banner banner banner
Заморская Русь
Заморская Русь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Заморская Русь

скачать книгу бесплатно

– Попробуй-ка походи за этой прорвой, – скривился Семен. – А Сысойка найдет землю, где работать не надо: молочны реки, кисельны берега, хлеб на деревьях…

Насмешка задела за живое отставного солдата, он поднял голову, сипло заспорил:

– А что? Откуда вышли, туда и придем. Близко уже!.. Боцман Иванов знал, где искать. Он грамотный был. И ты, внучок, учись читать.

Дед Александр глубоко зевнул, на выдохе, прерывисто и устало укорил служилых:

– Человеку от Бога велено добывать хлеб в поте лица своего. Кому даром достается, от того Отец Небесный отступился. А нечисть… – Дед перекрестился, слегка обернувшись к образам. – Заманит посулами, озолотит, а после посмеется: золото окажется дерьмом, а хлеб – камнем. По-другому не бывает! Чем тебе наша жизнь плоха? – с притерпевшейся тоской взглянул на Семена. – Самый главный, самый счастливый человек на земле – пашенный, божий человек.

– А как ему без служилых? – младший сын поднял непокорные глаза и расправил усы казанком указательного пальца. – Тут же обчистят и закабалят.

– Что правда, то правда, – примиряясь, снова зевнул дед Александр, мелко крестя бороду. – Без воинства никак нельзя. Купчишка откупится, дворянчик обасурманится, у мужика вся надежда на служилых… А вы и рады пятки чесать.

Завыло в трубе, заохало, заскрипела крыша. Дуло с востока на запад.

Дядька Семен оказывал Сысою особое внимание среди племянников, будто был с ним в сговоре.

– Печать на тебе вижу, – говорил, посмеиваясь. – Как и я, сбежишь от пашни. Будет – не будет тебе счастье… Уж как на роду писано, а долю найдешь. Только уходить надо с ружьем… Здесь нынче ружья делают хорошие, захожу в мангазейну – не налюбуюсь. А там, бывало, дадут ржавую дедовскую самоковку, а из нее с полусотни шагов в коня не попасть, куда уж себя защитить. Дыма да грохота там уже и медведи не боятся, не то что дикие люди.

– А что у тебя зубов нет? – спрашивал Сысой, разглядывая впалые губы под усами. – Дед старый, а у него есть.

Дядькины пшеничные усы начинали шевелиться, глаза плутовато разгорались.

– Зубы свои я по островам растерял, и все из-за золота! За морем его много, вместо камней на земле валяются червонцы. Высадился я как-то на остров – лежат они под ногами, а на меня бегут алеуты с дубинами. Я натолкал за щеку, из пищали – бах! Дым, ничего не видать. Выскакивает здоровенный алеут – меня дубиной по щеке – хрясть! Вместе с золотом вывалилась половина зубов. На других островах так же! Есть у диких в том и другой умысел: чтобы пришлый человек хлеб, рыбу ел, а мясо не трогал, китовины им самим не хватает.

Дядька хохотал, разинув беззубый рот. Сквозь нависшие усы розовели голые десны. А Сысой кручинился: воли ему хотелось, но с зубами. И томилась душа от дядькиных сказов про острова, галиоты, фальконеты, фузеи. Раззадоренный ими, он бегал в ружейную лавку, часами глядел на ряды ружей, пистолей, на чучела зверей, горки пуль и дроби.

По воскресеньям и престольным праздникам большая семья Александра Петровича ходила в церковь. Впереди шагал хозяин с Дарьей Петровной, за ними шли сыновья с женами и детьми. Нищие, убогие, издали завидев пышную седую бороду старосты, начинали возбужденно переговариваться, просить громче и жалобней. Александр Петрович доставал кожаный кошель, выкладывал на ладошки внуков и внучек медные монетки:

– Пойдите, подайте! От молодого и безгрешного милость Богу угодней!

Сысой в косоворотке и бараньей шапке шагнул к ряду убогих, сидевших вдоль церковной ограды. Его кулачок со сжатой монеткой схватили цепкие пальцы, глаза встретились с мутным взглядом дурочки. Он разжал кулак.

