banner banner banner
Долгая дорога
Долгая дорога
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Долгая дорога

скачать книгу бесплатно

Заметив рукомойник, Фёдор умылся, оставив на лице грязные потёки, вытерся носовым платком, присел на ступеньку, невесело посмотрел по сторонам и прислушался. Вдалеке одиноко пропел петух и умолк – отозваться-то некому. Сидел, глядел на соседние избы, на просевшие крыши, на буйно разросшиеся кусты, на крапиву да репейник, что заполонил все места, откуда ушли жители, – это первый признак необжитости. Там, через два двора, находилась родная изба, где он играл с дружками. Где помогал бате и мамаке. Где вечерами сидел на скамейке и дожидался, когда подаст знак Танька – его первая любовь, чтобы с ней ушмыгнуть к речке, целоваться до первых петухов, а потом крадучись прошмыгнуть в избу и завалиться на печку, пока не поднялась мать, чтобы подоить корову. Да, всё было… Было, пока не уехал из родного дома. И понесло, закружило по жизни: каждодневные шабашки, деньги дурные, пьянки, бабы, драки; а потом, когда из бригады выгнали, начал воровать, и как итог – тюрьма. Там-то он и понял, что жизнь зря прожита. Ни дома, ни семьи, ни детей – один как перст остался на этом свете. Более двадцати лет вычеркнуто, с корнем вырвано из жизни, пока шлялся по стране, потому что не заметил её, жизни-то, не почувствовал ни вкуса, ни радости. Так, перекати-поле, по-другому он не мог себя назвать. Эх, жизня…

Не выдержав, Фёдор поднялся, спотыкаясь, добрался до родной избы. Рванул, вырвал щеколду, распахнул скрипучую дверь и остановился на пороге, прислонившись к косяку. Затхлый воздух, запах мышей – что они грызут в пустом доме, бедолаги? Кругом свисает клочьями старая паутина. И пыль… Повсюду толстым слоем лежит пыль. Напротив, в простенке между окнами, висят в простеньких рамочках поблёкшие от времени фотографии деда с бабакой и большой снимок отца с матерью, подретушированный заезжим фотографом. Под ними, на самом виду, – комод, как богатство и украшение дома. Фёдор помнил, что его смастерил их сосед, мастер на все руки, и даже вырезал на ящиках по паре цветков да целующихся голубей. Сверху стоят запылённые флаконы, наверное, какие-нибудь лекарства. Стопочкой лежат бумажки, а может, фотографии, да в середине возвышается пузатый графин, в который наливали самогонку, когда наступал праздник, приходили гости и его торжественно ставили возле горки нарезанного хлеба, чашек с винегретом, щербатых тарелок с помидорами и огурцами, с картошкой и прочей незамысловатой деревенской едой. В углу – божница с иконами, с лампадкой и парой свечных огарышей. Под ней притулился стол с одиноко стоящей на нём гранёной рюмкой. Возле него – две рассохшиеся табуретки. Тускло сверкнула дугами старая никелированная кровать; в детстве он откручивал с неё блестючие шарики и играл с ними, пока не терял, а потом от отца получал ремнем; в изголовье чудом сохранились две большие подушки – удивительно, как не своровали, а по полу простёрлись самотканые дорожки, старые и запылённые. В задней избе – лоскутное одеяло на обшарпанной печи, невесть откуда взявшийся цветочный горшок с засохшей геранью, ухваты и рядом, на полу, два-три разнокалиберных чугунка. А в шкапчике, что висел над столом, если открыть, Фёдор помнил, были кружки и чашки, несколько щербатых тарелок и горка ложек с вилками да пара стёртых ножей…

– Федька, Федька, – донёсся с улицы голос бабы Кати. – Куда умызнул? Эть неугомонный! Я на стол собрала, вышла, а его ужо и след простыл. Подь сюда, пора вечерять!

Вздохнув, Фёдор ещё раз осмотрел внутреннее убранство дома, медленно вышел, прикрыл дверь и направился к дому старухи.

В сенях, где пахло разнотравьем, чесноком и луком, он скинул стоптанные туфли, поставил рядышком с галошами бабы Кати. Куртчонку повесил на гвоздь. Поправил смятый ворот рубашки. Пригладил давно не мытые волосы. На ощупь нашёл дверь и, стукнувшись лбом о низкий косяк, прошёл в избу, потирая ушибленное место и продолжая держать смятую кепку. Обшарпанная печь, щелястый пол и потолок, напротив двери раскорячился допотопный стол, тронь – и развалится, а за ним засиженное мухами оконце с застиранным сероватым куском тюля. Всё, как в их доме…

– Проходь, сидай, – смахнув застиранным полотенчиком невидимую пыль, бабка Ляпуниха придвинула к столу табуретку. – Гостей не ждала, угощайся чем Бог послал. – Присела на краешек табуретки, наклонилась и чем-то зазвякала.

На середине стола – початый каравай, горкой высятся отхваченные крупные ломти хлеба. Из чугунка вкусно пахнет варёной картошкой в мундире. На тарелке лежат с пяток яиц вкрутую. Рядом – солонка с крупной сероватой солью. В чашке желтеет горка квашеной капусты, из которой виднеются небольшие огурчики, а поверх разлеглись мятые красновато-бурые помидоры. Отдельно на щербатом блюдце – нарезанное сало, пожелтевшее, с тёмной прослойкой и с высохшей твёрдой шкуркой. Видно, что сало берегут и достают в редких случаях, когда гости приходят или наступает какой-нибудь праздник…

– Ну, Федька, с возвращеньицем, – прошамкала баба Катя и придвинула гранёный стаканчик с мутной белёсой жидкостью. – Выкушай стопочку с устатку, с дороги, а потом повечеряем.

Опрокинув стаканчик, Фёдор передёрнул плечами, отломил кусочек хлеба и шумно выдохнул.

– Ух сильна! – поперхнувшись, пробормотал он, ухватил пальцами капусту и громко захрустел. – Не, баб Кать, мне хватит. Я на могилке выпил да у тебя – этого достаточно, а вот повечеряю с удовольствием. – Он достал картошку, обжигаясь, очистил, ткнул в солонку, откусил и зажмурился от удовольствия. – Ох, соскучился по родимой!

И быстро начал есть, хватая помидоры, огурцы, высохшее прогорклое сало, лук, картошку и – жевал, жевал, жевал, причмокивая. Подавившись, исходил натужным кашлем. Смахивал крошки в ладонь и кидал их в рот, что-то бормотал, отвечая на вопросы старухи, вытирал вспотевший лоб и снова тянулся к тарелкам.

