скачать книгу бесплатно
Не ходи за мной смерть
Н. И. Скориков
«В небольшом магазине, где продукты и промтовары не делились по отделам, увидел я его. Мне так хотелось, чтоб он узнал меня и традиционно спросил, словно француз – чуть в нос: – Как ты, Ваня? Не забываешь? Молодец! Но его внимание полностью было сосредоточено на высоком штабеле из железных ящиков, бутылок. Не взял, а выхватил из рук продавца бутылку и поспешно вышел из магазина. Тут, вдали от очереди, ко мне подошла сгорбленная и морщинистая, словно ящерица, старушка…»
Н. И. Скориков
Не ходи за мной смерть
© Скориков Н.И., 2020
* * *
В небольшом магазине, где продукты и промтовары не делились по отделам, увидел я его. Мне так хотелось, чтоб он узнал меня и традиционно спросил, словно француз – чуть в нос:
– Как ты, Ваня? Не забываешь? Молодец!
Но его внимание полностью было сосредоточено на высоком штабеле из железных ящиков, бутылок. Не взял, а выхватил из рук продавца бутылку и поспешно вышел из магазина. Тут, вдали от очереди, ко мне подошла сгорбленная и морщинистая, словно ящерица, старушка.
– Ты Маруси Садовой сын? Петя или Ваня?..
– Ваня я.
Ответил и, как ни вглядывался в почерневшее лицо, не мог узнать ее.
– Да, ты Ваня. – Сказала, будто штамп в паспорт поставила. – Я хорошо помню твоего отца, такой же по комплекции был нехилый, но только душа у него искрилась, как хорошее вино. Бывало, придет в бригаду виноградарей и поднимет переполох. Визг, смех, хохот! А уйдет – не одна, тяжело вздохнув, глянет ему в след. Хорош был мужик, – щурясь, говорила старуха, и где-то глубоко, в морщинистых глазницах угольками тлели глаза. – Деньги Михаилу не давай, если попросит взаймы. – Перешла на шепот. – Пьет он, сильно, сильно пьет.
– А что случилось с ним? Такой мужик, он же Герой соцтруда? – спросил ее, тоже переходя на шепот, потому что присутствующие тут покупатели и продавец стали обращать на нас внимание.
– Был героем, был слугой народа, был… – Живые искорки исчезли в глазах моей собеседницы, и на лицо ее упала тень грусти, переходящей в боль.
– Как же я не дам? Если вы здешняя, то поймете меня…
– Пойму, пойму, а как же! – оборвала она меня на полуслове, и в глубоких ее глазах вспыхнул гнев. Сквозь шепот все чаще прорывался хриплый голос. – А как же, кумир всей пацанвы. Сколько он побегал по инстанциям, устраивая вас в заведения? Это было? А теперь он сам беспомощный, как ребенок. На краю гибели стоит. – Заметив, что вся очередь повернула головы в нашу сторону, старушка замолчала, а я вышел из магазина, забыв, зачем пришел. Оставив машину на обочине дороги, пошел к речке. Издалека, продираясь сквозь дебри высоких заросших зеленью гор, она бежала к морю, всхлипывая и журча слезами о прошлом.
Конец августа 1942 года. Из небольшого горного села, отрезанного от путей сообщения лесистыми горами, война забрала последних мужчин. Остался лишь один дед Гуков, его и просили уходящие на фронт присмотреть за семьями. Гуков хотя и был древним стариком, но кавалеристская выправка чувствовалась в его неторопливых расчетливых движениях. Когда простучали колеса последней подводы на ухабистой дороге, собрал свои пожитки и ушел в лесничество, успокоив оставшихся: «Женщин и детей не тронут, а кому невмоготу будет, приходите в лесничество, но только по делу.
– Может, останешься? – просили женщины. – Ведь бабка твоя померла. Как ты один там жить будешь?
– Поучите меня, курицы, скоро сами все поймете, – отвечал Гуков.