– Фу, медяк! – надула губы Глашка. – Золото дай! – И расхохоталась: – Ходить по золоту будешь – богатства не наживешь!

Сысой, широко раскрыв глаза, выдернул руку. Ударил колокол к обедне, спугнув с колокольни стаи воробьев и голубей. Шаркая великоватыми, с брата Федьки, чирками, подбежал к отцу, вцепился в его шитую крестами опояску.

– Глашка золота просит! – вскрикнул испуганно.

– Бог с ней, блаженная, – улыбнулся в бороду отец. – Сама не знает, чего говорит.

Получив подзатыльник от старшего брата, Сысой скинул шапку, стал креститься на купола приходской церкви, но думал о своем: верил дурочке, что будет ходить по золоту. Торопливо и приглушенно, захлебываясь и заикаясь, рассказал о том дядьке Семену, переметнувшись к нему от отца.

– Что с того, что не разбогатеешь? – с пониманием рассмеялся он. – Зато будешь искать! Так оно даже лучше. Узнает царь от ушников-соглядаев, что самовольно нашел самородное золото или клад, отправит на каторгу.

Крестясь, семья вошла в притвор. Александр Петрович достал из кошеля серебряную монетку, опустил в блестящую коробочку пожертвований на ремонт храма. А зловредный, писклявый голос из-за левого плеча с затаенной страстью шепнул Сысою на ухо: «Укради!» От такого совета у него качнулся пол под ногами, он перекрестился, хотел плюнул через плечо нечистому в рыло, но получил другой подзатыльник от Егорки. Не сильно оплеванный бес, видать, утерся и опять за свое: «Разбогатеешь, храм построишь… А без ружья за морем никак нельзя!»

В то же воскресенье, после полудня, закадычный дружок Васька Васильев, из бедных переселенцев, сказал, что видел у воды на камне змею.

– Айда убьем! Сто грехов отпустится! – зашептал, выпучивая глаза.

Вдвоем мальчишки побежали к яру. Не обманул Васька, в том месте, где указал, на камне грелась змея. Разинув рты от жути, они бросились на нее, не ждавшую врагов, измолотили палками. Потом жгли на костре, ожидая, что высунет ноги из-под чешуи, топили жир и мазали им глаза, чтобы видеть клады под землей. Васька приговаривал, что хочет своему дому богатства, но прожег подол рубахи и, всхлипывая, поплелся получать взбучку. Потом настала ночь, которую Сысой помнил всю дальнейшую жизнь и гадал: было ли то в яви или привиделось в бреду.

Он отпросился в ночное со сверстниками, но по пути увидел, что церковная дверь приоткрыта, протиснулся в притвор и забрался в пустой ящик из-под проданных икон. Поп Андроник пошаркал сапогами возле клироса и ушел, звонарь, живший во дворе, в сторожке, долго препирался со старухой, протиравшей пыль. Затем дверь закрыли и, судя по звукам, заперли. Этого Сысой не ждал. Он посидел, прислушиваясь. Никого. Тихонько нажал на крышку ящика, в котором сидел, под куполом загрохотало, заскрежетало. Сысой замер с колотившимся сердцем, опять толкнул крышку, и снова раздался жуткий шум. «Эхо», – подумал, бесстрашно выбрался из укрытия и шагнул к блестящей коробочке.

– Погоди! – простонал голос за спиной.

Сысой испуганно обернулся. Над высокой дверью висела икона седобородого Николы Чудотворца, покровителя странствующих и промышленных. Святой смотрел на него с укором. Сысой стыдливо вздохнул, пожал плечами, снял коробку, тряхнул и с облегчением понял, что денег в ней нет. Захохотал писклявый голос за плечом. Баба Дарья часто говорила, если кто-нибудь из домашних боялся идти ночью в конюшню или в амбар: «На скотном дворе чертям делать нечего, они там, где святость». Вспомнив бабушку, Сысой хотел повесить коробку на место, но краем глаза заметил движение на иконе, вздрогнул, вскинул взгляд и увидел, как потеплевший насмешливый глаз Чудотворца по-свойски подмигнул ему. Коробочка выпала из рук. С купола снова обрушился страшный грохот. Сысой бросился к двери, толкнул ее плечом, но она не двинулась. Шум за спиной стих. «Эхо!» – опять подумал он.