Сдвинув шерстяной платок, баба Катя поправила выбившиеся прядки седых волос, опять надвинула платок, закрывая лоб, вытерла сухонькой ладошкой морщинистый рот и, сложив руки на столе, наблюдала, как Фёдор торопливо ест, изредка сокрушенно качала головой.

– Да, Федька, потрепала тебя жизнь, потрепала, – сказала она, когда Фёдор наконец-то откинулся к стене, расстегнул ворот рубашки, утёрся грязным носовым платком и осоловело взглянул на старуху. – Где же тебя носило, горемычный?

Фёдор достал из кармана помятую пачку дешёвых сигарет, посмотрел на бабу Катю.

– Чего уж там, смоли, – она придвинула грязную банку. – Хоть в избе мужиком запахнет.

– Везде побывал. – Фёдор прикурил, выпустил густое облако дыма и с неохотой сказал: – Многое повидал, более двадцати лет промотался на чужой стороне, оглянулся назад, а там пшик – пустота, ничего в жизни не оставил. Так, ветер в поле… И такая тоска взяла, хоть волком вой, хоть башкой об стену – всё едино. Собрал вещички и подался сюда. Сидел на могилке, с батей разговаривал, и на душе полегчало, словно он рядышком примостился, как в детстве. Я же в молодости, как сбежал из дома, так ни разу в гости не приезжал. Некогда было! Эх, жизня… – и, выбросив окурок, снова достал сигарету, прикурил дрогнувшей рукой и опять скрылся в густом облаке едучего дыма.

– И чего же ты, милок, собираешься делать? – поджав губы, прошамкала бабка Ляпуниха. – Проведал батьку и вновь в бега подашься? Опять начнёшь щастье в жизни искать?

– Нет, баб, никуда не поеду, – натужно кашляя, прохрипел Фёдор. – Сызнова надо жизнь начинать. Сызнова, но по другой дорожке, по настоящей, а не по той, что опять в болото заведёт, где сгинуть проще простого, да и…

– Вот и правильно говоришь, правильно, – перебила, махнув рукой, бабка Ляпуниха. – Оставайся и налаживай свою жизнь. Впереди ещё много годочков, а назад не оглядывайся, не тревожь душу, но и не забывай. Соседи, кто в деревне остался, тебе подмогнут, а остальное сам сообразишь-сделаешь. Так и поднимешься на ноги, так и станешь жить, как твои папка с мамакой. Правильно, Федька, правильно! – повторила она и хлопнула по столу ладошкой.

– Ну, а как в деревне жилось, пока меня не было? – попыхивая сигареткой, спросил Фёдор. – Я же почти ничего не знаю. Первые годы получал письма, а потом, когда стал ездить из города в город, почта запаздывала. Последнюю весточку с год назад от тётки передали. Сообщила, что мамака давным-давно померла, а батю недавно схоронили, и всё на этом. Как здесь жилось-то?

– Нормально жили, нормально, – поджав губы, прошамкала баба Катя. – Работали, покуда колхоз был. А когда развалился, многие в город подались, другие устроились к этим… Как их… Ну, к хапугам, кто землю выкупил за копейки… А-а-а, фермеры! Что в колхозе от зари до зари работали за трудодни, что у хапуг за зерно да мелочишку – копейки. Ничего жилось, нормально, – повторила бабка Ляпуниха.

– А сейчас работа есть? – затушив окурок, спросил Фёдор. – Посмотрел – только ржавые косилки да комбайны возле деревни стоят.

– Кто хочет работать, тот всегда найдёт, – махнув рукой, сказала баба Катя. – Вон Танюха каждый день в соседнее село мотается. Пристроилась дояркой. Дождь ли, снег ли, а она тащится. Потеплее укутается и бредёт по дороге. Привыкла! То молочка, то с пяток-десяток яичек занесёт, а хлеб поставит, так каравай-другой обязательно притащит. Остальные, кто здесь живёт, тоже пристроились. В соседнем колхозе, как говорили, фермер всех мужиков излечил от пьянки. Надоело ему смотреть, как через пень-колоду работают, подогнал автобус, загрузил мужиков, кто самогонку хлестал, и отвёз в город. Сейчас фермер не нарадуется, глядя на работничков, да и бабы расцвели, похорошели: ни пьянок, ни ругани, ни драчек, благоверные деньги в дом несут, а не за бутылкой в магазин бегут. Где это видано, чтобы деревенские мужики не хлобыстали самогонку? А ему удалося всех приструнить. Благодать, да и только! А давеча, по весне, Петруха с жинкой из города вернулись. Говорят, в деревне легче прожить. Хе-х! А может, и правда, не знаю… Домишко новый хотят себе ставить. Лесу понавезли – страсть! Уже свинок держат, гусятки-курятки бегают. Надо жить, Федька, жить…

Фёдор сдвинул тюль, посмотрел в мутное оконце, за которым сгущались вечерние сумерки. Вздохнул, помял кепку в руках, поднялся и сказал:

– Засиделись, баб Катя, заговорились. Пора и честь знать. Благодарствую за хлеб да соль! Пойду домой. Поздно уже…

– Куда тебя понесло? – посмотрев, как под осенним промозглым ветром гнутся кусты, она всплеснула руками. – Холодно, Федька! Здесь оставайся, переночуешь. Вон, на печке проспишь…

– Нет, баба Катя, пойду домой, – направляясь к двери, повторил Фёдор. – Слишком долгим был мой путь, слишком… Ночку перекантуюсь, а завтра надо крышу подлатать, печку подправить да в доме убраться. Много дел скопилось, пока шлялся. Думаю, справлюсь. А потом, как наведу порядок, куда-нибудь устроюсь на работу. Ничего, проживу, – и, подхватив сумку, он шагнул за порог.

– С возвращением, Федька, – прошамкала бабка Ляпуниха и перекрестила вслед. – Утречком заверну к Танюхе. Уговорю, чтобы по хозяйству помогла. Глядишь, жизнь-то и наладится…

Старик и облака

Заскрипели половицы, и донеслось покашливание. Сергей Иваныч, заложив руки за голову, заскрипел продавленной кроватью и покосился на хозяина дома, который промелькнул в проёме двери и загремел ведром, что стояло на широкой лавке возле входа, забубнил под нос, а потом принялся что-то искать на широкой полке, прибитой к стене. Сергей Иваныч покосился на старика и снова нахмурился, посматривая на блёклое небо, подёрнутое серой пеленой. Вздохнул. Он снял на лето большую веранду, где можно было бы ночевать, а в остальное время бродить по окрестностям да заниматься пейзажами, благо здешняя природа манила, чтобы её перенесли на холст. Горы и всхолмья, перелески и берёзовые колки, извилистые речушки и ручейки, а цветущие луга и поля с пшеницей такие необъятные – аж дух захватывало!..

