banner banner banner
Акушер-ХА! Байки
Акушер-ХА! Байки
Оценить:
Рейтинг: 2

Полная версия:

Акушер-ХА! Байки

скачать книгу бесплатно


– Не знаю! – всё ещё бодро выпалила я.

– Завтра заезд, деточка, – сказал мне главврач и протяжно вздохнул. Как кит. И даже смахнул набежавшую слезу.

– Вы чего, Николай Васильевич? – Я встревожилась. Характеристики, коими снабдили меня сотрудники (в основном – сотрудницы) родимой железнодорожной больницы, грусти-тоски в себя не включали. Напротив: «хапуга!», «циник!», «бабник!», «обжора!», «жизнерадостный кобель!», «любит помоложе!», «Танька, берегись!». Про то, что он способен вздыхать и плакать, ничего не было. – Почему это вдруг завтра заезд? Какой такой заезд? Мы же не пионерлагерь, а самый что ни на есть взрослый такой себе санаторий. И даже профилакторий.

– В том-то и дело, Танечка, – в порыве отчаяния Николай Васильевич прихватил меня своей мощной ручищей за тонкий локоток, – что мы теперь, до самого конца лета, пионерлагерь! Санаторного типа. Завтра у нас с вами сюда состоится заезд детей. Да не каких-нибудь, а из зоны Чернобыльской АЭС.

– Де… де…

– А идёмте, Танечка, выпьем по рюмочке коньяка! – предложил Николай Васильевич. Было в его голосе что-то такое… Эйфория приговорённого такая, знаете ли.

Я согласилась. А что бы вы сделали на моём месте?

В том нежном возрасте я, заслышав слово «дети», испытывала первобытный экзистенциальный ужас. Как мирный пещерный человек без дубины при встрече с голодным разъярённым саблезубым тигром. К слову, не скажу, что с тех пор что-то для меня сильно изменилось. Услыхав, что в компании предполагаются дети, я всегда стараюсь под благовидным предлогом отказаться от похода в кино-ресторан, от гостей, от поездки, от чего угодно. Потому что каждый отдельный ребёнок сам по себе ужасен: он хочет играть, пить, какать, писать, пускать слюни и пузыри, трогать руками тебя и твои любимые джинсы. А уж дети, собранные вместе в количестве больше двух, – ужасны! Ужаснее любого голодного саблезубого тигра. И при этом я трепетно люблю детей: здоровых, крепко спящих новорождённых и тех, что на обложках журналов. Остальных тоже люблю, когда они далеко-далеко от меня. И это сейчас – когда я уже почти мудра, несомненно многоопытна и моей собственной дочери уже шестнадцать лет.

А тогда…

Тогда мне самой едва минуло восемнадцать… Буквально-то пару дней назад.

А завтра тут будут дети. Много детей. Много-много детей. Несколько отрядов. Самых разнообразных возрастов: от семилеток (кошмар!) до самых что ни на есть гормонально-кризовых: четырнадцать-шестнадцать (кошмар-кошмар!). А также: восьми-, девяти-, десяти-, одиннадцати-, двенадцати-, тринадцатилеток (кошмар-кошмар-кошмар-кошмар-кошмар-кошмар!!!).

– Вы не волнуйтесь, Танечка! – успокаивал не столько меня, сколько себя главный врач санатория-профилактория. – Они, эти дети, будут с воспитателями. Ну, с этими… студентами педагогических институтов. С вожатыми, вот. Хорошие дети. Из Чернобыля. Да. Большей частью сироты или из неблагополучных семей… – завывал Николай Васильевич, прихлёбывая коньяк прямо из чашки, забыв налить туда кофе. – И к тому же они здоровые. Не стал бы никто в санаторий, к морю, под солнце слишком уж больных детей присылать, как вы думаете?

– Наверняка! – успокоила я главврача. Деваться было некуда.

– Старшая сестра санатория в отпуске, – сообщил мне Николай Васильевич делано-равнодушным тоном. – Врачи тоже все в отпуске. Даже стоматолог. Так что есть вы, Танечка. И я. И дети. Много-много диких детей с вожатыми-дрессировщиками. Вы не боитесь обезьян, Танечка?

