скачать книгу бесплатно
А Ленин писал Коллонтай в середине декабря 1914 года: «Бесполезно выставлять добренькую программу благочестивых пожеланий о мире, если не выставлять в то же время и на первом месте проповедь нелегальной организации и гражданской войны пролетариата против буржуазии… Европейская война принесла ту великую пользу международному социализму, что наглядно вскрыла всю степень гнилости, подлости и низости оппортунизма, дав тем великолепный толчок к очищению рабочего движения от накопленного десятилетиями мирной эпохи навоза».
Шура отправила сына в Россию, а сама уехала в Швецию, где был в то время Шляпников. Но когда он был рядом, то быстро надоедал, зато, когда его не было, Александра чувствовала себя тоскливо и одиноко. Даже очень скромный стокгольмский Hotel de Poste, в котором она сначала остановилась, оказался теперь не по карману. Денежные переводы из России перестали поступать, что вынудило ее перейти в более дешевый пансион «Карлссон». Приходилось зарабатывать на жизнь литературным трудом.
В одной из статей, опубликованных в Швеции, она писала, объясняя, почему правительствам воюющих стран удается вести за собой массы: «Национальные чувства, которые искусственно подогреваются капиталистами <…> во всех странах мира при помощи церкви и печати, а также проповедуются в школах, в семье и в обществе, имеют, по-видимому, более глубокие корни среди народа, чем представляли себе интернационалисты. <…> Получается, что правительства буржуазных государств лучше знали психологию народа, чем сами представители демократических и рабочих масс».
Но из Швеции в ноябре 1914 года ее выслали за революционную агитацию без права возвращения когда-либо. «Вломились утром, в восемь часов, – записала она в дневнике про свой неожиданный арест. – Формально за статьи, за выступления на собраниях и за то, что у меня с утра до вечера толкался народ – русские и шведы. Обвиняюсь в нарушении шведского нейтралитета и злоупотреблении гостеприимством <…>». Ее хотели выслать в Финляндию, то есть фактически в Россию, прямо в объятия полиции, но после протеста влиятельных шведских друзей отправили обратно в Копенгаген.
28 ноября Коллонтай писала Ленину: «Мой арест и высылка вызваны были формально статьей о войне и наших задачах в антимилитаристском шведском журнале, но, кажется, настоящим поводом послужила моя речь на эту же тему на закрытом партийном шведском собрании. Говорила я в понедельник, а в пятницу меня уже арестовали, таскали по тюрьмам (Стокгольм, Мальмё) и препроводили с полицией в Копенгаген…
Консервативная шведская пресса использовала этот инцидент, чтобы поднять травлю на шведских товарищей, особенно на Брантинга… Пишут, что Брантинг запятнал себя дружбой с русской “нигилисткой”, ведущей антимилитаристскую пропаганду в ту минуту, когда Швеция должна быть “сильна”».
Коллонтай выгнали из Швеции навсегда, не подозревая, что через шестнадцать лет она вернется в Стокгольм с триумфом.
Из Копенгагена Александра написала сыну:
«Михенька, милый!
Копенгаген мне совсем не нравится. Теперь он еще грязнее, чем летом, а хороших пансионов совсем нет. С радостью уехала бы в Англию, да пугает дорога – 7 дней ехать. Не нравится мне здесь и то, что люди какие-то сухие, холодные…»
Пока же в Дании было невесело. «Все время ворчала в Стокгольме, – самокритично записала она в дневнике, – что Шляпников мешает работать. Теперь жизнь наказала. Никто не мешает. Никому нет дела до меня. А не работается». Вызвала Шляпникова из Стокгольма, и он с радостью приехал. Александра записала в дневнике: «С А. отношения лучше, чем были раньше. Теплее. Пожалуй, ближе. Я ему много помогаю в его работе… Из него может выйти лидер, подлинный лидер. Ведь все данные есть».
Вдвоем, с Шляпниковым за бутылкой дешевого вина встретили Новый 1915 год, и Александр уехал в Стокгольм. «Я сейчас, как школьница, оставшаяся без гувернантки, – призналась Александра в дневнике сразу же после отъезда Шляпникова. – Одна! Это такое наслаждение!.. <…> Мне казалось, я просто не вынесу этой жизни вдвоем. Приспособилась, однако. Подкупила его ласка (всегда одно и то же! Всегда на это попадаешься!). Потом появились тысячи нитей. Ах, я даже люблю его, совсем нежно люблю. Но до чего, до чего я была бы счастлива, если б он встретил милое, юное существо, ему подходящее. <…> Только после отъезда А. я начала по-настоящему работать».