…Он случайно наткнулся на эту забытую богом деревушку, когда сбился с дороги и долго колесил по грунтовкам, которые как раки расползались в разные стороны, пока наконец-то не наткнулся на небольшую деревню, затерянную среди лесов, полей и лугов. Он полдня просидел на пригорке. Дома там и сям разбросаны по пологим холмам. Огороды упираются в речку, что протекает позади деревни. Сонные улицы. Замерла деревня, но в то же время жизнь в ней теплилась. Вон неторопливо потрусила собака по своим собачьим делам. Остановилась возле какого-то двора, лениво гавкнула – может, здоровалась, а может, соседскую собаку пригласила на прогулку, – а потом снова уткнула нос в тропку и дальше пустилась. Загремело ведро. На улицу вышла старуха. Приложила ладошку к глазам, долго всматривалась вдаль, видать, кого-то ждала, но не дождалась, заглянула через забор в соседний двор, кого-то окликнула, но там была тишина, и она снова вернулась в дом. Гоготнул гусь, но тут же смолк, когда неожиданно заорал петух, взлетел на забор и захлопал крыльями, а вслед за ним ещё несколько отозвались. Живёт деревня – это хорошо. Сергей Иваныч долго наблюдал за сонной деревней, за маревом, что нависло над горизонтом, за стайками берёз, что взбегали по горе, и за яркими всполохами рябин. К вечеру, не выдержав, спустился к крайней избе и долго разговаривал с неуступчивым ворчливым старичком, одетым в засаленные пузыристые штаны, в выцветшую рубаху навыпуск, в вороте которой виднелась толстая чёрная нить с простеньким крестиком, а на клювастом носу едва держались очки с толстыми стёклами и дужкой, замотанной синей изолентой. Наконец сошлись в цене. Сергей Иваныч уплатил аванс. Старик сразу же запрятал деньги в необъятный карман, а потом повёл его на веранду, где в дальнем полутёмном углу стояла кровать с большими тяжеленными подушками и цветастым ватным одеялом, из которого торчала клочкастая вата. Рядом раскорячился сундучище, в таких раньше приданое держали да прятали под амбарный замок одежду, накопленную за долгие годы. К нему притулились два-три мешка с прогрызенными дырками и рассыпавшейся пшеницей. На стене, на вбитых толстых гвоздях висели старые фуфайки, облезлый тулуп, тут же громыхнул жестью брезентовый плащ – обычно такие пастухи носят – от жары спасаются да от дождя можно укрыться. А чуть наискосок было широченное запыленное окно. Свисали клочья старой паутины. Сквозь дырявую крышу пробивались тонкие лучики света, в которых кружилась пыль, поднятая стариком, когда он стал наводить порядок на веранде, сметая сор да пшеницу потёртым чилиговым веником в щелястый пол, из-под которого радостно загорланил петух, созывая несушек к обеденному столу…

– Что валяешься, мил-человек? – дед Гриша поправил очки, прошёлся по веранде, присел на край кровати, достал самосад, сделал самокрутку и закурил, выпустив ядовитое зеленоватое облако дыма. – Вторые сутки бока отлёживаешь да на облака поглядываешь. Глянь, какие погоды стоят. И облака подросли. Повзрослели, можно сказать, силушкой налились.

И ткнул скрюченным пальцем в окно.

Приподнявшись, Сергей Иваныч прислонился к спинке кровати.

– Я уж второй день смотрю, как облака растут, – недовольно буркнул он. – Мне ветер нужен, ветер, чтобы немного отогнал облака от деревни, и тогда утренние лучи солнца другими будут, а не такими, как сейчас – блёклыми и безжизненными. Едва солнце начинает всходить, едва мелькнут первые лучи и тут же скрываются за облаками, которые нависли над деревней и словно приросли к горам, – ничем не сдвинешь. Может, тяжёлые, а может, ветер нужен, чтобы их чуточку отогнал, чтобы утреннее небо стало ярким и глубоким, словно умытое, а лучи будут его подсвечивать, вот тогда-то облака заиграют. Мне нужны эти лучи, чтобы наружу вытянуть свет, а сейчас…

Не договорил, удрученно махнул рукой.

– Вот те на, я думал, он облакам обрадуется. Не каждый день над нашей деревней такие собираются. Наверное, смотрят, как люди живут, как я ворчу, как ты на кровати валяешься. Смотрят и удивляются, что люди – это лодыри. Ты, мил-человек, облакам радуйся, потому что они живые, – взглянув поверх очков, сказал старик, – а ему лучи подавай. Хе-х, насмешил! Где же взять эти лучи, мил-человек, если облака не по дням, а по часам растут? Время для них настало, силушку набирают…

– Меня зову… – раздражённо заворчал художник.

– Да знаю, мил-человек, знаю, как тебя зовут, – отмахнулся дед Гриша и, затянувшись, опять скрылся в облаке едучего дыма. – Привычка такая у меня – мил-человек. Даже выговор получил за это, когда самого секретаря райкома на собрании назвал мил-человеком и носом при всём народе ткнул в его ошибки. Обиделся! Он молодой был, с гонором. Расфырчался, что я ничего не понимаю в его работе и вместо того, чтобы слушать и помогать, палки в колёса вставляю. Так и сказал. Да! Ну, меня наказали, а толку-то? Выговор влепили, а с работы-то не сняли. Секретарь укатил, а я остался и мне его выговор, как мёртвому припарки. Он душу успокоил, а я даже не расстроился. Хе-х! – он встрепенулся и привычно ткнул в очки, поправляя. – Что хотел узнать-то… Вот ты, Серёжка, малюешь картинки, а я наблюдаю за тобой и удивляюсь, неужто эту мазню покупают, а? – И, поднявшись, он подошёл к мольберту, картинно отставил ногу в рваном носке, почёсывая реденькую седую поросль на груди, склонился и прищурился, стараясь понять, что на холсте, сделал несколько шагов назад, опять взглянул и небрежно махнул рукой. – Мазня-мазней! Помнится, я в детстве так малевал, а потом батя хворостиной задницу расписывал. Хе-х! – и, поглаживая венчик седых волос, хрипловато хохотнул и снова спросил: – И покупают?

Он взглянул на постояльца.

– Покупают, дед Гриша, покупают, – усмехнувшись, сказал Сергей Иваныч. – На хлеб с маслом хватает. Бывает, икоркой балуюсь.