– Нет, ну что вы, Николай Васильевич. Обезьян я совершенно не боюсь. Я, знаете ли, прямо сейчас даже саблезубых тигров не боюсь. Подумаешь – хэ, саблезубые тигры! Милые кисы по сравнению с ордой диких детей от семи до шестнадцати. Вот их я очень боюсь. А когда я боюсь – я делаю глупости. Я увольняюсь, Николай Васильевич. Не только из санатория, а вообще из железнодорожной больницы. Есть куда более милые и приятные, и – главное – безопасные рабочие места в нашем городе. Например, санитаркой в отделении буйных на Слободке.

Тут главврач упал на колени и, воздев руки к потолку, стал молить меня остаться. Обещал немыслимые блага: жениться и всю заработную плату старшей медсестры санатория в добавку к тем двум ставкам, что мне уже кинули.

Я напомнила Николаю Васильевичу, что жениться он на мне не может, потому что давно и прочно женат, и даже его сын учится в мединституте парой курсов старше меня, а вот от денег… Я человек слабой воли – долго от денег отказываться не могу. Прикинув в уме, что к концу лета я стану богата, как Крез, и смогу купить себе сапоги в комиссионке на Гарибальди, я дрогнула. И не дрогнувшей рукой подняла Николая Васильевича за воротник, уложила его на кушетку в его собственной приёмной, а сама отправилась на ночное море. Поплавать, понырять, привести в порядок мысли и чувства… В конце концов, утро вечера мудренее. И не боги горшки обжигают. Дети – тоже люди. Главное – знать, с какой стороны к их клетке подходить, и внутрь без газового баллончика не соваться.

Неизбежное утро наступило. Прямо на неизбежность. И неизбежность обречённо ойкнула. И даже айкнула.

Сначала мне было не страшно. Потому что страшно мне уже было ночью. Одна-одинёшенька, во мраке, под сенью громадного пустынного корпуса. Мой кабинет на первом этаже. Да, окна зарешёчены. Да, я заперлась на ключ. Да, я на прекрасном-прекрасном Большом Фонтане… Жужжат какие-то ночные жучки. Летняя ночь спокойна и томна… Я уже задрёмываю… Дремлю…

Трах-бах-тарарах!!! Дум-дум-дум! Умц-умц-умц!

Что это?

Вскакиваю. И уже потом просыпаюсь.

А это всё сразу.

Трах-бах-тарарах – это стучат в двери. Причём в мои, а не в те, главные. Дум-дум-дум – это музыка несётся откуда-то слева от того самого туалета, а умц-умц-умц – это тарабанящий ещё и напевает себе под нос. Это ему кажется, что напевает. А мне – что за дверью медведь.

– Есть кто живой? – орёт медведь человеческим мужским голосом.

– Не совсем, – шепчу я с той стороны.

– В смысле? – медведь тоже отчего-то переходит на шёпот и перестаёт колотить и напевать. Но музыка слева тише не становится.

– В смысле, что я тут умираю от страха. Вы кто? Здание заперто. Вы вор?

– Я Шурик, – говорят мне с той стороны. – Здание-то заперто, да только тут такое здание… Может, откроете дверь? Разговаривать удобнее будет.

– Не открою. Я вас боюсь! – твёрдо заявляю я, с большим сомнением глядя на хлипкую филёночную дверку своей медсестринской обители.

– Я не страшный. Я красивый, – чуть с обидой отвечает мне потусторонний Шурик. – Я просто тут в зале качаюсь. Я и пацаны. Мы все нормальные. Потом сауна-бассейн, всё как положено. А вас я видел, ещё когда только пришёл. Вы с этим потёртым ловеласом территорию осматривали. Вы медсестра, да?

– Я студентка медицинского института! – обиделась я на него и открыла дверь.