Далеко в горах эхом доносилась канонада: где-то совсем недалеко шло сражение, и все чаще в небе, ограниченном горами, как в огромном планетарии, разгорались воздушные бои. Немецких самолетов всегда было больше, и потому чаще падали наши, фанерные, но спасти ни одного летчика не удалось. Мессеры превращали все, что упало на землю, в решето. Потом канонада стала удаляться, появились толпы окруженцев. Многих несли на носилках. Весь день сколачивали плоты, а вечером подошел катер, взял плоты на буксир и потащил в море… Наступила тягостная ночь.
В Черногорье настала, по меркам военного времени, самая отрадная пора – время созревания ранних сортов винограда, – во многих дворах топились летние печи, и легкий ветерок по всему селу разносил аромат виноградного варенья. Но никого это не радовало, все внимание было сосредоточено на дороге, над которой повисла яркая луна. И все же ночь сделала свое дело, многие завалились спать и смотрели прекрасные сны; эти сны были последним атрибутом мирной жизни.
А дальше начался АД.
Уже взошло солнце, когда на взмыленном коне примчалась бригадир полеводов Наталья Остафьева и заорала: «Едут! Целая армия румын едет! Всем молодым и пригожим женщинам вымазать рожи сажей, хвататься за животы, мол, дизентерия, – и не высовываться! Все!» – и ускакала к морю. Затарахтели, поднимая пыль на дороге, крутые румынские каруцы. Потом закудахтали куры в курятниках, и до боли в ушах визжали под румынскими ножами поросята. Подталкивая дулами в спину, вели женщин к господам офицерам. Женщины с чумазыми, перепуганными лицами еще надеялись на что-то и судорожно хватались за животы, но солдаты в ответ только смеялись, толкая их дулами в спину. Неведомо откуда в селе, на другой день после того, как въехали румыны, появился печник Матвеев, мужик вредный и завистливый. О нем говорили, что самая ядовитая гадюка по сравнению с ним – благо. Много доносов поступало в НКВД от Матвеева. Ни в одной семье по настоящее время не знают, куда увезли мужа, отца, брата… Уходил Матвеев, как и все, на фронт, но вдруг вернулся, и уже с румынами.
Первый визит он нанес Петляковым.
– Вот они! Коммунистки и старая, и молодая, – ткнул он указательным пальцем и цвиркнул слюной сквозь мелкие, как у мыши, зубы, на вымытый до блеска пол. – Что, суки партийные, не ждали? – вновь заорал Матвеев. – Вы теперь у меня кровушкой поплачете. Вот он я, Матвейка, смерть ваша.
Самым меньшим в семье Петляковых был Михаил. Отец и два старших брата ушли на фронт, кроме бабки и матери, еще остался совсем дряхлый дед и три сестры. Младшей из сестер, Александре, весной исполнилось семнадцать, расцвела она как-то вдруг и некстати… Когда полицаи уводили женщин на расстрел, мать и бабка в один голос предупредили: «Дети, ничего не бойтесь, не теряйтесь – с вами люди. И берегите Сашу! Ей будет труднее всех!» Полицаи, чтобы выслужиться, решили позабавить немецких карателей… Мать и бабушку Михаила увели в виноградник, туда же прикатили огромное колесо с шестернями и цепями, сняв с карусели. Женщин привязали к железным спицам колеса, поднятого толпой полицаев, установили на торец. Каждая из женщин, по задумке палачей, должна была толкать спиной колесо на другую, чтобы в конце концов колесо упало и раздавило своей тяжестью одну из них. Но «хохмы» не получилось. Крепкие крестьянские плечи держали колесо ровно. Немцам вместо веселья стало грустно. Уж очень подвиг этих женщин напоминал о несгибаемой воле народа, с которым пришлось воевать. Простояв в ожидании около часа, немцы уехали, приказав румынам никого не подпускать. Полицаи, как шавки, извиняясь перед немцами, укатили следом. Всю ночь солдаты охраняли привязанных. Стреляли на каждый шорох в кустах, к счастью, ни одна пуля не задела Михаила, но к колесу он не смог добраться. А утром мать и бабка Петляковых были обе мертвы, одна под колесом, другая на нем. Долго по ночам у колеса жутко выли шакалы, но солдаты не разрешали похоронить женщин по-человечески. С немцами шутки плохи. А на следующую ночь при попытке забрать трупы пристрелили деда Петляковых, он теперь тоже тлел у колеса вместе с женой и дочерью. И только свежий морской ветер доносил чуть уловимый смрад разлагающихся тел.