– Неужели? – удивился старик и опять подошёл к мольберту, словно хотел понять, за что платят такие деньжищи, долго стоял, качал головой и снова пожал плечами. – Вот убей – не пойму! Натыкал кисточкой, размазал по всей картине и считаешь, мил-человек, что красиво. Хе-х! – склонившись, выглянул в окно, зыркнул глазами туда-сюда, приложил руку лодочкой, прищурившись, долго смотрел на берёзы, стоявшие за речкой, взглянул на тяжёлые, этажные облака, которые, казалось, зацепились за верхушки деревьев и никак не хотели уползать за горизонт, потом ткнул скрюченным пальцем, показывая. – Вот ты говоришь, что облака не нравятся, что лучи тебе подавай… А что ты знаешь про облака, мил-человек? – и, хитро сощурившись, взглянул поверх очков на постояльца.

Прислонившись к высокой спинке, художник усмехнулся, поглядывая на ершистого старика, с которым чуть ли не каждый день приходилось спорить о чём-либо, потому что у старика был свой взгляд на жизнь и всё, что его окружало.

– Что могу сказать, – Сергей Иваныч запнулся, думая, как бы вспомнить и более доступно объяснить, а потом просто сказал: – Ты, дед Гриша, говоришь, будто облака живые, а я скажу – это вода превращается в облака – это мы ещё в школе проходили. Вода испаряется из морей и океанов, да отовсюду, где она есть, и поднимается вверх, а там свои законы, по которым в облака превращается.

Дёрнув за венчик волос, дед Гриша тоненько засмеялся.

– Я в школах не учился, как ты, к примеру, – он погрозил пальцем и снова ткнул в окно. – Сызмальства пришлось работать. Закорючку ставлю заместо росписи, но меня не проведёшь. Моя бабка Агриппина, царствие ей небесное, – он крутанул рукой перед собой, словно перекрестился, и посмотрел на икону, что висела в углу. – Она могла на любой вопрос ответить. Всё знала! И ведь тоже не училась. Да и какая учёба в деревне, если семеро по лавкам?! То люльку качают, то за малышнёй присматривают, потом с батей в поле уходишь или в леса, а то на реку. Оглянуться не успеешь, самого оженили, и тоже семеро по лавкам сидят и все кушать просят. А ты пластаешься день и ночь, чтобы семью содержать. Так всегда было, мил-человек. А сейчас… Эх… – старик сокрушённо покачал головой. – Одного еле-еле народили и плачутся, слезами заливаются, что жизнь тяжёлая, а сами-то и не видели ещё – эту жизнь, зато научились жаловаться. Измельчал народ. Не люди, а так, людишки пошли…

И старик махнул рукой, а потом полез в карман, доставая свой любимый самосад.

– О как! – рассмеялся Сергей Иваныч. – Начал за здравие, а закончил за упокой. Обещал про живые облака рассказать, а сам…

И, продолжая смеяться, он замолчал.

Старик ткнул пальцем в переносицу, поправляя съехавшие очки. Покрутил головой и, заметив запыленную пустую банку, поплевал в неё и ткнул туда окурок.

– Вот ты – умный человек, – подняв палец вверх, сказал старик, – а говоришь, что облака – это вода из морей-океанов. Там вода горькая, как слышал, а дождевая вода – сладкая. Почему так? Ты же должен всё подмечать, а тут с облаками опростоволосился. Хе-х! – дед Гриша торжествующе посмотрел на постояльца. – Ты подумай своей головой, мил-человек, как должен закипеть океан или море, к примеру, чтобы этот самый пар добрался до небес, а? Вон, кастрюлька стоит на огне, из неё пар вырывается. Чуть повыше подними руку и не почуешь его – этот пар, потому что он исчез, в обычный воздух превратился, а ты говоришь… Хе-х! – и тонко засмеялся, махнув рукой, а потом прищурился, посматривая на постояльца. – А ты видел, какие облака бывают, к примеру, зимой, а весной или летом и осенью? Что говоришь? Разные… Я без тебя знаю, что они разные, а почему? Ты хреновый художник, если не можешь объяснить, почему они разные… Ничему тебя жизнь не научила и ваша школа – тоже. Это я болтун? Да ты… Да ты… – старик возмущённо запыхтел, он поддёрнул штаны и ткнул пальцем. – Сам ты, балаболка городская! Тебя учили, учили… Кучу денег потратили, а в твоей голове как был сквозняк, так и остался. Вот и получается, что пустили деньги на ветер. Ещё неизвестно, кто из нас – болтун. Вот так, мил-человек! – и, махнув рукой, хлопнул дверью. – Ишь, говорит, из горького моря делаются облака, а дождик-то сладкий идёт. А почему – не может сказать. Меня болтуном выставил, а сам-то… Пустомеля!

Старик продолжал ворчать, медленно спускаясь по ступенькам крыльца.

Проводив взглядом старика, художник усмехнулся, заложив руки за голову. Долго лежал, прислушиваясь к разноголосому кудахтанью кур, что возились в пыли, к ворчливому голосу старика, который, скорее всего, сидел на лавочке возле калитки и с кем-нибудь разговаривал. Не удержавшись, зная обидчивый характер старика, художник поднялся, потянулся, насколько можно было на невысокой веранде, поддёрнул старенькие штаны, перепачканные краской, и вышел на крыльцо, присев на высокую ступеньку. Взглянул на дальние холмы, на зелёные склоны, длинные тени от берёзок и низкое солнце, которое едва было видно сквозь мутную пелену, нависшую над горизонтом.

– Дед Гриш, – крикнул он, заметив его замызганную фуражку за забором. – Может, поужинаем? Накормишь голодного и хренового художника, а?

Фуражка зашевелилась и приподнялась. Из-за забора выглянул дед Гриша и, грозно сдвинув густые седоватые брови, взглянул поверх очков и погрозил.

– Я те дам, передразнивать! – сказал он, открыв калитку, и быстро засеменил к дому. – Ишь, пустомеля! Сам в трёх соснах заблудился, а меня выставил болтуном. Эть, ну, дал боженька постояльца! Теперь замучает, пока не умотает в свой город, – и тут же ткнул пальцем. – А я скажу так, мил-человек, что моя бабка Агриппина намного умнее всех вас, нынешних, хоть и была неучем… – Он запнулся, постоял, подёргивая бровями, о чём-то думая, и махнул рукой. – Ну ладно, так и быть, заходи. Покормлю тебя, хоть и не заслужил, но если будешь обзываться, голодным оставлю. Понял?

И, прихватив головку чеснока и пучок лука, скрылся в избе.

Посмеиваясь, Сергей Иваныч отправился за ним.