По предложению руководителей норвежских социалистов Александра переехала в Норвегию. Пришлось добираться паромом до Мальмё, где в начале февраля 1915 года она высадилась на запретный шведский берег. Там ее ждал предупрежденный заранее Шляпников. Он довез Александру в поезде до Гетеборга и вернулся в Стокгольм, а Коллонтай отправилась в Христианию (нынешнее Осло). Там ее встретили норвежские друзья.
Эрика Ротхейм, норвежская певица, с которой они познакомились в Германии, нашла для Александры маленький, тихий «Турист-отель» в горах над Христианией, в курортном поселке Хольменколлен, в получасе езды на электричке от норвежской столицы. Правда, от станции до него надо было еще идти двадцать минут пешком. В дневнике Коллонтай писала: «Наш домишко – красная избушка, но внутри электричество, центральное отопление, телефон. Чистота идеальная. В воскресенье приезжает молодежь гулять, кататься, прыгать на лыжах. <…> Снег, сосны, ели, запушенные снегом, внизу Христиания и фиорды. <…> Странное чувство удивительного покоя и в то же время неловкости за то, что в это ужасное, кошмарное, кровавое время попала в это зачарованное царство гармонии и красоты. <…> Взрослые и дети катаются на санках, слышен перезвон бубенчиков – Россия…»
Эрика Ротхейм имела поблизости небольшой домик. Шура забегала к ней на чай, но беседы затягивались до вечера, «чай» плавно перетекал в ужин… После одного из таких визитов, когда в беседе участвовали еще две дамы, Коллонтай раздраженно записала в дневнике: «Разговор ни о чем. Скука. <…> Что делают эти люди, когда нас, гостей, нет? Муж на службе, дети в школе, а жена? Меня еще девочкой пугала эта неотвратимая скука в благополучном семейном доме. <…> Вчера, смотря на Эрику Ротхейм, я поняла, что она от опостылевшего семейного повседневья часто удирает за границу и что там у нее всякие переживания: надо заполнить пустоту жизни». И сразу беспощадный вывод: «Я устала сближаться с людьми, приспособляться к новой обстановке, сживаться. Я устала вбирать жизнь. <…> А жизнь все суровее, требовательнее, неумолимее…»
Мещанское благополучие не затронутой войной Скандинавии Александре претило.
Она записала в дневнике: «…На днях приедет Саня. А у меня двоится желание, двоится настроение. Одной все-таки тяжело, без близких. Но когда я желаю присутствия Сани, то всегда себе представляю кого-то близкого, родного, кто обо мне ласково подумает. Стоит же представить себе всю действительность, и руки опускаются. Опять начнется: “Сделай это! Найди то! Напиши для меня и т. д.”. И потом, меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою. Если бы еще эти объятия являлись завершением гаммы сердечных переживаний. <…> Но у нас это теперь чисто супружеское, холодное, деловое. <…> Так заканчивается день. И что досадно: мне кажется, будто Санька часто и сам вовсе не в настроении, но считает, что так надо.
Если б он мог жить тут как товарищ! Как веселый товарищ он мне мил, я люблю с ним говорить, даже приласкать его, он же милый мальчик. Но не супружество! Это тяжело».