– И я – студент… Нет ума – иди в педин, нет стыда – иди в медин. Если нет ни тех, ни тех, – поступайте в политех! На факультете автоматики и вычислительной техники я учусь, в политехническом, – сказал Шурик. А следом добавил: – Я и так уже понял, что у вас хорошая фигура. Но если вам жарко, можете оставаться так. Мне, что правда, сложно будет тогда поддерживать разговор, поскольку вся кровь от головного мозга отправится туда, куда ей положено отправляться при виде вот… Ну вот, уже! – Он так по-детски расстроился, а я обнаружила, что торчу у раскрытой двери исключительно и только в трусах.

– Эм-м-м… Извините, проходите! – бодро пролепетала я и поскакала на «домашнюю» сторону своего кабинета, чтобы надеть белый халат.

– Вот так значительно лучше! – успокоенно резюмировал Шурик, когда я вернулась спустя секунд десять. За которые он успел уже усесться, да не куда-нибудь на кушетку или там в обшарпанное кресло под телевизором, а прямо-таки за мой медсестринский стол. – Ну, то есть я не хотел сказать, что прежде было хуже – напротив. Но когда вы в халате, я могу с вами разговаривать, не думая… Нет, то есть совсем-совсем об этом не думать я не могу, вы уж извините. Но когда вы одеты, я могу сосредоточиться на светской беседе, целью которой является ваше охмурение мною. Вот.

Мой ночной внезапный гость так беззащитно, по-ребячески развёл руками, что сердиться на него не было никакой возможности. Я рассмеялась.

– Только не говорите мне, что вы уже влюблены или, не дай бог, любите кого-нибудь. В вашем возрасте ещё невозможно любить. Всё, что вы принимаете за любовь, не более чем влюблённость. Детская влюблённость. Вы ещё даже страсти не можете испытывать, потому что слишком молоды… – начал тараторить этот забавный Шурик, студент политеха. На студента вовсе не похожий. Тем более – на студента такого мудрёного факультета. Старше меня, навскидку, года на два-три – не больше. Он действительно был очень хорош собой. На вкус и цвет – товарищей нет, хотя объективные каноны красоты, безусловно, имеют место быть. И он им соответствовал. У него были большие миндалевидные глаза в основном небесно-голубого цвета, но такие же изменчивые, как мои. Такие же изменчивые, как море. Брови вразлёт, чётко вырезанные губы, слегка обветренные, как у любого мальчишки, живущего у солёной воды. Широкие скулы и правильной формы уши. Густые тёмно-русые волосы, экстремально коротко стриженные, с небольшим вихрастым чубчиком, как у юного бычка. Гладкая загорелая кожа. И отличная фигура – именно такая, как мне нравилась, нравится и, наверное, будет нравиться до самой моей глубокой старости, когда я, сидя на скамеечке, буду созерцать проходящих мимо мускулистых парней и получать исключительно эстетическое удовольствие. Единственным его недостатком – внешним – была чрезмерная, пожалуй, массивность. Перестань он заниматься спортом, начни он лопать – и его разнесёт поперёк себя шире. Но тогда, слегка за полночь жарким летом 1988 года, он был прекрасен. И не потому, что красив. Даже те, кому нравятся тощенькие пигмеи, нашли бы его совершенно обворожительным. А потому, что от едва знакомого мне Шурика исходила мужская мощь – настоящая мужская мощь: спокойствие и безопасность. Не угроза. Было совершенно ясно, что этот мужчина – из тех самых, за которым на любую войну пойдёт любая собака, любая женщина будет есть у него с рук и жить с ним в любом сарае, в любой палатке. И так далее. Обычно это называют обаянием. Все – особенно все женщины – знают, что такое мужское обаяние. Но мало кто может словесно сформулировать определение. Вот и я не могу. А тогда – и подавно не могла. Видели фотографию Горького с Шаляпиным? Горький сидит, слегка очумевший, и ему горько, как всегда. А Шаляпин к нему прислонился головой из положения «стоя». Нежно-нежно, грустно-грустно, обаятельно-обаятельно. Вот Шурик обладал такой «шаляпинкой». И той ночью, и всю историю наших последующих отношений я – горький, чуть суицидальный, всегда надрывный хулиган, пытающийся достучаться рогом до идеалов гуманизма, а Шурик – нежный-нежный, грустный-грустный, обаятельный-обаятельный. И сильный-сильный. Настолько сильный, что в идеалах гуманизма не нуждается. Истину не отстаивает – творит…