Быстро румыны освоились в селе. Регулярного снабжения продуктами и прочим их батальон не имел, поэтому они очень быстро обворовали население, тянули все, что попадет под руку. Первым пришлось ощутить голод оставшимся в живых Петляковым. Видя, что люди ограблены солдатами, комендант по имени Методий разрешил иногда кому-либо ходить в ближайшие хутора, чтобы обменять уцелевшие вещи на продукты. Многие благополучно вернулись, принеся оклунки с картошкой да с мукой, а две сестры Петляковы пропали. Ходили слухи, что Матвеев их подстерег и сдал немцам в публичный дом.
Михаил хорошо помнил наказ матери беречь Александру. Он метался по селу, жалуясь людям, что если румыны не погубят сестренку, так умрет она с голоду. Помогали, кто чем мог, и посоветовали обратиться к Елизарихе: ее, мол, ни немцы, ни румыны не трогают – отец был «беляком», может, спрячет Сашу, не к добру девушка расцвела, а сам смотаешься, может, чего выменяешь. Долго Михаил стоял в нерешительности возле единственного рыбацкого домика у самого моря. До войны в нем четыре семьи жили, а теперь разрешили только Елизарихе.
– Мама, Миша пришел! – позвала Елизариху тринадцатилетняя Катя, единственная дочь.
– Елизавета Викторовна, спасите Сашу от румын! Они с каждым днем все наглее становятся, ломятся в двери, угрожают. Пропадет сестренка! – Голод отчетливо обозначил худые скулы мальчишки, бледное лицо подчеркивало тревогу. А огромные, умоляющие глаза смотрели с такой мольбой, что сердце Елизарихи сжалось:
– Запрись, Катенька, на засов и никого не пускай, – наказывала она черноглазой и тоненькой, как стебелек, дочери. – Пойдем, Миша.
По узкой тропинке, вдоль реки, не шли, а бежали они в село.
– Ой, не беги так быстро, Миша, ноги мои подкашиваются! – просила Елизариха.
– Быстрее надо, тетя Маруся, быстрее! – просил Михаил.
– Чует беду. Ой, горе, горе! – повторяла она и прибавляла ходу. У дверей квартиры, где оставил Михаил Сашу, стоял часовой. Штыком остановив запыхавшихся Елизариху и мальчишку, он с кривой улыбкой пояснил:
– Туда невозможно, там комендант с молодой куркой.
В оскале кривых зубов румына Михаилу виделась жуткая гримаса черта. В этот момент за дверями послышались возня и пронзительный вскрик. Михаил рванулся к двери, но в грудь ему уперся штык.
– Все, – смеялся румын, – молодая курка готова!
– Пойдем, Миша, пойдем, поздно, не успели…
Подошли соседи и помогли отвести его к Елизарихе. Он пытался вырваться, угрожал румынам, но платком ему закрыли рот. Перестали солдаты водить под дулами винтовок все новых и новых женщин коменданту, ему понравилась Александра. Взял он ее в свой особняк и никуда не выпускал, а Михаил остался один. Когда у односельчан уже нечем было поделиться, посоветовали Михаилу добраться до хуторов, выменять что-нибудь из продуктов на оставшиеся вещи. На редкость теплым и солнечным стоял октябрь. Еще не падала в горах листва. То справа, то слева от тропинки виднелись кизиловые рощи с побуревшей листвой. Кизил перезрел и усыпал землю крупными сладкими ягодами. Он то и дело сворачивал на полянку, собирая рубиновые россыпи, а тропинка шла вверх, вниз, вверх, вниз – вот и айвовая роща. В лесу от зрелой айвы, кислиц и груш стоял такой запах, что кружило голову.