Ужинали неторопливо. А куда спешить, если вечер на дворе. На столе несколько варёных картофелин, пара-тройка яиц вкрутую, лук лежит рядом с солонкой, ломти хлеба, мяса нет, но есть немного пожелтевшего сала и две щербатые чашки с вермишелевым супом, который дед Гриша сам приготовил. Жена давно померла, а дочка и сын в город перебрались. Его звали, он отмахнулся. Родился в деревне, мол, и пусть здесь же закопают. И место приготовил. Рядышком с женой. Сказал, рядышком уляжется, хоть ей веселее будет. Закатится смешком, а глаза-то грустные. Сколько лет один, но так никого в дом не привёл. Говорит, негоже, чтобы на жинкиной кровати спала другая баба, негоже. Сколько пытались ему невесту найти, он отмахивался. Своей не стало, а другая не нужна. Так и живёт с той поры один, да редкий раз дети навещают, – и всё на этом. И Сергей Иваныч, когда поселился у него, заметил, старик ворчит-ворчит, всё не так ему, а глаза радуются. Видать, всё же надоело одному-то в пустой избе. А то, что брюзжит, так возраст такой – ворчливый, можно сказать. Всё истории рассказывает. Заслушаешься. Много знает. Откуда, даже непонятно. И вот сейчас – зацепился за облака. Утверждает, что они живые. Значит, опять начнёт рассказывать историю. Интересно его слушать. Кажется, небылицы плетёт, а в то же время правдиво. Вот и задумываешься над его словами. А вдруг не обманывает?

После ужина Сергей Иваныч со стариком пили чай с печеньем и простыми карамельками. Долго пили. Старик любил из блюдца чаи гонять. Чуточку плеснёт. Покатает во рту карамельку, подует на горячий чай и шумно отхлёбывает. Швыркаю, как он говорил. Так и швыркали с ним, пока крупные капли пота не потекли. Наконец дед Гриша поднялся. Серым застиранным полотенчиком вытер вспотевшее лицо и принялся убирать со стола. Сергея Иваныча отправил во двор, чтобы не путался под ногами.

Сергей Иваныч вышел на улицу и присел на ступеньку, тоже утираясь полотенцем. Так было всегда, когда они пили чай. Словно старались друг друга перегнать, кто больше выпьет. И всегда старик побеждал. А потом посмеивался над постояльцем, мол, слабый народишко пошёл, даже чай пить не научились. И хекает сидит, а по глазам видно – доволен.

Повесив полотенчико на перила, Сергей Иваныч привычно принялся осматривать окрестности, останавливая взгляд на каких-либо мелочах, и снова смотрел, стараясь всё запомнить.

Заскрипели половицы, раздался кашель, и рядом уселся старик, достал кисет и закурил, разгоняя сизый вонючий дым.

– Всё лучи свои ищешь или ворон ловишь? – Он подтолкнул постояльца и не удержался, зашёлся в долгом кашле, потом сплюнул и просипел. – Сидит и башкой вертит во все стороны. Ну, чисто сорока, да и только!

– Привычка смотреть, – пожимая плечами, задумчиво сказал художник. – Что-нибудь заметил – и сразу в памяти откладывается, а то в блокноте или в записной книжке почиркаешь, да на любой бумажке, что под руку попала, лишь бы не забыть. У меня таких почеркушек немеряно собралось! И запоминаешь детальки, всякую мелочёвку, а из этого уже постепенно начинаешь мозаику выкладывать. Потом, когда в голове сложился образ или картину представил, тогда берёшься за работу. И таких задумок в голове – не счесть! И так всегда…

– Твоя правда, мил-человек, – закивал головой дед Гриша и аккуратно стряхнул пепел в заскорузлую ладонь. – Я вот тоже, к примеру, увижу какую-нить железяку, сразу думаю, что из неё можно соорудить, куда бы приспособить. Всё в хозяйстве сгодится. Так и собираю, где и что лежит, и тащу домой. Вон уже сколько добра навалил, – и кивнул на большую кучу возле баньки. – Моя бабка ругалась, что двор захламляю, а потом махнула рукой. А когда мне что-нить нужно, я прямиком туда отправляюсь и начинаю кучу ворошить. И нахожу!

И начинался долгий и неторопливый разговор. Да какой разговор, если больше молчали, чем говорили. Так, изредка перебрасывались словами, да курили, иногда спорили, но тут же умолкали и каждый вспоминал о чём-нибудь своём, а когда молчание затягивалось, снова скажут и сидят, о своём думают. И так каждый день…

– Скажи, мил-человек, вот намалюешь свои картинки, а потом что с ними будешь делать? На рынок понесёшь или как? – попыхивая цигаркой, сказал дед Гриша. – Наверное, уже вся квартира завалена, да?

Сказал и, хитро прищурившись, взглянул поверх очков.

– Почему на рынок? – удивлённо взглянул Сергей Иваныч. – Бывают выставки, правда, редко. Иногда заказывают картины, а ещё есть такие любители, кто приезжает, смотрит и забирает, что ему понравилось. Пока не жалуюсь, а что дальше будет – время покажет, – он задумался, потом покосился на старика. – Дед Гриша, что ты говорил про живые облака? Вижу, опять какую-нибудь байку намереваешься рассказать, да?

И покосился на старика, посмеиваясь.

Старик пошевелил бровями, наморщив и без того морщинистый лоб, снял фуражку, пригладил венчик волос и опять стал скручивать цигарку, отмахнувшись от папирос, какие подсунул художник.

– Что суёшь всякую дрянь? Сколько смолю, но так и не привык к вашим папироскам и сигареткам, одно баловство и только, – поморщившись, он махнул рукой, потом провёл языком по газетке и удовлетворённо осмотрел самокрутку. – Вот это конфетка! И вкусная, и запашистая, и для здоровья полезная, как говорил мой дед. Зимой, бывало, подхватит какую-нибудь лихоманку. Кашлем исходит. Дохает, как собака. Никому покоя не было. Тогда он брал самый крепкий самосад. Был у него такой. Горлодёром называл. На всякий случай выращивал. Я мальцом был, стащил у него и решил посмолить. Так чуть концы не отдал! Ага… О чём я говорил? А… – он опять повторил. – Дед возьмёт этот горлодёр, скрутит здоровенную цигарку и на улицу подаётся. А там мороз, аж деревья трещат! Он смолит цигарку и ходит туда-сюда, а сам кашлем исходит. Опять скрутит и снова бродит – морозным воздухом дышит, а ещё этим самым горлодёром. Вот несколько цигарок изведёт, до самых кишок прокашляется, вернётся и быстрее в баню идёт. Напарится так, едва до избы добирался. Зайдёт, а ему бабка Агриппина стакан самогонки подаёт, а туда ещё медку добавит. Не ради сладости, а для здоровья. Дед опрокинет его и лезет на печку. Укроется одеялом, бабка сверху на него всякое тряпьё навалит, и он притихнет. А на ночь бабка возле печи ведро с водой ставила. Дед очнётся, ковшичек опрокинет, мокрые портки поменяет и снова лезет под одеяло. Утром глядишь, а он здоровёхонек бегает. Вот и получается, что наш горлодёр лечит, а ваши папироски один вред приносят и больше ничего. Дрянь, да и только! Что говоришь? – опять зашевелились широкие кустистые брови. – А, живые облака… Ты, Серёжка, когда картинки малюешь, только летом или постоянно? Ага, понял, как время есть, так и мотаешься за картинами… Мил-человек, можешь сказать, когда облака появляются на свет божий? Ну, рождаются…