За дверью раздались голоса и топот. Мальчик нырнул в ящик, накрылся крышкой. Заскрипел засов, дверь распахнулась, четверо мужчин внесли закрытый гроб. Сысой приготовился выскользнуть из храма, но в дверях стояли темные фигуры людей. Гроб поставили, все вышли и опять заперли храм.

Стало совсем темно. Перед распятьем тускло горела лампада, чуть высвечивая край гроба. Сысой вспомнил, что умер дед Савин. Про него говорили, будто он десять лет не слазил с печи и под левой пазухой выпарил из петушиного яйца летучего змея, которого в посаде и слободе видели многие. Змей летал по ночам, рассыпая искры, как головешка, забирался в трубы домов. Сказывали, что старик загадывал на масло, вот змей и шарил по горшкам. А взял на себя грех дед Савин, чтобы потомство жило богато.

Сысой старался не смотреть на гроб, но глаза сами собой поворачивались в ту сторону. Под куполом раздался приглушенный скрежет. Опять мурашки поползли по коже. Сысою показалось, что крышка сдвигается, из-под нее на четвереньках выбирается дед Савин. Иконы ожили: Богородица у распятия смахнула слезу. Христос поднял голову, сквозь спутанные волосы посмотрел на Сысоя, качнул головой: «Зачем ты здесь?»

Где-то прокричал петух. Сысой трижды перекрестился: гроб как гроб, крышка закрыта, все на месте. Только сердце стучало, едва не выскакивая из груди. Потом послышался скрип открываемой двери. Вошел старый дьякон, за ним еще кто-то. Стали зажигать свечи возле гроба. Сысой выскользнул из церкви, в темноте добежал до дома, на крыльце столкнулся с соседкой. Та вздрогнула, закрестилась. Он поддернул штаны, показывая, что ходил до ветра, прошмыгнул мимо и лег на лавку возле печи, укрывшись дерюжкой. Возле головы, не муркая, клевал носом кот.

Впечатления ночи вновь и вновь плыли перед глазами, в ушах шумело. Еще не рассвело, он увидел, как с печи слазит незнакомая грузная странница. «Ночует», – подумал. Старуха толстой, как окорок, ногой долго шарила лавку. Сысой даже голову убрал, чтобы невзначай не ступила. Тяжелая ступня опустилась на кота и тот не мякнул. Старуха слезла на пол, не крестясь, переваливаясь с боку на бок, направилась к двери.

«Пришлая», – подумал Сысой, проваливаясь в темную шершавую глубь.

Утром на лавке нашли мертвого кота, Сысой метался в горячке. Баба Дарья наговаривала на воду, брызгала и отпаивала внука травами. Антонов огонь прошел, но начал расти горб. Приходил казачий фельдшер, щупал, хмурился, цокал языком. Выпив чарку настойки, обсосал усы, пожал плечами, сказал всхлипывавшей Фене:

– Позвонок на месте, хрен его знает, отчего горб растет!

Вскоре горб появился и на груди. Голова ушла в плечи, Сысой стал задыхаться и не мог выйти на улицу. Филипп взял на ямской станции рыдван, впряг самую спокойную кобылу, повез сына в город, в полковой госпиталь. Лекарь вышел на крыльцо с трубкой в зубах, с окровавленными руками, раскричался с перекошенным лицом и прищуренным от дыма глазом:

– В церковь вези покойника, без него другую ночь не сплю!

Тем летом стояла необычная сушь, какой старики не помнили. Трескалась земля на пашне, в полдень невозможно было бегать босиком, и детям шили лапти из кошмы. По слободе и посаду ходил крестный ход с иконами, молил о прощении грехов, о дождях и урожае, просил Заступницу, чтобы умолила Сына не наказывать народ так сурово.

Домашние Сысоя, пользуясь случаем, решились на крайние меры: положили его, чуть живого, на пути крестного хода. С пением через больного переступали отец Андроник, старый дьякон, певчие и пашенные мужики. Сысой открыл глаза, увидел над собой светлый лик с живыми сочувствующими глазами, слеза капнула ему на щеку, он уже не думал, к чему бы это, как вдруг толпа завыла и заметалась. Отец Андроник сунул под мышку крест, подхватил ризы и скакнул в сторону с рассыпавшейся по плечам бородой. На дорогу выскочил бык на коротких ногах с толстой шеей. Сысой от страха попытался встать на четвереньки. Бык, дыхнув мокрым в лицо, зацепил его рогами и швырнул под заплот.