Не было войны, не было бы горя, и все это несметное богатство леса собрали бы люди… Но не пускали румыны народ, пугая партизанами, а где они, партизаны? Михаил чутко прислушивался к лесной тишине, то карабкаясь по тропе вверх, то стремительно сбегая с горы вниз.
– Стой, хлопец! – как выстрел, прозвучал хрипловатый голос за спиной. Михаил мгновенно повернул голову и заметил, как в него целится из винтовки заросший, в румынской шинели человек. – Что несешь? – спросил, надвигаясь. Ничего хорошего не обещали лихорадочно светящиеся глаза. Мурашки под кожей побежали, но Михаил держался смело и спокойно. Сняв мешок с плеч, он развязал его, и золотом в солнечных лучах вспыхнул медный самовар.
– Это все? – спросил лохматый, дыхнув зловонным перегаром. Он суматошно, будто кто гнался за ним, рылся в мешке и, ничего более не находя, пнул его ногой так, что мешок с самоваром, грохоча, покатился в глубокое ущелье. – Жрать есть что? – словно лаял, а не спрашивал, уставясь в грудь Михаилу, туда, где за пазухой лежала полурыбная, полукартофельная лепешка: Елизариха дала на дорогу. Мужик ел, как животное, забыв, что у него есть руки, прямо с белой тряпки хватал ртом, как собака, давился, судорожно дергая острым кадыком, и хватал снова, что-то омерзительное было в нем и страшное. – Отвернись, не то сдохнешь там! – показал кивком головы в ущелье. И пригрозил Михаилу, заметив, как тот брезгливо, с осуждением смотрел на него. – Менять идешь? – уточнил, когда проглотил лепешку.
– Менять, а ты что делаешь? Дезертир? – неожиданно для самого себя спросил Михаил и съежился от ожидаемой расправы, когда лохматый снова схватил винтовку. Раздался выстрел. У самого уха взвизгнула пуля, опалив кожу на щеке.
– Не тявкай, щенок, пока цел! Догоняй свой самовар, и чтоб выменял мне сала и хлеба, не то гнить тебе в ущелье.
Сказал и исчез, как сквозь землю провалился. И тут накатил на Михаила истерический хохот. Уже в горле и в груди болело, а он все не мог остановить этот дурацкий смех. Все ниже и ниже спускался он в ущелье. Подобрав мешок, хохоча подходил к самовару, который остановился у небольшого завала веток и сушняка. Еще мгновение, и парень подавился смрадом. Под завалом гудел миллионный рой мух, и чего там только не было. Резанул Михаилу по глазам Асин платок, старшей сестры. Хохот прекратился, встали волосы дыбом, от тошноты начала кружиться голова, сделалось дурно. Отошел чуть в сторону, началась рвота. Его шатало из стороны в сторону. Ветку за веткой разбирал завал. В голове гудело, и на ладонях появился противный, липкий пот. Сестры лежали рядом на спине. На Михаила стеклянно глядели их открытые глаза.