Шляпников вновь приехал 8 марта 1915 года, и этот приезд Александру не обрадовал, но скорее раздосадовал. Накануне она получила известие, которое едва не сразило ее. Александр Саткевич сообщил, что скоро женится, и просил поздравить его с законным браком. По этому поводу появилась возмущенная запись в дневнике Коллонтай: «И с кем?! С очень, очень обыденной “дамочкой”, безличной и типично буржуазной. <…> Я понимаю прекрасно всю психологию Дяденьки и рада за него, потому что сейчас это то, что ему нужно. И потому, что она даст ему все свое тепло, заботу. А он, бедный, в этом очень нуждается. У меня даже теперь какое-то чувство успокоения за него, но, когда я читала письмо, сидя у Ротхейм (я его там получила), мне казалось, что я читаю письмо с извещением о смерти близкого человека. Эта свадьба – крест на нашу долголетнюю, особенную близость-дружбу. Ровно двадцать лет знакомства, дружбы, понимания. <…> Сколько пережито! Двадцать лет? Мне кажется, много, много больше. Мне кажется, у меня всегда была Дядина дружба, его забота, его исключительная привязанность. Великая, незаменимая ценность! Опора, последняя опора в жизни! Казалось, без нее вообще не прожить. Сколько раз в самые тяжелые минуты жизни борьба, сознание, что где-то есть человек, для которого я самое дорогое в жизни, давали силы и вносили утешение. Мысль, что всегда можно позвать Дяденьку, давала иллюзию, что я не одна, и помогала нести жизнь… Я знала <…> что где-то есть человек, к которому я всегда могу обратиться и за большим, и за малым, который сделает для меня все, что сможет, и сделает с радостью…
Провела бессонную ночь. <…> Так сиротливо! Если б я чего хотела сейчас, так это одного: присутствия Дяденьки. Выплакаться на его плече, на все, на все пожаловаться <…> Теперь я для него почти чужая. А сколько лет и сколько мук нас связывало. И сколько тепла и добра я от него видела! Это единственный человек, который меня не только любил по-настоящему, по-большому, по-человечески, но и знал, и понимал».
Непонятно, на что Александра надеялась, много лет держа на расстоянии своего старого преданного любовника. Александр Александрович терпеливо ждал, что когда-нибудь она к нему вернется, дабы вместе обустроить семейный очаг, пусть даже не в законном браке. Но Александре Михайловне семейный очаг был не нужен, он ее пугал, так как неизбежно ограничил бы ее свободу.
Периодически наезжавший Шляпников все больше тяготил ее. Сказывались и долгая разлука с Россией, и бездеятельность. У нее началась депрессия, она писала о своем одиночестве и ненужности.
Шляпников уехал выполнять очередное ленинское задание в Лондон. Там нашелся издатель, готовый издать сочинения вождя большевиков. Вместе со Шляпниковым поехала еще одна русская эмигрантка – юная Лида, «из эсеров», как писала о ней Коллонтай, «чистая и милая девушка, но узкая, не чувствует, что совершается сейчас». Ревности Александра как будто не испытывала. В дневнике она отметила: «Проводила Александра – и отдыхаю. Он пробыл здесь один месяц и три дня, а кажется, был год. До чего устала вся! Как всегда, при нем ничего не наработала, запустила даже свои одежды и сижу без денег. Сижу без сапог и даже без белья – все рвется и рвется. <…> Мы живем на то, что зарабатываю я одна. Когда я одна, могу помогать еще и товарищам, и партию поддерживать, а с Александром ничего не остается».
В книге «Общество и материнство» Коллонтай утверждала: «Свободное материнство, право быть матерью – все это золотые слова, и какое женское сердце не задрожит в ответ на это естественное требование? Но при существующих условиях “свободное материнство” является тем жестоким правом, которое не только не освобождает личности женщины, но служит для нее источником бесконечного позора, унижений, зависимости, причиной преступлений и гибели…
Что же удивительного, если страх последствий заставляет рабочих быть осмотрительнее при общении влюбленных и все чаще и чаще прибегать к практике неомальтузианства?»
Сама она после рождения единственного сына больше детей не хотела и делала все, чтобы их не было.
В дневнике Коллонтай записала, как пришла к ней поплакаться «маленькая женщина, жена часовщика»: любит другого, хочет и боится иметь от него ребенка, пока не ушла от мужа. Другая – «с мужем не венчана, но разве есть разница по существу? У них “свободная любовь”, но какая же это любовь? Она ненавидит его “аппетиты”, ей это скучно, особенно по утрам она ненавидит это удовольствие. У нее хозяйство, скромное, но берущее время, силы. <…> Зачем ей ребенок от такой любви?»
Даже став большевичкой, Коллонтай по-прежнему активно сотрудничала с меньшевистской парижской газетой «Наше слово», оправдываясь перед Лениным необходимостью донести «революционные идеи» до бойцов русских бригад во Франции и русских волонтеров французской армии, которые читали эту газету. А в большевистской «Правде» она тогда еще не публиковалась.
