скачать книгу бесплатно
Сон у Нади пропал. Запасы спиртного иссякли, а покидать квартиру она не решалась. Пребывая в таком взнервленном состоянии, Надя вскоре услышала голос матери: «Иди в ничью комнату».
Голос бабы Гули не оставлял Надю, четыре странных слова непрерывно звучали в ее обоих украшенных золотыми серьгами ушах.
Ничьей комнатой называлась кладовка, которая за весь коммунальный период квартиры так и не была поделена между жильцами. После Надиных переустройств на месте ничьей комнаты остался лишь закуток. Подвластная голосу, Надя пошла туда и стала ощупывать штукатурку. Ничего не найдя, повернулась и стукнулась лбом о возникшую откуда ни возьмись стену. Стала протискиваться и застряла.
* * *
Спустя пару недель явился следователь с ордером. Вместе с подручными он долго вскрывал кувалдой и автогеном сейфовую израильскую дверь, а когда совладал с нею, то обнаружил лишь стройматериалы и разбросанное дамское барахло.
Стодвадцатиметровое жилище так и стояло бесхозным, пока новый начальник ЖЭКа не реализовал его своему ближайшему родственнику. Мы к тому времени уже переехали на окраину и узнавали новости от Майи Карловны, которая продолжала жить в своей комнате, в отличие от Анатолия Ефимовича – вместе с лаборанткой он переселился во Франкфурт. То ли на Одере, то ли на Майне.
Девяностые завершились, художник Саша с женой Леной три года потакали Алевтине Васильевне, ставшей на старости лет сладкоежкой, и та отписала комнату Ирочке. Родственник начальника ЖЭКа дождался хорошего покупателя и Надину квартиру перепродал. Новый владелец вернул санузел и кухню на законные места и зажил вполне счастливо: у жены – йога, у дочери – брекеты, сам по пятницам – в бордель. Вот только каждую осень в одной из спален иногда слышен звон посуды, в другой – плеск воды, а за стенами, скорее даже внутри, кто-то скребется и плачет.
Туфельки Сесилии
Сесилия привезла с собой нарядные туфельки. Туфельки были рассчитаны на торжественный бал. У них был и каблук, и ремешок. Размер у туфелек был кукольный, цвет – дымчато-черный. Туфельки завернулись в папиросную бумагу и притаились в картонной коробке.
Мама увидела их и подошла поближе. Шурша бумагой, она развернула одну. Держала ее в руке и молча смотрела. Почему она молчит, спросил я ее. Мама ответила, что тоже когда-то собиралась на бал в таких же вот туфельках из коробочки. Потом передала мне туфлю и ушла. Я повертел ее в руках, кажется, это была правая, положил обратно в коробку и пошел обедать.
А на бал мы с Сесилией не пошли, да и не планировалось у нас никакого бала.
Нефертити
Наконец я решился. Отринул сомнения и вооружился уверенностью. Я шел в солярий.
Вы спросите, чего я стеснялся? Как же чего… Стеснялся я многого: неопытности в деле ухода за собой, стеснялся прослыть педиком, короче, просто стеснялся. Так почему же я все-таки шел в салон красоты, где находился солярий? Мне не хотелось быть бледным. Смущала ли меня эта бледность? Нет, бледность меня не смущала, бледность смущала мою маму. При каждой встрече мама спрашивала: «Почему ты такой бледный? Ты плохо питаешься! Ты не спишь по ночам! Ты совсем не следишь за здоровьем!» Я больше не мог слышать эти упреки, но прекратить с ней общаться тоже не мог. Я люблю маму. Поразмыслив, я решил слегка подзагореть в солярии. Совсем чуть-чуть, только чтобы прикрыть бледность. Сильно загорать было нельзя, мама не одобряла загар. Если меня заносило на пляж или мои скулы темнели под городским солнцем, мама сразу же принималась упрекать меня в том, что я желаю заработать онкологию и тем самым свести ее в могилу. Солярий, который мама называла «солярисом», в ее пантеоне зла приравнивался к солнцу и бледности.
Я остановился перед сверкающими дверями салона красоты, потоптался немного, дернул дверь на себя, прочел надпись «от себя», толкнул дверь и оказался внутри.