Отрок пришел в себя на лавке под иконами. Все тело болело, мигала лучина, плакала мать. Баба Дарья, стоя на коленях и положив голову на лавку, безнадежно повторяла: «Господи, помилуй! Г-п-ди п-м-луй! Пр-сти прегрешения вольные и невольные!» Сысой же, будто в яви, увидел свой непрожитый день и понял, что не может умереть, не пережив его: то усиливаясь, то ослабевая при налетавших порывах ветра, моросил теплый дождь и все плотней прилеплял к мачте мокрый флаг. Сысою от всего того стало так грустно, что он попытался вздохнуть. В боку при вздохе что-то лопнуло, и стало легче. Он перестал стонать и хрипеть, прислушиваясь к удивительной ясности внутри себя.

– Отмучился Сыска, слава богу! – устало сказала мать без слез в голосе.

– Я живой! – возразил он и удивился громкости своих слов.

В доме засуетились, зажгли еще одну лучину. Феня приподняла дерюжку, прикрывшую сына: рубаха и лавка были залиты гноем, из прорвавшегося «горба» текло и текло.

В эту ночь незаметно отошла бабка Матрена. Потом в доме вспоминали, что, когда умирал Сысой, она сползла с печи с ясными глазами, потребовала медный котел, а в него воды из семи колодцев. Бросила туда четверговых угольков, нашептала, обрызгала правнука и сказала, что он будет долго жить. Затем бабка попросила сводить ее в баню. Снохи помыли старуху, одели в чистое. Напившись травяного отвара, она заняла любимое место на печи. Пока в доме радовались, что Сысою полегчало, про нее забыли, а когда хватились, старушка была холодной, но застыла с добрым лицом, вытянувшись, как в гробу, крестообразно сложив руки на груди.

Был у семьи на кладбище свой угол возле старой часовни. Наверное, один только Александр Петрович знал, где кто лежит, посылая сыновей менять подгнивавшие кресты. Ходили на кладбище всей семьей с малыми детьми. Старшие, прислонив заступы к соснам, трижды обходили могилы, касаясь в поклоне земли пальцами, поправляли осевшие холмики, потом расходились парами, проведать усопшую родню жен. Дарья Петровна наклонялась к иконкам на крестах, шептала через них в подземелье, спрашивала, как лежится покойным, потом говорила:

– Петра просит березку выдрать, что в головах выросла. Мешает.

Похоронив старушку, Семен, бывший на льготе, испросил родительского благословения, попрощался с живыми и мертвыми, откланялся на все четыре стороны и отбыл на дальнюю полевую службу в Киргизские степи.

Давно ли Егор, старший брат Сысоя, учил его играть на гудке? Но вот уже он прихорашивался после работ и пропадал до рассвета. По слухам, ходил не на молодежные вечеринки, а к поповской дочке. Отец Андроник привечал работящего парня из хорошей семьи, по праздникам певшего на клиросе, сам частенько захаживал в богатый дом и был не прочь породниться. Умер дьякон, Егор стал дьячить, и с ним все решилось: первый сын – Богу.

– Данилка! Вставать пора. Пригони коней! – Сысой слышал, как дед будит двоюродного брата, Кириллова сына, сам забирался поглубже под одеяло и досыпал последние сладкие минуты. Данилка потягивался, тряс головой, шуршал чирками. Рассветало. Он прихватил удочку – попробовать, не клюет ли на омуте. И вот нет его.

Дед, приглушенно ругаясь, уже неласково будил Сысоя:

– Пойди узнай, что до сих пор не пригнал коней?

Сысой поплелся к реке, качаясь и зевая до слез. Увидел, стоит Данилка с удой и таскает окуней. Подбежал. Куда девался сон:

– Дай половить?!

Получив удочку, как о пустячном, бросил через плечо:

– Дед ругается!