С датировкой «май 1915» в дневнике Коллонтай появилась такая неожиданная запись: «Вместе с меньшевиками я хотела строить, но сейчас время разрушать. Дорогу большевикам! Дорогу левым! Какие уж там “реформы”, строительство и т. п. Еще надо воевать и воевать. Не строить, а разрушать приходится. Война открыла нам глаза, отрезвила нас. Я испытываю чувство громадного облегчения и радости, когда слышу от левых, от большевиков-интернационалистов, настоящий, старый, забытый революционный язык. Язык “чистого социализма” с его непримиримостью! Надо вверх, вверх от земли. К идеалам!»
Александра прониклась идеей, что, прежде чем построить новый мир, старый надо разрушить до основания. И активно способствовала одному из институтов этого мира – «буржуазной» семьи.
И еще Александра записала: «17 мая 1915 года (4 мая по русскому стилю). 26 лет назад в этот день я пережила первое горе. В этот день застрелился Ваня Драгомиров… Не верю, что даже Мишулечке я дорога. Вот не верю! Может быть, потому, что я не чувствую своей “нужности” ему. Опять ночью мучила мысль: вот я вся ушла в работу, в свои интересы, я старалась “выковывать” себя, не боялась переживаний, не боялась тратить силы. Казалось, надо, надо из себя сделать человека, чтобы принести пользу делу нашему. И ради этого не сделала и не делаю того, что могла бы для Миши. Когда шел конфликт: дело или Миша, я никогда не колебалась – только дело! Но хочется одного: чувствовать себя НУЖНОЙ, полезной, необходимой. <…> Если я делу не нужна, Мише не нужна, тогда зачем же я живу?
Думала ли я, что буду так одинока? А ведь до этого вера в прочность наших отношений с А.А., нашей особенной дружбы жила так же крепко, как и 17 лет назад. Только 17–18 лет назад переживала я ту первую драму – поворотный пункт моей жизни. Только 18 лет назад? Я бы поверила, если бы мне сказали, что прошло 40–50 лет. Так все это далеко, так не похоже на то, что окружает. И жизнь другая, и интересы другие, и сама я другая».
В мае 1915 года Ленин писал Коллонтай: «Ваши статьи в “Нашем Слове” и для “Коммуниста” о скандинавских делах вызвали во мне такой вопрос: можно ли хвалить и находить правильной позицию левых скандинавских социал-демократов, отрицающих вооружение народа? Я об этом спорил с Хеглундом в 1910 году и доказывал ему, что это не левизна, не революционность, а просто филистерство захолустных мещан. Забрались эти скандинавские мещане в своих маленьких государствах чуть не к Северному полюсу и гордятся тем, что до них 3 года скачи, не доскачешь! Как можно допустить, чтобы революционный класс накануне социальной революции был против вооружения народа? Это не борьба с милитаризмом, а трусливое стремление уйти в сторонку от великих вопросов капиталистического мира. Как можно “признавать” классовую борьбу, не понимая неизбежности ее превращения в известные моменты в гражданскую войну?
В. И. Ленин
Мне кажется, надо бы собрать материал об этом и выступить решительно против в “Коммунисте”, а для поучения скандинавов Вы бы потом напечатали это по-шведски и т. д.
Хотелось бы знать об этом поподробнее Ваше мнение.
Bruce Giasier, по-моему, негодный сотрудник: у него хотя и есть пролетарская жилка, но он все же невыносимый оппортунист. Едва ли с ним можно идти вместе: заплачет через два дня и скажет, что его “вовлекли”, что он ничего подобного не желает и не признает.
Видели книгу Давида и его отзыв о нашем манифесте? Нет ли в скандинавских странах материала о борьбе 2 течений по вопросу об отношении к войне? Нельзя ли бы собрать точный материал (отзывы, оценки, резолюции) с точным сопоставлением фактов относительно тенденции обоих течений? Подтверждают ли факты (по-моему, да), что оппортунисты – взятые, как течение, – в общем, больше шовинисты, чем революционные социал-демократы? Как Вы думаете, нельзя ли бы для “Коммуниста” собрать и разработать такой материал?»
А в письме от 26 июля 1915 года Ленин писал: «Если слова о классовой борьбе не фраза в либеральном духе (каковою она стала у оппортунистов, Каутского и Плеханова), то как можно возражать против факта истории – превращения сей борьбы, при известных условиях, в гражданскую войну? Как может далее угнетенный класс вообще быть против вооружения народа?
Отрицать это – значит впасть в полуанархистское отношение к империализму: это, по-моему, наблюдается у некоторых левых даже у нас. Если-де империализм, то не нужно ни самоопределения наций, ни вооружения народа! Это вопиющая неверность.