Повсюду царили роскошь и благоухание. Стены мерцали цветом тусклого серебра, в зеркалах, обрамленных золоченой резьбой, проплывали таинственные отражения, хрустальные люстры струили приглушенный таинственный свет. По этому чертогу порхали кокетливые нимфы в белом. За стойкой портье, больше похожей на колесницу царицы Нефертити, горделиво стояла девушка безупречных форм и размеров, качественно выкрашенная под платиновую блондинку. Девушка взглянула на меня с царственной иронией, не лишенной, однако, некоторой благосклонности.
– Я вас слушаю, молодой человек, – молвила Нефертити со своей колесницы.
– Я… э-э-э… у вас солярий есть? – проси- пел я.
– Вертикальный, горизонтальный, с орошением ароматическими маслами, – донеслось с колесницы.
– А чем отличается эээ… вертикальный от горизонтального?
– В вертикальном вы стоите и можете свободно двигаться, а в горизонтальном – лежите, и в точках соприкосновения тела с лампами загар может лечь неровно. Например, на ягодицах.
Последнее слово Нефертити произнесла с явным удовольствием. Внутри меня все перевернулось. Я покраснел, представил себе упругий зад этой крашеной царственной особы, покраснел еще больше, потупился, увидел отпечатки моих кед на сверкающем полу и смутился окончательно.
Взяв себя в руки, я поднял глаза. Мне в лоб смотрели два полушария цвета кофе с молоком. Полушария едва не выкатывались из кружевных чашек бюстгальтера, натягивающего белую рубашку. Видимо, Нефертити расстегнула лишнюю пуговку, пока я пялился себе под ноги. Египетская царица издевалась над смущенным неофитом.
Я огляделся как-то дико, грохнул о стойку ладонью с пятисотрублевой бумажкой и рявкнул:
– На все!
– На все получится двадцать минут, вы пережаритесь, – насмешливо пропела царица.
– Не пережарюсь.
– Вам будет плохо.
«Что настоящему мужику двадцать минут солярия!» – подумал я, лихо развернулся и пошел.
– Я же вам не сказала, куда идти, – молвила Нефертити. – Вон в ту дверь.
Я двинулся в указанную сторону.
– Крем взять не желаете? – донеслось с колесницы.
– Давайте, – измученно ответил я.
– Будьте добры двести рублей.
– Так я же вам уже все отдал.
– А… у вас больше нет денег, извините…
«А…» Нефертити произнесла, как восклицание после изнуряющих минут любви. «…У вас больше нет денег» – как благодарность любовнику, а «извините» прозвучало прощанием с нежным юношей, которого она только что высосала до последней капли.
В голове у меня помутилось. На подгибающихся ногах я доплелся до двери и, оставшись один, бросился стаскивать с себя одежду. Неожиданно в дверь постучали.
– Забыла вам объяснить, как включить солярий, – донесся из-за двери знакомый голос.
Я, чертыхаясь, натянул трусы на оттопырившуюся плоть, прикрылся свитером и отпер замок. Нефертити переступила через мои скомканные джинсы и подошла к прибору.
– Чтобы включить лампы, нажмите вот эту зеленую кнопочку с надписью «старт». – Нефертити оглядела мое жмущееся в углу тельце. – Если станет горячо, нажмите красную, «стоп».
Она вышла, играя бедрами. Я с трудом владел собой. Вскочив в солярий и задвинув дверцы, я нажал «старт». Мои глаза были закрыты. Сквозь веки просвечивала сиреневая накаляющаяся жара. Я ласкал себя, мысленно овладевая этой ведьмой, повелительницей красоты и загара. Я мял ее груди, раздвигал ягодицы и всячески повелевал ею. Через считаные мгновения я застонал, но успел подставить салфетку, которую предусмотрительно прихватил с полочки. Салфетка намокла и отяжелела. Я понял, что салфетки в солярии разложены именно для таких нужд.
В оцепенении я сполз на дно кабины и застыл. Я не заметил, как прошли оплаченные минуты и как погасли лампы. Сколько я так просидел – неизвестно. Из транса меня вывел стук в дверь.
– У вас все в порядке? – поинтересовался голос Нефертити.
– Д-да, уже выхожу, – заикаясь, ответил я и принялся спешно одеваться. Я не стал бросать салфетку в мусорное ведро. «Ничего она не увидит, не доставлю ей такой радости». Я обернул липкий комок другими салфетками и сунул в карман. Кожа немного зудела.