Сергей Иваныч удивлённо мотнул головой, а потом пожал плечами.

– Сразил вопросом, дед Гриша, – развёл руками художник. – Право, не знаю… Не соображу, почему они рождаются. Мне кажется, они всегда были, есть и будут, потому что круговорот воды в природе, как говорится. Одни уходят за горизонт, а другие появляются.

– Это всё брехня – ваш водоворот, – старик поднял палец вверх и поправил очки. – Я был мальцом, когда услышал эту побасенку, а может, это и не сказка, но всю жизнюшку поднимаю голову и смотрю на небо и ещё ни разу не видел, чтобы моя бабка обманула. Всё сходится, как она рассказывала. Значит, она правду говорила. Я что говорю, бабка Агриппина неграмотная была, а столько знала, что любого профессора за пояс заткнёт. Правда! К ней многие обращались. Одни за травками приезжали, другие за советом, и она никому не отказывала. Всем помогала. Так вот, как бы тебе попонятливее сказать-то… – он задумался, поглаживая венчик волос, потом продолжил. – Каждый человек это видит, но не всякий замечает. Взгляни на человека и его жизнь со дня рождения и до последнего дня, как из мальца становится стариком, а потом сравни с облаками. Всю зиму небо белесое от морозов или закрыто тучами. Даже при ясной погоде по небу пелена раскинута. Правильно? Ага, точно… Весна наступает, теплом потянуло, и небо становится чище, и там появляются тоненькие лёгкие пёрышки-облачка – это детишки родились. Что? Наверное, перистые – не знаю… Летом эти облачка-детишки растут не по дням, а по часам, наливаются силой и к концу лета становятся огромными и высокими – это уже взрослые по небу гуляют. Так говорю? Вот, правильно! Наступает осень. Облака начинают темнеть, потихонечку состариваются, ежели по-людски сказать. Расползаются во все стороны, всё чаще заволакивая небо до самого горизонта. А в конце осени уже почти сплошь растянулись над головой и стали чёрно-серыми, тяжёлыми и медлительными, будто наверху собрались пожилые облака. А зима наступает, небо закрывается серыми, седыми облаками – это старость пришла к ним, и лишь изредка появляется солнце, но это солнце всегда в какой-то пелене. А начинают исчезать седые облака в начале весны, а на их месте снова появляются лёгкие, перистые, как ты назвал. Человека хоронят в землю, а седые облака уходят в небесную синь, чтобы дать новую жизнь другим облакам. Вот и подумай, мил-человек, откуда берутся облака. Они рождаются! И с весны до весны – это их жизнь. С одной стороны, короткая жизнь, а с другой, если подумать, длинная, потому что они очень много пользы приносят людям. Как, кто родил? Эта… – старик покрутил головой, ткнул пальцем в очки и подёргал венчик волос. – Как её… А, вспомнил! Природа – это она родила, так моя бабка Агриппина говорила. А не верить ей не могу, она умнее всех была. Убедился! И ты, ежли умом пораскинешь, тоже поверишь. Гляди на небо, мил-человек, жизнь не только на земле, но и на небесах – тоже! – И, поднявшись, он громко зевнул, направился в избу, но приостановился. – Да, вот ещё… А моря и океаны – это слёзы людские. Для кого-то слёзы радости, кому – горести. У каждого человека свои слёзы. Это мне бабка Агриппина говорила. Как-нибудь расскажу тебе, а сейчас что-то меня сморило, – и опять протяжно зевнул. – Пойду чуток подремлю, – и захлопнул дверь.

И снова дверь заскрипела. Дед Гриша вышел и взглянул на небо.

– Забыл сказать… Слышь, мил-человек, – он ткнул пальцем, показывая на небо. – Можешь готовить свои краски. Завтра будет ветер. Утром лучи по небу пробегут, и оно станет таким, каким ты его видишь. Поторопись…

А сам направился к двери.

– Дед Гриша, – Сергей Иваныч посмотрел на небо. Оно было блёклым и безжизненным. – Дед, откуда знаешь, что будет ветер?

– Я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, – буркнул старик. – К примеру, после обеда начнётся гроза. Сильная. До нитки вымокнешь, пока до деревни доберёшься, но ты не заболеешь. А я, пока тебя не будет, баньку протоплю. Попаримся, чай пошвыркаем, а потом посидим, за жизнь поговорим…

Сказал и притворил дверь.

Сергей Иваныч опять взглянул на мутное небо. Казалось, облака стали ещё больше, словно подросли за эти дни: тяжёлые, высокие и неповоротливые, они зацепились за вершины гор – ничем не сдвинешь. Редко проглядывало тусклое солнце. Он пожал плечами, задумался, вспоминая рассказ старика, и сравнил человека с жизнью облаков, от первого и до последнего дня, удивлённо хмыкнул, поражаясь сходству. Потом махнул рукой, заторопился на веранду и стал собирать краски с кистями. А вдруг старик не обманывает и завтра будет долгожданный ясный день, и тогда он снова возьмётся за картину? Всё может быть…

А вечером, как обычно, они будут сидеть на крыльце и вести долгие разговоры. Даже разговорами-то назвать нельзя. Так, изредка перебросятся словами, но в основном будут молчать и курить, иногда спорить, и снова молчать, и каждый будет о чём-то своём вспоминать, а когда молчание затянется, снова перебросятся парой слов, а если настроение будет у старика, он что-нибудь расскажет, к примеру, о море людских слёз или ещё о чём-либо…