Именно для социалистической революции против империализма нужно и то, и другое.
“Осуществимо” ли? Критерий такой неверен. Без революции вся почти программа-minimum неосуществима. Осуществимость в такой постановке собьется на мещанство.
Мне кажется, этот вопрос (как и все вопросы социал-демократической тактики теперь) можно ставить только в связи с оценкой (и учетом) оппортунизма. И ясно, что “разоружение”, как лозунг тактики, есть оппортунизм. Захолустный притом, воняет маленьким государством, отстраненностью от борьбы, убожеством взгляда: “моя хата с краю”…
Посылаем проект (индивидуальный) декларации международных левых. Очень просим перевести и сообщить левым Швеции и Норвегии, дабы деловым образом двинуть Verstandigung (сговор. – нем.) с ними. Шлите Ваши замечания, resp. контрпроект и добейтесь того же от левых Скандинавии.
Beste Gr?sse! (наилучшие пожелания. – нем.). Ваш Ленин».
Еще в одном письме Александре, тоже в июле 1915 года, Ленин повторил схожую мысль: «Дорогой товарищ! Вопрос о конференции “левых” двигается. Была уже 1-я Vorkonferenz (предварительная конференция. – нем.) и на носу 2-я, решающая. Крайне важно привлечь левых шведов (Хёглунда) и норвежцев.
Будьте добры черкнуть (1), солидарны ли мы с Вами (или Вы с ЦК), если нет, то в чем, и (2) возьметесь ли привлекать “левых” скандинавов.
Ad 1. Нашу позицию Вы знаете из “Социал-Демократа”. В русских делах мы не будем за единство с фракцией Чхеидзе (чего хочет и Троцкий и ОК и Плеханов с К°: см. “Войну”), ибо это есть прикрытие и защита “Нашего Дела”. В интернациональных делах мы не будем за сближение с Haase-Bernstein-Kautsky (ибо они на деле хотят единства с Зюдекумами и прикрытия их, хотят отделаться левыми фразами и ничего не изменить в старой гнилой партии). Мы не можем стоять за лозунг мира, ибо считаем его архипутаным, пацифистским, мещанским, помогающим правительствам (они хотят теперь одной рукой быть “за мир”, чтобы выпутаться) и тормозящим революционную борьбу.
По-нашему, левые должны выступить с общей идейной декларацией (1) с обязательным осуждением социал-шовинистов и оппортунистов; (2) с программой революционных действий (сказать ли: гражданская война или революционные массовые действия – не так уже важно) – (3) против лозунга “защиты отечества” и т. д. Идейная декларация “левых” от имени нескольких стран имела бы гигантское значение (конечно, не в духе цеткинской пошлости, проведенной ею на женской конференции в Берне: Цеткин обошла вопрос об осуждении социал-шовинизма!! из желания “мира” с Зюдекумами + Kautsky??).
Если не согласны с этой тактикой, черкните тотчас 2 слова.
Если согласны, возьмитесь перевести (1) манифест ЦК (№ 33 “Социал-Демократа”) и (2) бернские резолюции (№ 40 “Социал-Демократа”) на шведский и норвежский и снестись с Хеглундом, – согласны ли они на такой базе (из-за частностей, понятно, мы не разойдемся) готовить общую декларацию (или резолюцию). Спешить с этим надо сугубо.
Итак, жду ответа.
Всяческие приветы.
Ваш Ленин».
Получив это письмо, Коллонтай записала в дневнике: «Мне больно вообще за всех, до отвращения, до гадости, до злобы больно – хочется возненавидеть человечество, чтобы не было так больно. Ведь подлое, а главное, глупое оно. Какое глупое!»
В начале августа поступило очередное ленинское письмо: «Дорогая А. М.! Очень рады мы были заявлению норвежцев и Вашим заботам о шведах. Дьявольски важно было бы совместное интернациональное выступление левых марксистов! (Принципиальное заявление – главное и пока единственно возможное.) Роланд-Гольст, как и Раковский (видали его французскую брошюру?), как и Троцкий, по-моему, все вреднейшие “каутскианцы” в том смысле, что все в разных формах за единство с оппортунистами, все в разных формах прикрашивают оппортунизм, все проводят (по-разному) эклектицизм вместо революционного марксизма.