Рты у обеих были забиты кляпами, свернутыми из нижнего белья. Одежды на них не оказалось, а тела раздулись до неузнаваемости. В изголовье лежали оклунки с отрубями, мыши проточили мешки. Было такое впечатление, что они легли спать и не проснулись. Будто окаменел Михаил, так и стоял. Может, надо было закричать или громко заплакать, чтобы стряхнуть увиденный ужас, а он так и замер, впившись глазами в огромные, раздутые груди сестер, в то место, где у левой груди у каждой чернела круглая рана. В нее влазила и вылазила всякая тварь, а чуть выше на откосе валялись клочки одежды. Конвульсии, рыдания сдавили горло и грудь, он кричал, а звука не было, словно онемел. Попытался что-то произнести, но голоса не услышал. Рой мух взлетел – и растревоженного гудения нет… На самом деле Михаил ревел как медведь на весь лес, но не мог услышать, потому что он оглох. Когда смутно стало доходить, что потерял слух, ужас и скованность покинули его, и появилось безразличие. Вытащил из-под веток самовар. Опустил его и, взвалив на спину, не оглядываясь, стал подниматься в гору. Как он попал в лесничество, а не на хутор, не мог объяснить.
Дед не скоро вытянул скупые слова о случившемся.
– Убили Асю и Веру. Наши убили, – повторял Михаил одно и то же. Когда Гуков догадался, что мальчишка оглох, снял с плеч мешок с самоваром и поставил на землю, потом долго вертел его голову, заглядывая в глаза, повторяя:
– Да, брат… Могло быть и хуже. – Неожиданно дед ладонью сжал Михаилу горло. У того глаза полезли из орбит, он словно взвился вверх, и широко, насколько можно, открыл рот. В ушах что-то треснуло, и, грому подобно, в него ворвались звуки. Была тихая, безветренная погода, а слышалось Мише, что лес шумит, как в бурю. – С одним горем, кажется, справились, как быть со вторым? Расскажи подробнее…
– Там, в ущелье, у айвовой рощи, Ася с Верой! Кто-то надругался и убил их. Убил зверски, понимаешь, дед? Зверски, ножом в сердце, в сердце…
– Успокойся, Миша, успокойся, а то снова оглохнешь. Что ж поделаешь – война.
– Не румыны это, дед! Не румыны. Свои убили. Он и мне грозил, мол, гнить будешь в ущелье, если хлеба и сала не выменяешь. – Дед Гуков не смог выдержать взгляда Михаила, столько было в нем боли и кричащей мольбы. Старому ли военному служаке смотреть беспомощно в кричащие от боли детские глаза? И он отвернулся. – Что же ты молчишь, дед? У тебя же ружье есть! Боишься, да? Тогда дай его мне! – Молчал Гуков. В его уже не седой, а белой голове роем копошились мысли:
– Не один он там, много их. Это полицаи под партизан рядятся. Голыми руками их, сынок, не возьмешь. Они и ко мне было полезли, но есть у меня от них защита. – Дед показал на медаль, специально вывешенную на стене, и рядом в свежей рамочке – грамота на немецком языке. – Так ты говоришь, лохматый, грязный и голодный? Это хорошо, что голодный. Значит, хлеба и сала? – уже сам с собою говорил старик, направляясь к избушке. Не пошел за ним Михаил – дед не приглашал, – но слышал, как тот возился, звенел стеклянной посудой, из полуоткрытого окна, будто из сказочной избушки, доносилось покряхтывание старика. До ноздрей мальчика доносился приятный запах, вызывающий до боли в желудке голод и неуемную слюну.
– Михаил, – донеслось из оконца. – Заходи, подкрепись, и будем кумекать.
На столе, застеленном старой облупившейся клеенкой с поблекшим рисунком «Ворошиловского стрелка», лежали круглая булка хлеба и две четвертины сала, это от него исходил вызывающий невыносимый голод запах. Ели молча. Михаил налегал на «толкуны», а старик, перестав жевать, сквозь косматые, обвислые брови на огромном лбу смотрел в осунувшееся от голода лицо, на худую и длинную, словно у цапли, шею подростка, нервные руки, высунувшиеся из рукавов никем не латанной рубашки. «Нашел, в Макотре – ущелье, где редко ступала нога человека, а нашел… Сердце чует, одна кровь, – размышлял старик и, заметив, что Михаил перестал есть, потребовал: – Ешь, Мишаня, работа предстоит нелегкая…»
Оставив Михаила, Гуков ушел, попросив никуда из сторожки не выходить и вскоре вернулся не один. С ним были еще пятеро с немецкими автоматами, как догадался Михаил, партизаны.