Танечка

Невысокая, худенькая девушка в выцветшем коротковатом платье, не обращая внимания на промозглый порывистый ветер и нудный осенний дождь, едва слышно напевала и медленно танцевала. Встряхивала мокрыми косичками, запрокидывала голову и торопливо говорила, подставляя под мелкую морось синюшные губы, заливисто смеялась и, словно прильнув на мгновение, тут же отстранялась и опять продолжала босиком танцевать на пожухлой траве, не замечая, что всё ближе и ближе край обрывистого крутого берега…

Виктор мотнул головой и посмотрел в окно, за которым летела холодная морось, чахлая яблонька сиротливо постукивала ветками по стеклу, тёмные низкие тучи давили, скрывая округу за мелким обложным дождём. Виктор зябко передёрнул плечами, поплотнее запахнул лёгонькую осеннюю курточку и поджал ноги. Из-под щелястых полов тянуло сыростью и холодом. Протяжно заскрипела старая табуретка, на которой сидел возле окна. Прислонившись к обшарпанной стене, он исподлобья осмотрел небольшую низенькую комнатку, где, если не ошибался, не был уж лет пятнадцать, а может около того. Виктор долго сидел, поглядывая в мутное окно, вспоминал, что произошло за последние дни, для чего он бросил в городе всё и вернулся в эту деревню, в это захолустье. Для чего приехал, что хотел увидеть, или кого встретить, но зачем, если сам забыл, вычеркнул эту деревню из памяти, словно ничего и не было. Но получилось так, что случайно увидел голенастую девчушку на улице, которая словно из прошлого явилась, чтобы напомнить о себе, и что-то внутри ёкнуло и так заныло в груди, что он махнул рукой на все дела и помчался на вокзал. Не успевая в кассу, едва успел запрыгнуть в вагон, долго уговаривал проводницу, что возьмёт билет на следующей станции, затем забросил сумку на полку и присел возле окна. Более суток трясся в поезде, неотрывно поглядывая на унылую осеннюю погоду. Потом ещё полдня тащился в старом скрипучем автобусе, подолгу останавливаясь возле деревень и сёл. Пристроившись на краешке сиденья, ехал вместе с бабками, которые крепко вцепились в свои многочисленные авоськи и мешки, и обсуждали последние деревенские новости, будто другого места и времени не нашли. А рядом с ними, звякая бутылками и стаканами, голосила подвыпившая компания, временами затихая, и опять начинали шуметь. И ещё три часа торопливо топал, часто спотыкаясь, по разбитой просёлочной дороге, обходя глубокие колеи, заполненные водой, скользил по пожухлой траве, чертыхался, когда разъезжались ноги, возвращался на обочину и снова торопился, пока не добрался до дома бабки Авдотьи. Поднялся по расшатанным ступеням, того и гляди, свалишься с крыльца, распахнул дверь, обитую старым дерматином, из дыр которого торчали клочья ваты, и торопливо прошёл в горницу. Осмотрелся, словно надеялся, что наконец-то встретит её, свою Танечку, к которой примчался за многие сотни километров и которую забыл на долгие годы. А может, просто не хотел вспоминать, потому что так жилось легче. И всё было бы по-прежнему, но на днях, когда возвращался с работы, сердце захолонуло, аж дыхание перехватило, когда заметил нескладную девчушку в летнем, выцветшем платьишке и с тоненькими косичками, которая, услышав музыку из открытого окна, не обращая внимания на людей, стоявших на остановке, стала медленно покачиваться, словно танцевала и что-то едва слышно напевала. Потом взглянула на него доверчивым взглядом, звонко рассмеялась и, запнувшись, вспыхнула и торопливо отвернулась. Вот она-то – эта девчонка, и напомнила Танечку – ту, единственную, которую, как ему показалось в тот момент, он продолжал любить все эти годы, но старался скрывать своё чувство, потому что мешало жить. Но столкнувшись с девчушкой, снова огнём полыхнуло внутри. Сердце забилось часто и неровно, словно не было годов расставания и опять внутри зажгло. Поэтому бросил всё и помчался в далекую деревню, в своё далёкое прошлое, чтобы побыстрее встретиться с Танечкой и остаться с ней навсегда…

Вздохнув, Виктор протёр воспалённые глаза и опять осмотрел комнатушку, пожимая плечами. Ничего не изменилось за эти годы. Тусклое зеркало, засиженное мухами, висело в простенке. Под ним стояла тумбочка, поблёскивали пузырьки, рядом лежала потрёпанная колода карт, видать, баба Дуня продолжает гадать деревенским девчонкам, и лежали очки – одна дужка целая, а другая примотана изолентой. К стене притулился колченогий стол – на нём: потрёпанная книжка без обложки, старая тетрадка, а рядом огрызок карандаша. Наверное, опять баба Дуня все расходы записывает, как раньше бывало, когда возвращалась из магазина. Сядет и долго думает, что-то бормочет, на пальцах начинает считать, потом возьмёт карандаш, послюнявит и медленно выводит каракули в тетрадке. Деньги любят счёт, как она говорила…

Виктор вздохнул, почёсывая небритый подбородок, и снова взглянул на комнату. Всё тот же оранжевый абажур с кистями, но стал каким-то поблёкшим, а может, пыль скопилась за эти годы, кто знает. На божнице старая икона и перед ней едва теплилась лампадка. Баб Дуня говорила, что с этой иконой под венец шла. За цветастой занавеской виднелась спинка старой кровати и высилась горка мягких подушек, а на стенке висел потёртый коврик. Рядом окошко с задёрнутыми занавесками. Щели заклеены пожелтевшими газетными полосками. Видать, баба Дуня готовится к зиме, а может, просто холодно в доме, поэтому и заделывает щели. А вон геранька на подоконнике. Цветёт, как прежде. Он помнил, как дождливыми вечерами сидели с Танечкой за колченогим столом, пили горячий чай с карамельками или вслух читали книжки. Танечка очень любила читать и часто приносила книжки из деревенской библиотеки. Изредка поглядывали на плачущие оконца и прислушивались к завыванию ветра…

– Ишь, вспомнил про неё. Решил, что Танечка сидит и горючими слезами заливается, тебя дожидаясь? – сказала баба Дуня, поправляя грязный фартук, и взглянула поверх очков. – Ошибаешься! Соизволил спуститься с небес на землю. Ишь, явление… Господи, прости меня, дуру грешную! – и, повернувшись к иконе, истово перекрестилась. – Не за себя ругаю, за сиротинку вступилась. Прости…

– Баб Дунь, как бы сказать… – перебивая старуху, покачал головой Виктор и принялся приглаживать тёмные волосы с едва заметной сединой. – Сам не знаю, не могу понять, почему и для чего приехал. Поверь. Увидел девчушку на улице и показалось, будто Танечку встретил. Словно ткнули меня, знак подали. И так защемило в груди, так сильно засвербело, аж не продохнуть, я плюнул на всё и поехал сюда. Захотел Танечку увидеть, с ней встретиться. В общем, взял и приехал… – он устало провёл по небритой щеке и снова запахнул куртку.