Зашнуровав кеды, я взглянул в зеркало. В полумраке комнаты цвета приобретали темные оттенки, мое лицо казалось шоколадным. Кожный зуд усилился. Обгорел, понял я. Лицо было не шоколадным, а темно-бурым. Мне стало страшно, я отпер дверь.
Нефертити смотрела испытующими глазами. Я попытался юркнуть мимо, но она окликнула меня:
– Ваша сдача.
– Я же просил на все…
– Я все-таки поставила вам десять минут вместо двадцати… Хотя вижу, что и это много…
Я молча сгреб деньги, буркнул «спасибо» и вышел.
На улице я осмотрелся. До дому было минут пять пешком, и я не знал, как преодолеть это расстояние с пылающей красным физиономией. На всякий случай я принялся улыбаться прохожим. Сначала от меня отшатнулась бабушка с пакетиком, потом парень в спортивном костюме грубо хохотнул вслед, и сразу после этого я встретился глазами с милиционером.
Милиционер воспринял мою улыбку с подозрением. Впрочем, любой на месте милиционера воспринял бы с подозрением заискивающе улыбающегося юнца с лицом цвета варено-копченой колбасы. Милиционер спросил у меня паспорт. Паспорта при мне не оказалось. Тогда милиционер велел показать содержимое карманов. Я достал ключи, кошелек, мелочь и… комок салфеток. Надо ли уточнять, что именно этот последний предмет вызвал у опытного стража живейший интерес. Его профессиональное чутье подсказывало, что в салфетку непременно завернуто что-то запрещенное. Что-то пахнущее большими деньгами.
Милиционер принялся разворачивать салфетки с трепетом и волнением ребенка, разворачивающего новогодний подарок.
Я пискнул:
– Не надо…
Мой страх милиционер принял за подтверждение своих догадок и принялся разворачивать каждую складку с каким-то совсем уж иезуитским наслаждением. Я наморщился, кожа горела кремлевской звездой. Милиционер торжествующе приподнял последнюю складку. Я зажмурил глаза. Наступила гробовая тишина. Даже прилетевшие с юга грачи перестали трещать и уставились на нас.
– Это что? – глухо донеслось из самых недр милицейского организма.
Я раскрыл глаза. Милиционер рассматривал свои слипшиеся пальцы.
– Это… это крем для загара, – выпалил я. – Я часто загораю… – Я даже ткнул пальцем в свое лицо.
Милиционер дернул головой, моргнул, бросил салфетки на асфальт, отер пальцы о китель, опомнившись, принялся тереть то место на кителе, о которое отер пальцы. И какими-то рывками пошел прочь.
На этот вечер у нас с мамой был запланирован поход в театр. Чтобы избежать катастрофы, я сказался больным и остался дома. Мама пошла в театр без меня. Пока я мазал физиономию кефиром, эффектный пожилой господин угощал маму шампанским в театральном буфете. Пожилой господин оказался доктором наук и после спектакля пригласил маму в кафе. Они подружились, и мама перестала уделять внимание моей бледности. Теперь в солярий ходить не нужно, разве что ради встречи с Нефертити.
Попасть на Новодевичье кладбище
Черные, реже красные и серые. Крепкие устойчивые и хрупкие покосившиеся. Совсем редкая находка – деревянные, таких всего несколько. Многие увенчаны мраморными изваяниями, некоторые оформлены барельефами, попадаются скульптуры в полный рост, но абсолютное большинство украшено простыми фотографическими портретами. Красавицы и дурнушки, бравые вояки, покорители Арктики, интеллигенты-очкарики внимательно смотрят из своих овалов. Вдруг в глаза заглядывает восьмилетний мальчик в матроске. Его белобрысая головка обрамлена в стекло в середине белой мраморной плиты. Под фотографией мальчика вырезан кораблик и написано «Володенька». Я опускаю глаза, иду скорее прочь от Володеньки, от его мамы, пережившей сына на 43 года, и от папы, смерть которого совпала с годом апогея репрессий. Нет, Володенькин папа не был расстрелян, умер сам, иначе лежал бы не под белым камушком, а где-нибудь на дне безымянной ямы. Повсюду лесом стоят могильные плиты, памятники и изваяния. Я на Новодевичьем кладбище, месте упокоения советской элиты.