– А не потеряем мы мальчонку? – спросил у Гукова коренастый, с густой черной бородой и лысой, как биллиардный шар, головой, наверно, командир.
– Мальчишку на тропе будут с хлебом и салом ждать, и, как видно из рассказа мальчика, тот, что его остановил, был очень голоден. Вот я и подумал, что не мешало бы их немного подкормить…
– А не подохнут они сразу с твоей, дед, кормежки?
– Нет, их свалит сон, – ответил Гуков и посмотрел на Михаила, в который раз задавая себе один вопрос: а что будет, если не удастся уберечь мальчонку?
– Рок, тяжелый рок выпал всей семье Петляковых, а с роком шутки плохи. Если я не ошибаюсь, это меньший сын Игната Савельевича?
– Да, вы не ошибаетесь, это младший. – подтвердил старик.
– Теперь в двух словах об этом «натюрморте», – командир указал на медаль в форме креста. Верхушки креста заканчивались трехлистниками, крест был прикреплен к синей колодке с двумя красными полосками по краям.
– Было это в первую мировую. Я, Гуков Иван Софронович, хорунжий 1-го казачьего Черноморского полка, Кавказской казачьей дивизии, 2-го Гвардейского Кавказского кавалерийского корпуса, 10-й армии. Середина июля 1917-го, Западный фронт, Белоруссия, район населенного пункта Младечно. Новоспасские леса болотисты, туда и упал немецкий аэроплан, делающий рекогносцировку, сбитый моими хлопцами. Идти за «языком» вызвались четверо, но когда напоролись на болота, я троих прогнал, дальше пошел сам. Мы неделю назад потеряли в наступлении половину личного состава полка, так что рисковать решил один, я ведь родился и вырос в лесу. К концу дня нашел пропажу, немцы поперекалечены, но живы. Летчик и оберст-лейтенант – по-нашему подполковник. Тащил я их обоих на волокушах почти два дня. А когда вышел к своим, приняли меня уже немцы. Трое суток возили в арестантской халабуде туда-сюда. На четвертые приехал ихний генерал, похлопал по плечу и вручил эту медальку и грамоту. Меня отвезли к речке, дали провианту, ящик водки и показали, куда грести.
– Все понятно, теперь к делу, – сказал, словно удовлетворившись ответом, лысый, которого называли Кузьмой Григорьевичем.
– Да, – продолжил Гуков. – Полицаи с этой медалькой возили меня в Абрау к немцам, так я там разговаривал по телефону со спасенным мною оберст-лейтенантом, и, как я понял, медальку эту вручал мне его фатер – папа по-нашему.
– Все, вопрос закрыт, хотя за спирт немцам спасибо, – закончил тему командир.
– Кроме меня, никто не должен туда идти! – заявил Михаил, с нечеловеческим терпением выслушав рассказ Гукова. – Только мне он поверит и в «сало», и в «хлеб», и еще, еще я хотел сказать, что мои сестры там лежат! – Мальчишку трясло, как в лихорадке, нервы спазмом сжимали горло, а из глаз непрошено катились слезы.
– Нужно успокоиться, Миша, и заботь на время о сестренках. Тот или те, кто ждет хлеба, не должны знать, что там твои сестры, понял? – Кузьма Григорьевич обеими руками прижал к себе вихрастую, давно не стриженную голову мальчишки. Щекой Михаил коснулся прохладного металла автомата, который давал уверенность, и в душу проникло спокойствие. Ему стало казаться, что где-то здесь незримо находится отец, что все пережитое было кошмарным сном, что все живы, и мама сейчас немыслимо родным голосом пригласит за стол.