Конечно, той странной ночью ничего такого я не формулировала. Я сидела на скрипящем старом стуле у стола, а Шурик – напротив меня, за столом. Я была в белом халате поверх голого тела. А он – в боксёрке поверх оголённого торса. Мне было восемнадцать, ему – двадцать один, и мы болтали-болтали-болтали о всякой ерунде всю ночь, почти до рассвета. Не целовались, не обнимались. Просто говорили. И нам было беспричинно хорошо, как бывает лишь в молодости или лишь в счастье, возраста не имущем.

Конечно же, он спросил, как меня зовут.

А музыка слева скоро умолкла, и оттуда донёсся требовательный женский крик:

– Шурик, ну где ты?!!

– Анжела, иди домой! Лёнчик, проводи! – рявкнул Шурик зычным басом в пространство. – Сестра, – пояснил он. – Тоже склонна к полноте, и тоже вечно худеет-качается. А Лёнчик – инструктор. И арендатор, собственно, этого помещения у санатория под качалку. Вот. Так что дверь этого корпуса, конечно, на замке. С главного входа. А к нам – по лесенке с торца здания. А та, что около туалета, – она вообще никогда не запирается. Сквозная. Там у нас разные мужики бывают, сауны-бабы, все дела. Так что я, так сказать, с визитом. Представиться. И чтобы ты не боялась. А я ни с кем не встречаюсь. Вот. – Он улыбнулся.

Тут по всем правилам ностальгических воспоминаний следует написать: «И я пропала…»

Но я не пропала.

Потому что была влюблена в кого-то там… Не помню… И потому что утром тут будут дети. А детей я боялась куда больше юности, любви, глупости, мужиков из качалки, баб из сауны и потёртого ловеласа Николая Васильевича. Детей я тогда боялась куда больше счастья. Потому что первым не доверяла, а во второе – не верила.

Поэтому мы всю ночь и болтали, в основном о моих страхах и моей недоверчивости.

Неизбежное утро наступило. Прямо на неизбежность. И неизбежность обречённо ойкнула. И даже айкнула.

После этой курсивной ремарки, скопированной из текста до лирического отступления, так и просится дочурка Марка Захарова из «Формулы любви» с истошными воплями:

– Едут!!! Едут!!!

Просится. По всем законам жанра. Но её не будет. Потому что я люблю нарушать законы жанра. Тем более что это не противоречит десяти заповедям и Уголовно-процессуальному кодексу.

Выпроводив Шурика под утро, я выглянула на улицу. Территория нашего санатория-профилактория была девственно свежа. Никакие дети-монстры не бороздили её просторы, держа в скрюченных лапках останки ответственных за них взрослых. Южное утро. Шесть ноль-ноль. Я оббежала свою новую рабочую обитель. В административном корпусе никого. Пусто также в лечебных и спальных корпусах. Только в столовой – вернее, на кухне – бурлила жизнь. Толстая тётка в белом колпаке и несколько ещё более юных, чем я, подопечных.

– Ты кто? – спросила меня тётка.

– Татьяна, – представилась я.

– Отлично. А я – Валентина Никитишна. Чего опаздываешь, Танечка? Нехорошо! Завтрак в восемь утра. Иди чисть картошку и протирай столы.

– Я медсестра, – уточнила я.

– Тьфу ты! Ну, прости. А я подумала, что ты студентка кулинарного училища. Вон их сколько у меня на практике, – махнула она мощной ручищей на стайку будущих валентин-никитишн. – Новая диетсестра? – спросила она.

– Вроде нет, – неуверенно ответила я.

– Вроде – это вроде Володи. И на манер Кузьмы. Фамилия-то твоя как?

– Полякова.

– Ну, тогда смотри график на июль, Полякова, – она тыкнула на какую-то бумаженцию, висящую на стене.

О боги! Там кругом была моя фамилия. Похоже, диетическая тоже ушла в отпуск за свой счёт. А то и вообще уволилась.