Забыть Володеньку с семейством легко – здесь так много интересного. Вот приземистая тумба с детским писателем, его считалочка скачет в мозгу и задорно выпихивает неприятные мысли. Вот заслуженная киноартистка, черно-белые ноги которой не давали мне уснуть в детстве. А вот целый выводок Героев Социалистического Труда и один генерал-майор. К концу аллеи Володеньки как не бывало.
Одна интересная пара заставляет меня остановиться. Если бы я мог посоветовать археологам будущего, по каким персонажам следует изучать ушедшую эпоху страны, я бы выбрал этих двоих. Ее мраморную голову украшает высокая прическа, на полированной шее бусы из чего-то увесистого, взгляд горделивый, присущий директрисе центральной московской спецшколы.
Он из бронзы. Шея забрана пластинами форменного воротника с шитьем. Плечи – погоны, грудь – шайбы медалей. Голова вылеплена грубо, без деталей. Наверняка они были крепкой семейной ячейкой. Правда, ее гладкий мрамор выглядит много качественней его угловатых бронзовых черт. Наверное, потому, что она умерла первой и скульпторы в те времена были мастеровитее. А может, наследники сэкономили на памятнике военному. Ведь неизвестно, любили ли они его так же, как он свою супругу.
Прямо передо мной стена. В нее вмурован целый экипаж самолета «Максим Горький» со всеми его пассажирами. Они закупорены в одинаковые вазы, а рядом подробно описано, как они в эти вазы угодили. Во время показательного полета пилот другого самолета по фамилии Петренко решил отличиться. Вопреки приказу он сделал мертвую петлю, потерял управление и врезался в «Максима». Все погибли. Петренко тоже. Советское правительство выплатило семьям пассажиров по 10 тысяч рублей. После подробного изучения надписей на вазах обнаружить Петренко не удается.
От жертв бахвалистого пилота отвлекает громадный блок темной горной породы. Удивляют не размеры блока, а имя человека, который этим блоком придавлен. Человека этого я хорошо знал. Помню, как он, сидя за большим круглым столом в гостиной, произносил тост в честь моего деда. Мне было четыре года, и я копошился под столом с куском торта, который мне незаметно подсунула мама. Ноги в колготках и брюках вставали, сверху доносился звон хрусталя и крики «ура».
Я перечитываю имя, фамилию и отчество этого человека и думаю: почему он достоин лежать здесь, а мой дед не достоин? Почему дед похоронен пускай на престижном кладбище, но на окраине, а этот, чьи серые носки я внимательно изучил тем далеким праздничным вечером, пролез сюда, в центр столицы? Неужели мой дед подмахнул меньше приказов, шлепнул меньше печатей, сделал меньше выговоров и уволил меньше людей?! Нет, не меньше! Тогда почему, черт возьми, меня лишили права приходить сюда как в свой дом, гордо неся четыре алые розы мимо охранника, чтобы он видел: я не какой-нибудь любопытный шалопай, а скорбящий наследник одного из центурионов погибшей империи? Чудовищная ошибка вкралась в мою жизнь. После смерти мой дед оказался ловкачом меньшим, чем этот, под глыбой. А меня, наследника, лишили права скорбеть среди равных. Я прихожу сюда будто чужой. Принц, тайком проникший в собственный сад.
Я иду прочь, не разбирая дороги, и ударяюсь о бюст неизвестного. Маршал бронетанковых войск. Досадливо потирая лоб, читаю фамилию, замираю… Вспоминается далекая весна и стройная брюнетка. Она была внучкой этого маршала. Что-то у нас не сладилось. А ведь не расстанься я тогда с этой брюнеткой, мог бы рассчитывать на теплое местечко рядом со славным маршалом. Пусть не для себя, но для потомков историческая справедливость была бы восстановлена, и кто-нибудь из наших с брюнеткой отпрысков приходил бы сюда с четырьмя алыми розами…
Вконец раздавленный злою судьбой, бреду дальше. Мимо сочинителя героических эпосов, он повесился, мимо брата железного наркома – отравился, мимо жены кровавого диктатора – пустила себе пулю в лоб. Их изваяния крепки и незыблемы, как зубцы крепостной стены. На пути вырастает гранитный человек в клоунском облачении. Он выходит из скалы и никак не может высвободить ногу, увязшую в сером камне. Я останавливаюсь.