Виктор сидел на скрипучей табуретке и посматривал в оконце, наблюдая за деревенской жизнью. Исподлобья глядел на старуху. Столько лет прошло, но баба Дуня какой была, такой осталась, ничуть не изменилась, даже очки те же, и тёмный платок тот же носит, и коричневая кофта с латками на локтях, да и характер не изменился. Ершистая старуха! Виктор посмотрел в окно. Вон старик сидит возле дома в расстёгнутой драной телогрейке, из-под которой ещё видна меховая безрукавка и застиранная рубаха навыпуск, в засаленных штанах с пузырями на коленях и в фуражке со сломанным козырьком. Опёршись на клюку, он так и продолжает сидеть на лавочке, словно не замечая холодных порывов ветра, и что-то рассказывает соседу, который слушал, прислонившись к забору, и смолил вонючую цигарку, прикрываясь от мелкой мороси. К старику притулилась серая кошка и дремала, потом привстала, потянулась и опять легла, свернулась в клубок, не обращая внимания на воробьишек, что расчирикались, разодрались из-за какой-то травинки. А на взгорке старая церквушка стоит. Оттуда бабка вышла, держит внучку за руку, сама перекрестилась и малышку заставила, а потом заторопились по улице. Наверное, на службе были или свечки ставили за здравие и упокой. Он опять взглянул в окно. Хоть и говорят, что здесь, в деревне, время меняется, становится замедленным и тягучим, но всё же, как заметил, деревня изменилась. Какая-то неухоженная стала. Дома постарели и потемнели, а некоторые сильно просели, чуть ли не по оконца вросли в землю за эти годы, сильно разрослась крапива, да чертополох поднялся возле кривых, щелястых заборов. Местами, в палисадниках виднелись чахлые яблоньки, но в основном кустились заросли сирени с бузиной, скрывая низкие окна домов.

– Ехал, и были нехорошие предчувствия, – встрепенувшись, сказал Виктор и взглянул на старуху. – Что-то душа не на месте. Всё ли в порядке, баб Дунь?

– У нас-то всё хорошо, ничего не случилось, ежели можно так сказать, а вот ты… – поправляя платок, прошамкала старуха. – Лучше бы о себе побеспокоился. Неужто ничего не замечаешь? – она опять посмотрела на него поверх очков, помолчала, поправила платок, потом сказала: – Самое страшное, что случилось – ты совесть потерял, а может, вовсе не было её, или специально так делаешь, чтобы спокойнее жилось. Бог тебе судья. Он рассудит и всех расставит по местам, каждый получит, что заслужил. Не думая, ты взял и выбросил самое хорошее, что было в твоей душе. Всё растоптал ради лёгкой жизни, а главное – в душу наплевал и перешагнул через нашу Танечку, – обвиняя его, прошамкала баба Дуня, ткнула пальцем в переносицу, поправляя очки, и мелко перекрестилась, глядя в красный угол. – Она и без этого хлебнула горя, когда осталась без родителей. И голодала, и по соседям жила, а потом отправили в детдом. Когда вернулась оттуда, не озлобилась на людей и на жизнь, а такая чистая, такая светлая была, она всему радовалась. Она жизни радовалась, паскудник этакий. А ты взял и… Бог тебе судья! – Она помолчала, потом сказала: – Где же тебя носило эти годы, бесстыдник? По тебе видно, хорошо живёшь. Вон, какой холёный сидишь, аж морда лоснится и одёжка не из дешёвой, – не удержалась, съязвила старуха. – Ну, похвастайся жизнью-то…

– У меня всё хорошо. Грех жаловаться, – задумавшись, Виктор пожал плечами, пригладил растрёпанные волосы с проседью, рассматривая щелястый пол. – Многого в жизни добился, – обвёл взглядом тёмную комнатушку и ткнул пальцем в сторону окна. – Честно сказать, здесь бы такого не было. Правда! В лучшем случае стал бы агрономом или механиком, и не более того, и всю жизнь бы прожил в грязи. А в городе добился. И работа хорошая, и квартира есть, машина с дачей, да ещё сыновья-погодки и дочка подрастают.

– Думаю, не забыл, что натворил? – перебивая, махнула рукой баба Дуня. – Пока я гостевала, задурил девке голову, добился, чего хотел, в душу наплевал и смотался исподтишка, аки трус последний. Да-да, сбежал, испугался. И не смотри на меня так! – и она погрозила скрюченным пальцем. – Вот попомнишь моё слово, твои дети пойдут по той же дорожке, по какой ты пошёл, – и сказала: – Попомнишь моё слово. Всё сбудется, как я говорю. Яблоко от яблони…

Поморщилась и махнула рукой.

Виктор взглянул исподлобья на старуху, тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но махнул рукой и промолчал. Он многие годы делал вид, сам себя обманывал, будто ничего не было в деревне, и можно сказать, что не должен отвечать за Танечку, за ту ночь, потому что они любили друг друга, а то, что потихоньку сбежал, не мог объяснить причину, или не хотел – так легче жилось. Да, он спокойно жил, пока не увидел девчушку на улице, и душа заболела, напомнила ему о прошлом. Ему всегда хотелось лёгкой жизни, и он нашёл её – эту жизнь. Нашёл для того, чтобы лишиться самого ценного, как ему казалось сейчас. Нашёл, чтобы потерять свою Танечку.

– Вот уже смеркается. Вечер наступил, – зашамкала старуха, одёрнула кофту с латками на локтях, посмотрела в оконце и вздохнула. – Чем ближе к порогу, тем быстрее дни мелькают. Не успеешь глаза открыть, а уже сумерки за окном. День прошёл. Вечерять-то будем, Витька, или где-нить по дороге перехватил?

– Ужинать? – он потёр подбородок, взглянул в окно и торопливо стал расстёгивать большую сумку. – А знаешь, не откажусь, баб Дуня. Только сейчас почуял, как проголодался, пока до деревни добрался. Вот, разбери пакеты с продуктами, – он поставил тяжёлую сумку на стол. – Там колбаса, конфеты, заварка, что-то ещё, точно не помню… Всего понабрал, когда сюда приехал. В городе-то не успел в магазины заскочить. Пришлось в райцентре забежать в магазин, да в ваше сельпо заглянул. В общем, держи, сама разберёшься.