– Сейчас пригоним! – отмахнулся Данилка и стал советовать, как подсекать рыбешку.

Вот уже Федька бежит:

– Вы чо? Дед аж красный. – Увидев снизку с рыбой, простонал: – Дай пару раз закинуть!

Лошадей гнали поздно. У Федьки, для оправдания, тяжелая снизка с рыбой, у Данилки – удочка, Сысой, шмыгая носом, сидел верхом на кобыле, надеялся, что не попадет под горячую руку: лошадь дед пожалеет. Тот встретил внуков с сердитым лицом, из-за голяшки его сапога торчало кнутовище, борода топорщилась, как клок соломы на вилах. Дед запустил коней во двор, молчком помог закрыть ворота. «Вжик!» – просвистел кнут. «Ой-ой-ой!» – замахал руками, завертелся Данилка. «Вжик!» – на палец выше конской шкуры моченый кожаный конец хлестнул Сысоя. Будто головешку приложили к заду. Он подскочил на конской спине, в тот же миг по ягодицам прошелся второй удар. Сысой кубарем слетел с лошади, закрутился по двору, как петух с отрубленной башкой. Федька стоял, опустив голову. Кнут вытянул его вдоль спины. Он вздрогнул всем телом, повинно ждал другой удар. Федька – старший. Но кнут, описав дугу в воздухе, стегнул по земле. В доме заканчивалась утренняя молитва. Братья крестились и прятали глаза от младших.

– Гнедка запрягай и Карьку, – распоряжался дед. День со всеми его радостями и печалями продолжался.

Александрову дому опять подходила пора рекрутчины. «Не дай бог, Федька пойдет на цареву службу», – шептались по углам мужчины и женщины. Он был любимцем у деда, отца и дяди: неутомимый в работе, азартный в драках, с малолетства не пропускал ни одной стенки. Бился с удалью, но без злобы. И, если Егор брался подыгрывать, выходил один против трех посадских. Отец Андроник и дьяконица не одобряли участия молодого дьякона в драках, но с удовольствием смотрели, как Егор, видя нечестность противника, подтыкал за кушак полы подрясника и пускал в ход пудовые кулаки спина к спине с братом. После, на службе, приходские мужики и бабы посмеивались, кивая друг другу на синяк под глазом или на вывороченную губу дьякона. Но не осуждали – дело молодое.

Семья держала скакуна, выкармливая его сухим овсом для скачек. Федька чистил, кормил и холил жеребчика, на нем брал призы на скачках. По всей стати выпадала ему дорога в служилое сословие, если бы не мужицкая тяга к земле. Почти таким же рос Данилка, тянулись следом двое Кирилловичей – все крестьянская поросль. Сысой же и видом и душой не в них: то накосит, как хороший мужик, то бросит коня нераспряженным. Пороли, стыдили, уговаривали – все без толку. Начали смиряться, а потому любили по-особому: с болью. И он любил свой дом. Особенно старшего брата Егора, младшего – Ваську и еще соседскую Анку.

Как-то удили с ней рыбу, склонились над водой и увидели свое отражение – незнакомое, повзрослевшее. Анка сказала, что это знак. Смеясь, зачерпнула воды в ладони, выпила и напоила Сысоя из рук. Странным светом засветились ее лицо:

– Вырасту, за тебя замуж пойду! – сказала, зардев, и опустила васильковые глаза. А когда подняла их, то показалось Сысою, что красивее их он ничего в жизни не видел.

Но закаркала пролетавшая ворона, и в Анкиных глазах мелькнули слезы.

– Дурра-птица! – крикнул Сысой и запустил в ворону камнем. Она ловко увернулась и раскричалась сварливо, насмешливо.

Мало отличаясь один от другого, год за годом текла размеренная жизнь крестьянских дворов: работа, как подготовка к праздникам, праздники, как отдых перед работой. На неурожайные годы в Александровом доме был запас, дававший достаток, в урожайные – не баловались излишествами. Разве хозяин старел, матерели его сыновья и подрастали внуки. Сысой вытянулся, догнав ростом старших братьев.

На Семик посадские выбрали молоденькую девку, обрядили ее березой, с песнями и хороводами водили по дворам. Сысой гулял со старшаками, пока не ущипнул чью-то невесту. После того подравшийся и братьями осужденный в печали шлялся один по берегу Иртыша.