– А что входит в обязанности диетсестры? – испуганно спросила я у Валентины Никитишны, по дороге роясь в курсе пропедевтики внутренних болезней, сданном мною на отлично, и ничего там не обнаруживая.

– Да ничего особенного. Прийти перед подачей. Посмотреть. Попробовать.

– Ага. Оценить органолептические свойства и снять пробу, – пробормотала я, вспомнив какой-то параграф из не помню откуда, – и если я не умру, или не обо… ну, там, расстройство желудка, сальмонеллёз… Сегодня в меню есть яйца?! – истошно завопила я, вспомнив, что именно яйца – самые страшные рассадники сальмонеллёза. А консервы – ботулизма. А мясо – полно коварных гельминтов и… Значит, на мне лежит ещё и эта огромная ответственность – отвечать за качество питания этих ужасных, и без того полных всяческих опасностей, детей.

– Яишенку хочешь? – сердобольно осведомилась уютная шеф-повар Валентина Никитишна.

«Какая, к бесу, яишенка?! Меня прямо тут того и гляди стошнит от вселенского ужаса. Шутка ли? Отвечать за жизни посторонних мне малолетних ещё и здесь!»

– Ты чего такая бледная? – забеспокоилась Валентина, не слыша моих дум. – Не беременная часом? Я так только рада, что тут в этом году детишки. А то лета не было, чтобы какая-нибудь практикантка от не в меру ретивого курортника не залетела! – вздохнула она.

– Нет… Не беременная… И яиц не хочу. Ни в каком виде. Я вообще есть не хочу. – Я с отвращением смотрела, как одна из училищных девиц отрезала себе краюху хлеба величиной с Мадагаскар, отсекала от слезящегося бруска пласт сливочного масла толщиной в протектор альпинистского ботинка моего отца и, положив второе на первое, завьюжила эту чудовищную конструкцию сахаром-песком. И с наслаждением откусила. Я была близка к обмороку. В сознании мне позволяла оставаться мысль, что если эта девица не скопытится к завтраку, то мне не надо будет пробовать хотя бы хлеб, масло и сахар.

– Может, она яишенку хочет? – прошептала я Валентине Никитишне, потыкав пальчиком в практикантку.

– Вот бегемот! Как только не треснет! Всё подряд метёт, как не в себя, – восхитилась шеф-повар, тоже далёкая от модельных параметров.

– Давайте она всё пробовать и будет, а? – взмолилась я.

– Да она и так всё… пробует. Но не положено. Подпись твоя нужна. Тебе и пробу снимать. Приходи в семь сорок пять. Всё будет готово!

На трясущихся ногах я вернулась к себе.

«Если завтрак в восемь, то, значит, где-то ближе к еде их и подвезут! – подумала я. – То есть ещё полтора часа жизни у меня есть…»

И пошла разводить хлорку.

Если вы никогда не разводили порошковую хлорку, то вы ничего не знаете о жизни!

Я до того чудесного ясного летнего черноморского утра тоже ничего не знала о жизни, хотя и в операционной травматологии санитаркой работала, и мимо прибрежных общественных туалетов, откуда несло лизолом, прогуливалась. Ничего не знала, потому что никогда прежде не разводила порошковую хлорку самостоятельно.

Даже если вы примете ванну с концентрированным доместосом, вы всё равно не узнаете, что такое порошковая хлорка. И тем более как себя чувствует разводящий порошковую хлорку.

Пока носоглотку, бронхи и лёгкие забивало ядовитыми парами, я вспоминала историю Первой мировой войны, во время которой впервые был применён иприт.

Пока у меня вытекали глаза…

Пока у меня облезала кожа…

Лучше вам этого не знать!

Единственный совет: если вы разводите порошковую хлорку, не верьте, что марлевая повязка или респиратор, а также очки и гидрокостюм спасут вас от отравляющего действия порошковой хлорки и химической реакции соединения её с Н2О. Только противогаз и ОЗК – общевойсковой защитный костюм.

Но я справлюсь.

Потому что после посещения столовой-кухни я приняла решение не только не бояться детей, но и справиться с ними. Потому что русские не сдаются. Даже перед собственноручным разведением порошковой хлорки!