Почему его нога вязнет в камне? Почему он так похож на монстра? Ведь он смешил людей на арене, был человеком, при чем тут эта глыба… По спине пробегает холодок, я медленно оборачиваюсь. Лучшие умы, сердца и руки державы обступили меня. Отовсюду прут генералы и адмиралы, надвигаются академики и членкоры. Именитые деятели искусств щерятся, натягивая поводки. Я бегу, а заслуженные учительницы шипят вслед.
Возможно, все к лучшему. Может быть, мои родственники не недоделали чего-то, а наоборот, чего-то не совершили и потому покоятся далеко отсюда. Судьба, пожалуй, распорядилась правильно, избавив меня от искушения упокоиться здесь.
У ворот я останавливаюсь перевести дух и напоследок разглядываю случайный памятник. Я испытываю превосходство, стоя над некогда влиятельным человеком, лежащим теперь в земле у моих ног. Я нахально сметаю снежок с его мраморной головы и с железных букв имени. Но все имя очистить не получается, я не дотягиваюсь, мешает лужица талой воды. Я ухожу без сожаления, так и не узнав, кого похлопал по лысине. Он укоризненно сверлит мне спину каменными глазами, оставшись наедине со своим чопорным величием, а я спешу за ворота, подальше от этого некрополя чужих мне людей. Чужих отныне.
Напоследок я оборачиваюсь бросить последний взгляд. Из длинного автомобиля выходит юноша в элегантном пальто. В его руках четыре алые розы.
Я еще долго стою и смотрю ему вслед, хотя автомобиль укатил и только ветер гонит снег над тротуаром.
Аллергия на мандарины
Мы с Витькой выпивали в детском садике возле дома. Обыкновенный загончик, наполненный сооружениями, полезными для детского развития. Раскрашенные автомобильные покрышки, наполовину вкопанные в землю, визжащие качели, деревянный медведь в человеческий рост с изуродованной мордой. Ничего не изменилось с тех пор, как мы ходили в этот садик воспитанниками, а после – на пьянки. Я так и не понял предназначения цветных покрышек, а медведь по-прежнему тревожил мою совесть. Лет десять тому назад я своими руками выломал ему нос, поддавшись подростковой страсти разрушения. Медведь смотрел на меня с молчаливым укором. Теперь я бы ни за что не обидел его, но прошлого не воротишь. Стояла осень. Мы заканчивали первую пол-литру и собирались за второй.
– Чем заедать будем? – спросил Витька, перелезая через забор.
– Там решим, – ответил я, высвобождая ногу, застрявшую между прутьев.
В магазине был большой выбор. Щедрая рука разложила горку рулетов с джемом, копченые куриные ноги лоснились жиром, имелись также нарезки мясные и рыбные, крабовые палочки, фрукты и овощи. Короче, все, чего может пожелать душа выпивающего в детском саду человека. Мы выбрали мандарины. Продавщица завесила полкило и протянула теплую ноль пять.
– Холодной нет?
– Холодильник сломался.
Мы взяли стаканчики и двинули обратно к забору. Вторую, в отличие от первой, пили молча. На половине я признался:
– Знаешь, а у меня аллергия на мандарины. Зачем мы их взяли…
Витька счистил с фрукта мясистую кожуру и запихнул мохнатую мякоть в рот.
– У меня тоже, – брызгая соком, прочавкал он.
– Да ладно!
– Зуб даю! – Витька щелкнул себя по вставному клыку.
– У тебя с детства? – Я ухватился за нить новой беседы.
– Неа.
– А у меня с детства. Я их в детстве обожрался.
Мы снова умолкли. Витька пошуршал нагнанными под скамейку листьями.
– Как это ты их обожрался?
– Ну как это – как! Раньше же все дефицитом было, и мандарины тоже. Нам их друзья из Грузии присылали. У них дом был под Сухуми.
– Сухум – это Абхазия.
– Какая разница, тогда это Грузия была.
– Ну?
– Каждую осень пару ящиков по почте. Фанерные такие были ящики, с сургучными печатями.