Ваша критика проекта декларации, по-моему, не показывает (если я не ошибаюсь) серьезных расхождений между нами. Я считаю ошибочным теоретически и вредным практически не различать типов войн. Мы не можем быть против национально-освободительных войн. Вы берете пример Сербии. Но, будь сербы одни против Австрии, разве мы не были бы за сербов?
Гвоздь дела теперь – борьба между великими державами за передел колоний и подчинение мелких держав.
Война Индии, Персии, Китая и т. п. с Англией или Россией? Разве мы не были бы за Индию против Англии etc.? Называть это “гражданской войной” неточно; явная натяжка. Крайне вредно растягивать понятие гражданской войны до чрезмерности, ибо это затушевывает гвоздь дела: войну наемных рабочих против капиталистов данного государства.
Именно скандинавы, видимо, впадают в мещанский (и захолустный, kleinstaatisch (мелкогосударственный. – нем.)) пацифизм, отрицая “войну” вообще. Это не по-марксистски. С этим надо бороться, как и с их отрицанием милиции.
Еще раз привет и поздравление за норвежскую декларацию!
Ваш Ленин».
Но Коллонтай в тот момент была ближе позиция Бухарина. Она писала в дневнике: «Бухарин мне пишет: “Ленин уперся в стенку самоопределения наций. Он в плену этой идеи”. Бухарин прав. Если стоять за самоопределение наций, тогда логически надо стоять и за “защиту отечества”. И тогда начинается “сказка о белом бычке”. Неужели Ленин будет стоять за этот лозунг? <…> Наш лозунг сейчас должен быть: долой самоопределение наций!.. <…> Ненавижу шовинизм, национализм и не верю, что пролетариату надо бороться за национальное самоопределение. На что это ему?»
Но как личность Ленин все больше привлекал ее. Тут же она писала: «Меня тянет “влево”, и потому сейчас голос Ленина мне понятнее и ближе. <…> Хочу узнать поближе <…> Лениных. Меня лично к ним обоим тянет… Взволновало раздраженное письмо Ленина и его листовка, посвященная “национальному самоопределению”. Он за самоопределение наций. И как-то упорно, именно упорно <…> проводит свой взгляд. Но быть последовательным приверженцем теории самоопределения наций не значит ли дойти до защиты отечества, до милиции? <…> В лозунгах Ленина много ошибок. А. полностью со мной согласен».
Любовь же в тот момент как-то отошла на второй план. Александра подумала, что любовь только отвлекает ее от революции. «Все думаю о том, – записывала Коллонтай в шведском дневнике, – сколько сил, энергии, нервов ушло на “любовь”. Нужно ли это было? Помогло ли в самом деле выявить себя, найти свой путь? Чувствую себя эти дни ужасно “древней”, <…> точно и в самом деле жизнь позади. Или <…> именно в этом году перевалила гору жизни и начинаю медленно, медленно спускаться по тому незнакомому уклону горы, где ждут незнакомые горести, печали, препятствия и житейские трудности. Быть может, и радости, но другие, не те, что были.
Любовь! Сколько ее было! Заняла полжизни, заполнила душу, полонила сердце, ум, мысли, требовала затраты сил. <…> Зачем? Что дала? Что искала в ней? Конечно, были и трудные минуты. На нее все же ушло слишком много творческих сил. В области любовных переживаний все испытала. Какие разные были положения и на каком различном фоне! Крым, Кавказ, Париж, Лондон, швейцарские вершины. <…> Конгрессы… Пестрая жизнь. Красочный дом! А итог?»
Ее денежные дела шли все хуже и хуже. Платных лекций не было, а за статьи теперь платили гроши. И вдруг германская левая секция американской социалистической партии пригласила ее в многомесячное лекционное турне по Соединенным Штатам. Александра надеялась на весьма приличные гонорары. Но просчиталась.
Да еще Ленин поручил ей перевести его книгу и попытаться издать в Штатах, чтобы «найти доступ к широким американским массам». Он написал 23 августа 1915 года Шляпникову в Стокгольм в постскриптуме: согласится ли А. Коллонтай помочь нам устроить в Америке английское издание нашей брошюры? Речь шла о ленинской брошюре «Социализм и война». Коллонтай согласилась.