Зачем я её разводила?

Есть такое страшное словосочетание: «должностная инструкция». И вот по этой самой должностной инструкции в обязанности дежурной медсестры санаторно-курортного учреждения входило разведение порошковой хлорки. Даже если она сто лет не нужна, разводить её нужно каждые три дня. И клеить на бак с полученным раствором бумажку о том, что 08.07.1988 г. медсестра Т. Полякова развела это всё неизвестно для чего. Обычно в санаториях неизвестно – для чего. Но медсестра Полякова не только узнала, для чего, но и хлебанула этого «чего» по самое это самое… Но я забегаю вперёд, простите.

Отдышавшись, отмывшись, отчесавшись и разлепив то, что у меня осталось от глаз, я снова вышла на территорию…

И сразу закрыла свои покрасневшие вампирские очи. Потому что яркое солнце. А под ярким солнцем из ярких автобусов выбегали бледные дети и орали, как умалишённые. Громче детей орали только сопровождавшие их вожатые. Белый, как в предынфарктном состоянии, Николай Васильевич что-то тихо шептал строгой тёте. А строгая тётя хмурила брови и зловеще молчала.

– Доброе утро! – брякнула я всем и, не дожидаясь ответных приветствий, убежала в столовую. Кажется, снимать пробы на кухне было безопаснее всего остального текущего событийного ряда.

Там я выпила чаю, глядя, как кулинарные практикантки лихо расставляют тарелки с жидкой манной кашей, из которой торчат оплавленные куски сливочного масла. Разносят хлеб и варёные яйца. Блинчики с творогом и с вареньем, какао, чай и даже по крохотной мисочке черешни. Во всех яствах, исчезающих в глотках детишек, требующих и требующих добавки, мне чудились страшные токсины и микроорганизмы, могущие довести малолетних до цвинтера, а диетическую сестру в виде меня – до цугундера. Валентина Никитишна, погладив меня по голове, сказала, что всё будет хорошо:

– Только зря они им черешню выдали, её тут и так завались по всей территории. Не собрали вовремя. А эти-то – не наши. Их небось от черешни с зелёными абрикосами не воротит ещё… Ох, следили бы за ними получше…

И я покрылась липким холодным потом. Поняв, чего добрая Валентина Никитишна так остерегается.

– Ладно, пора начинать готовить обед. Не забудь прийти за пятнадцать минут, снять пробу. Тебе домой мясом или борщом? – спросила она, не замечая моего страха.

– Что? – я не поняла даже, о чём она.

– Кусок мяса домой отрезать или уже готового борща в банку налить? Старшая медсестра всегда продуктом брала. А Василичу в бидон наливаем уже готовенького. Тут кто как любит. Ты новенькая, вот и спрашиваю…

– Я не ухожу домой. Здесь живу. Я так… Пробу сниму… – пятясь, пробормотала я.

«Может, обойдётся?» – думала я, пока детишки, пожрав всё, что можно и нельзя, выходили из-за столов, икая.

«Может, они всё-таки не заметят огромной свисающей перезрелой черешни прямо у них над головами?» – успокаивала я себя, пока орда с гиканьем строилась в колонны, чтобы идти на море, успевая уже сейчас цапнуть своими грязными ручонками ягодку-другую-третью в горсть. И заглотить её, судя по всему, прямо с косточкой. Вожатые бились с детьми за порядок не на жизнь, а на смерть, но жизнь, как всем известно, всегда победит. Найдёт выход сотворить неизбежное. Особенно когда неизбежное болтается в неограниченных количествах прямо над головой и нагло напрашивается.

«Может, у них термоядерные желудки?!» – ликовала я ближе к ужину, опробовавши и борщ, и котлеты, и запеканку, и солянку, и ещё кучу блюд. К слову, что бы там ни говорили о советском общепите – никогда позже, почти нигде, в самых изысканных дорогущих ресторациях очень даже иностранных городов, я не едала ничего более вкусного, чем стряпня Валентины Никитишны. Разве что ещё моя одесская бабушка так вкусно готовила. Из самых обыкновенных продуктов, безо всякой экзотики.