Пламенела заря, румянилась вода в реке, перелеском да кустарником Сысой вышел к знакомому омуту, глядь, сидит на камне русалка, чешет гребнем мокрые волосы, а из них торчит один только прямой и тонкий носик. Взглянул Сысой на нее сбоку – дух схватило: будто судьбу подглядел. О том, что она может утянуть под воду, защекотать и утопить, в голову не пришло. «А вот я тебя, стерва, окрещу!» – подумал с удалью. Трижды перекрестился, подкрался, изловчился, снял с себя крест и накинул на девичью голову.

«Русалка» обернулась, завизжала, бултыхнулась в воду. Вынырнула, прикрыв грудь ведьмачьими волосами, закричала:

– Уйди, дурак, дай одеться!

Взглянул Сысой под камень, а там сарафан с рубахой и березовые ветки. Вон кого водили по дворам. Плюнул он с досады и поплелся домой. Мать, перед сном крестя непутевого сына, хватилась – нет креста. Плохая примета.

На Троицын день Сысой и думать забыл про напуганную девчонку. У каждых ворот горела солома, вдоль дороги дымили бочки с дегтем. Девки бегали вдоль реки, кликали судьбу, связывали ветви берез русалкам на качели. Первый раз, ни от кого не прячась, Сысой бегал рука об руку с соседской Анкой. Вдруг выскочила из толпы посадская девка с огромным венком на голове, скрывавшем большие синие глаза и прямой, остренький носик. Разжала кулак у лица Сысоя, а в нем его старый утерянный носильный крест. Засмеялась посадская проказница и пропала в толпе.

– Кто такая? – спросил он Анку.

– Похожа на Мухину, – оглянулась она мимоходом. Бегала от костра к костру, не думала не гадала, что завязаны уже узелочки на их судьбах, да все разные.

Благополучно пережила семья еще одну зиму. И донесли Филиппу, что его сын Сысой, крапивное семя, по ночам не табун сторожит, а с молодой солдаткой милуется. Филипп накричал на сына:

– Приеду ночью, проверю! Не окажешься при табуне, покажу тебе и солдатку, и кузькину мать!..

По проселочной дороге ехал дьякон на возке. Возле казенной лавки услышал об этом разговор кумушек. Остановил лошадь, прислушался.

– Сын-то и посмеялся бесстыдно: «Приедь, говорит, да проверь!» – Отец ему: – «И проверю! Вместо Серка запрягу, буду гонять до рассвета…» Черт, прости господи, возьми и подслушай – юнец поперек отца, да еще насмехается: «Кто кого оседлает?!» Угнал он табун, жеребца спутал, ботало повесил, отпустил на болото, а сам на коня, и к бесстыжей. К полуночи только вернулся и видит – выходит из балагана Филипп. «Посмотри, – говорит, – на жеребушку!» А та лежит не дышит: зацепилась, спутанная, за пень, упала на спину и удавилась. Филипп ему: «Дошлялся, сукин сын?» Хвать за космы, тот – обороняться. Чует – не отец это. Потянулся за дубиной, а черт на него седло накинул и давай погонять…

Дольше Егор слушать не стал, тряхнул вожжами, не останавливаясь, погнал возок к отчему дому. Отец встретил дьякона хмуро. За голяшкой – кнут, на жердине свежая конская шкура. На вопрос о брате ответил:

– Где ему быть? Отлеживается на полатях, чешет поротую задницу… Женю, сукина сына, может, толк будет.

Но на другой уже день лучших мужиков позвали в приказную избу. Окладчики требовали двух слобожан в помощь бурлачившим казакам. Им предписывалось тянуть дощаник с горным оборудованием до Павлодарской крепости, там сдать его линейным казакам и обратным ходом пригнать соль с Ямыша.

Дед, отец и дядя вернулись поздно, сидели за столом, переговаривались. Сысой с полатей слышал, о чем речь. Податные дворы отправляли в тягло новое поколение. По совести, подходил черед Александровскому дому. Как ни рядили – выпадало идти Федьке. Сысой, как кот, почуявший свежую рыбу среди зимы, соскочил с полатей, винтом прошелся возле печи, понял – его час.