В середине сентября Ленин писал ей: «Дорогая Александра Михайловна! Очень будет жаль, если Ваша поездка в Америку окончательно расстроится. Мы строили на этой поездке немало надежд и на издание в Америке нашей брошюры (“Социализм и война”; получите на днях), и на связи с издателем Charles Kerr в Чикаго вообще, и на сплочение интернационалистов, и, наконец, на финансовую помощь, которая так чрезвычайно нужна нам для всех тех насущных дел в России, о которых Вы пишете (и справедливо подчеркиваете их насущность в связи с желательностью большей близости нашей к России: препятствия тому в первую голову финансовые, во-вторых, полицейские: можно ли доехать безопасно…).
Пишите детальнее, конкретнее и чаще (если не едете в Америку) о том, каковы именно конкретные вопросы выплывают в России, кто их ставит, как, в каких случаях, при какой обстановке. Все это было бы крайне важно для издания листовок – дела насущного, Вы правы. О конференции левых 167 (где мы сплотились хорошо в оппозицию, хотя и подписали манифест) Вам частью расскажет посланный Вами делегат 168, частью мы еще напишем. (Денег нет, денег нет!! Главная беда в этом!)
Лучшие приветы! Ваш Ленин.
Если вопрос о поездке решился у Вас окончательно в отрицательном смысле, то постарайтесь обдумать, нельзя ли Вам (через сношения с Charles Kerr и т. п.) помочь нам издать по-английски нашу брошюру? Возможно это только в Америке. Немецкое издание нашей брошюры Вам посылаем. Сделайте все возможное для продажи в скандинавских странах (нам чертовски важно вернуть хоть часть расходов на нее, ибо иначе мы не можем издать ее по-французски!)».
К счастью для Александры Михайловны, поездка в США все-таки состоялась. За две недели морского путешествия в четырехместной каюте второго класса она сделала перевод ленинской брошюры. В дневнике записала: «Ненавижу этих сытых, праздных, самовлюбленных пассажиров первого класса! Таких чужих по духу! Ненавижу эту бестолковую, праздную жизнь, убивание времени на еду, пустую болтовню, какие-то маскарады, концерты». После революции ненависть к «сытым» довольно быстро прошла, и, когда появились такие возможности во время дипломатической работы, Александра ни в чем себе не отказывала.
В Америке ее удалось издать. В январе 1916 года Шура писала Щепкиной-Куперник из Нью-Йорка: «Знаешь, мне кажется, мы живем в эпоху, напоминающую… переход от Средних к новым векам. Это перелом человеческой истории, сдвиг. Что-то новое созидается, растет и крепнет в мире. История скажет: люди в эпоху Великой войны жили и не понимали, что они накануне всемирного исторического сдвига, что они вступают в новую историческую эру…»
Все сборы шли в пользу немецких социалистов-эмигрантов, гонорары за лекцию не полагались, лишь суточные и гостиные. Лекции имели бешеный успех. Она объехала 123 города, и в каждом прочитала по лекции, а то и по две. «Коллонтай покорила Америку», – писала социалистическая газета «Новый мир». В Америке Коллонтай пробыла четыре с половиной месяца. В феврале 1916 года с борта парохода «Бергенсфиорд» она писала сыну: «Мой милый, родной Хохленыш!.. Мне устроили грандиозный прощальный ужин, с речами, музыкой. В газетах было много теплых строк по поводу моего отъезда. Чувствуется, что мною и моей работой остались довольны. Но и работала же я здорово. Я подсчитала: прочла сто двадцать три лекции за четыре с половиной месяца! Это рекорд! На некоторых лекциях бывало по две с половиной тысячи человек…»
«Известная социал-демократка Александра Коллонтай, – сообщал из Парижа в Петербург статский советник Кравильников, цитируя информацию своей американской агентуры, – утверждала в своих речах, что пролетариат во всех странах обманут и одурачен господствующими классами, затеявшими войну в своих хищных интересах. <…> Интересы международной солидарности в борьбе с международным врагом – капиталом, утверждала она, должны стоять выше интересов отечества, которого у рабочих нет и не будет. <…> Лекции Коллонтай вызвали самый живой интерес у американской публики, среди которой преобладали русские и евреи».
Лекции были на следующие темы: ««Мировая война и будущее Социалистического интернационала», «Война и будущее рабочего движения», «О положении в Европе», «Кому нужна война?».
Коллонтай устроила Мишу через своих знакомых на военные заводы США, что освободило его от призыва в действующую армию. Мать решила поехать вместе с сыном. Шляпников хотел присоединиться – она не позволила ему. Это был фактический разрыв.
