работы, это… Это… От родителей. Начни, это, новую жизнь.
Они что, брат и сестра, эти девочка и мальчик? Два пива – по бокалу перед каждым. Ни тебе цветочка. Ни тебе пирожного-мороженого. Унисекс.
– Так это легко сказать!
И то правда. Иные так проросли корнями в своё отсутствие выбора, что уже желания выбирать не имеют. Не то что возможности.
– Так, а чего тогда говорить это? Это понятно, что, это… свистеть – не это, не мешки ворочать.
Захлопываю лептоп. Работать не получается. Сзади, цепляясь за пни и колоды, плетётся вялая беседа, всё «из того же материала». Впереди, за окном веранды, у служебного входа национального банка снова закрутились мужики в бронежилетах. Двое – красивые, фигуристые, мощные. Двое – так себе. А один – просто насмешка над бронежилетом. Те, что так себе – ворочают мешки. Перекидывают их из двери служебного входа в сейф на колёсах. Двое красивых, удерживая презрение на лицах, наблюдают за течением финансовых потоков. На скульптурно безупречных шеях висят автоматы. Я пью кофе по-ирландски, запиваю его ананасовым фрешем, а напротив – двое фигуристых мужиков с автоматами на шее. Солнечный октябрьский полдень. Дерибасовская. Мешки с деньгами и мужики с автоматами на шеях всегда идут рука об руку. Рядом. Но в разные стороны. Отсюда и обречённое профессиональное презрение, хищно изгибающее ноздри, и нервное напряжение, подпирающее желваки.