– Деда, батя, дядя… Федьке – жениться, он по хозяйству нужней… Христом Богом прошу – меня отправьте!

– Цыц, щенок! – хмуро пробормотал сердитый еще отец.

Сысой схватился за брус, подтянулся, закинув жилистое тело на полати. По мгновенной искорке, блеснувшей в глазах деда, понял – его взяла.

– Федька при деле и с душой! – тихо сказал он.

– С малолетства видно было – в бродников пошел, – вздохнул отец, – да годами еще не вышел…

Без сожаления, как меняют после бани ношеную рубаху, Сысой расстался с детством и отрочеством, перегоревшими в ожидании будущей жизни, и вышел в нее с паспортом на полгода, с пятивершковым окуловским ножом за голяшкой высокого поморского бродня и в тобольской шапке, по-казачьи заломленной набок. Высокий, худой, жилистый. В синих глазах – насмешка, чуть вьющиеся волосы стрижены в скобку. На вид все двадцать лет, по паспорту – семнадцать, от рождения же только семнадцатый. Ему предписывалось вернуться до ледостава. Вторым в тягло был отправлен его дружок и погодок Васька Васильев.

* * *

Текли, катились новые времена из-за Урала каменного по Сибири-матушке и никому, наверное, не томили так душ, как старикам Колыванских рудников, помнившим лихие времена Акинфия Демидова. Наверное, потому рудокопы легко снимались с насиженных мест, уходили в глушь, подальше от полурусской речи, заморских нравов, накладных волос с бантами на мужских затылках. Но и там нагоняли их новые порядки. Кто не мог испоганить душу – заливал ее зеленым вином и глотал рудничную пыль по штольням. Кому не удавалось ни смирить ее, ни испоганить – бежали к праведным скитникам, скрывавшимся в горах.

Прошке Егорову шел семнадцатый год, но ростом был с мужика и в плечах широк, разве жидковат еще телом. Ему и горная школа была в тягость, и отчий дом чужд, и со сверстниками – тоска: только в пенсионном квартале, у деда своего, он чувствовал себя человеком.

Отец говаривал, что дед, как и Прошка, от века непутевый: смолоду за фартом гонялся, с рудознатцами шлялся, соболя промышлял и на дорогах пошаливал, а достатка к старости не нажил. Но Божьим попущением попал он в удачливую экспедицию берггеншворена Филиппа Риддера, за что тот, выйдя в генеральский чин обергитенфервалтера, выхлопотал ему царский пенсион. Иначе сидеть бы старику на сыновних шеях, хотя они видели его раз в три года на Святую Пасху, и то пьяным.

Дед любил прихвастнуть: не видать бы Фильке Риддеру ни золота, ни серебра, если бы он, Митька Егоров, не показал ему старые чудские выработки в верховьях Ульбы-реки, открытые беглыми рудознатцами, скрывавшимися у Акинфия Демидова. Люди, глядя на него, диву давались, как у такого варнака дети вышли в горные чины. Он же к сыновьям в родственники не набивался, поселился при руднике задолго до них, переведенных со Змеиногорских выработок. Смущался, когда по праздникам, надев мундир унтерштейгера и чуть кивая на поклоны бергаеров, Прошкин отец с женой в семи юбках шел в церковь и там становился в первом ряду по левую руку от господина рудничного пристава.

Родительской ласки Прошка сроду не знал. Сколько себя помнил, мать поглядывала на него со страхом, как на залетного татя. Чуть что, подожмет губы и припомнит, что последыш и на свет-то явился не по-христиански – ногами вперед. С другими тремя сыновьями и двумя дочерьми она была иной.

Говорили, трех лет от роду Прошка перегрыз бечеву на отцовском мундире и проглотил ключ от подземной камеры, где запирали на ночлег каторжных. Фатер перерыл весь дом, но ключ не нашел и по учиненному следствию был порот за неряшливость к казенному имуществу. А когда на его глазах последыш, кряхтя и тужась, испражнился ключом в четверть фунта, унтерштейгер разинул рот, пробормотал, почесывая поротое место:

– Доннер ветер! С таким отпрыском загремишь кандалами на нижних горизонтах.