Тем временем Шляпников на лыжах пересек фактически неохраняемую границу, отделявшую Великое княжество Финляндия от России, добрался до Петрограда и оттуда посетил еще ряд городов.
По возвращении они с Коллонтай встретились в Хольменколлене. В дневнике Александра так передала рассказ Шляпникова о поездке: «Боюсь, что он не сумел извлечь максимума пользы из своей поездки в Россию. <…> Охотно рассказывает, как за ним гонялись сыщики, а о деле?! Он видел и <…> Горького, но не сумел использовать свидания с ним, чтобы почерпнуть от него ясного ответа на злободневные вопросы и связать его на будущее время. <…> Обрадовало только, что Горький не патриот…
Мне кажется, Александр превратил в самоцель свою поездку, укрывательство от шпиков и т. д. <…> Моя вина, что он слишком скоро взобрался туда, куда он не должен был лезть. Партийное положение – представитель ЦК, – все это далось слишком просто, легко, без усилий. И он уже готов почить на лаврах.
Боюсь, что и Ленин поймет, что была ошибка послать Александра. Будь я в ЦК, меня бы не удовлетворили доклады Ал. Такая затрата денег!..
“С чего это ЧУХОТА расходилась? Чем я ей неугоден? Где мне было писать отчеты, когда я все время ехал и бегал?” Кончилось тем, что, движимый сознанием взяться за дело, он стал диктовать мне письма к разным лицам (на английском и немецком языках). И вместо того, чтобы его “заставить работать”, я попала в роль секретаря. Всегда так!»
Маслов давно уже не отвечал на письма Шуры. Это вдохновляло Шляпникова. «И не напишет! – заносила Коллонтай в дневник его слова. – Твой Маслов дрянью стал. Патриот». Зачем А. так говорит? Мне больно. <…> Маслик, Маслик, мой милый П. П. Где он? Получил ли мое письмо?»
Шура признавалась: «Саня для меня не просто Саня, а нечто собирательное. Кусочек пролетариата, олицетворение его. Ну как, как его обидишь? Это главное. Но будто есть и другое. Мне жутко потерять в Сане последнюю связь с той страницей жизни, которая говорит о том, что я все еще женщина. Не самка, а именно женщина. <…> Женщина, которую любит, все еще любит мужчина. Мне не надо физиологии сейчас…»
И тут же отметила: «Была у доктора. Успокоил совершенно. Ни о какой беременности и речи быть не может. Вошла в “критический период”? Уже? Значит, перевал? Нет, не чувствую старости и как-то еще не верю в нее». Позднее выяснилось, что «критический период» еще не наступил.
Следующая запись в дневнике касалась Шляпникова: «То, что я сейчас переживаю, не поддается пока передаче. <…> Слишком это было бы чудовищно, но и жутко. Минутами мне кажется, что я все это сама выдумала, преувеличиваю, что это моя “боязнь”, моя “мнительность”. Но потом, точно смеясь надо мною, жизнь даст почувствовать этот или другие “симптомы”. Мука, женская мука, которой нет слов, нет названия. Ужас, ужас, ужас!..»
Тем временем к матери приехал Миша. Он окончил несколько курсов технологического института и опасался призыва в армию. Получив его паническое письмо, Александра связалась по почте со своим старым другом, военным инженером Сапожниковым, и тот устроил Мише поездку на военные заводы США в качестве приемщика русских заказов. Он отправился в США через Норвегию в августе 1916 года. Коллонтай решила ехать вместе с сыном. Шляпников, вернувшийся из очередной поездки в Швецию, предложил поехать всем вместе. Она пыталась объяснить любовнику, что хочет побыть с сыном вдвоем. Тот не отставал. Втайне от Коллонтай Шляпников написал Ленину, что собирается вместе с ней в Америку, и тот дал ему ряд поручений. Александр Гаврилович заявил, что едет в Америку самостоятельно, независимо от них с Мишей, но на том же самом пароходе.
Но Александра воспользовалась тем, что, поскольку до отъезда оставалось еще две недели, Шляпников уехал в Швецию завершать свои дела по отправке в Россию нелегальной литературы, и взяла билеты на более ранний рейс. Вернувшись, Шляпников нашел письмо, которое она оставила в отеле: «Так надо. <…> Когда-нибудь ты поймешь мои материнские чувства. <…> Если хочешь, приезжай. Но потом…» На самом деле это был разрыв.