– Вот и успокоился, а теперь, Миша, слушай внимательно…
К концу клонился день. Не треснет ветка, не вскрикнет птица, будто не дождавшись ночи, уснули горы. Но еще живым ртутным шариком под ногами Михаила катались лесные мокрицы, и легкое дуновение ветерка донесло аромат айвовой рощи, напоминающий близкую опасность. Обостренным слухом Михаил слышал стук собственного сердца. Ему казалось, что оно стучит на весь лес. Ноги стали ступать неслышно, и слух переместился как будто на спину.
– Стой, хлопец! – донеслось сзади. Словно паук, спрыгнул с дерева на Михаила страх, и так же неожиданно, как и в прошлый раз, словно из-под земли вырос тот, лохматый. Потом еще, и еще, и вот уже их десятка два. Все они разномастные и по одежде, и по упитанности, и по тому, кто как себя вел.
– Ну что, Сквалыга? И правда придурочный пацан, сам пришел. Сивый и ты, Сквалыга, останетесь и проверите, нет ли чего на хвосте. Остальным в нору, вряд ли кого сегодня принесет. Толпа вооруженных бандитов бросилась врассыпную, нехожеными тропами к горе Карачун. Михаила вел поджарый, извивающийся как вьюн бандит. На нем румынская форма, за поясом две гранаты и наган. Длинными, будто у гориллы, руками он обвил Михаила, как спрут. Словно змеи, ползали руки бандита по всему телу, как бы прощупывали и, все чаще вздрагивая, останавливались на ягодицах Михаила. – Иди, сюсек, иди, не боись. Я тебя никому не уступлю, – противно гундосил он, наклоняясь к Михаилу, обдавая вонючим перегаром. «А вдруг они не успеют?» – мелькнула страшная мысль в голове Петлякова-младшего, и мурашки поползли под кожей. Норой оказалась неглубокая, но объемистая землянка, устланная мхом. Посередине – яма, в которой разводили огонь. У самой ямы стоял стол, сплетенный из веток кизила. Справа и слева нары, в углу, за ширмой из одеяла, раздавалось попискивание: работала рация.
– Ты сам, – подтолкнул Михаила к столу бандит, давая понять, чтобы тот выложил все, что имелось в торбе.
– Хорош петушок, я вижу, Сыч, тебе не терпится – с кривой улыбкой спросил главарь у сопровождавшего Михаила бандита, на что тот выскалил зубы. – Жить хочешь? – теперь он обращался к Михаилу.
– Да, – ответил Михаил, не узнавая своего голоса, похожего на стон умирающего. Выпученные, бесцветные глаза убийцы-рецидивиста по-жабьи холодно смотрели на мальчишку. Столько в них было безразличия, будто не о жизни он спрашивал, а о каком-то пустяке. – Партизан встречал? – неожиданно спросил главарь.
– Нет, – мгновенно прозвучал ответ.
– Вот твой хозяин, – указал главарь на Сыча, – он тебе жизнь продлит, пидорком поживешь. – Ноги стали ватными, когда Сыч вел Михаила туда, где лежали сестренки. – Ну вот тут мы и пошамаем маленько, и ты, сюсек, утешишь Гришу. Меня Гришей кличут, а тебя? – спросил он, присаживаясь на ровную как стол полянку, усеянную желтыми, последними в этом году, цветами, и усадил рядом с собой Михаила. Сыч рвал зубами сдобренное особыми приправами гуковское сало, при этом он так его сжимал своей ручищей, что сало сочилось по ладони и руке в рукав кителя.
Проглотив выделенную порцию, он начал судорожно расстегивать галифе одной рукой, а другой мертвой хваткой держал за руку Михаила. Когда до сознания дошло, что Сыч затевает, Михаил стал кричать и вырываться. Галифе слетели, запутав ноги Сычу, и он уже двумя руками схватил Михаила, как вдруг раздался голос:
– Що це ты, Сыч, робышь?
Прямо перед глазами вырывающегося из железных тисков бандита Михаила встали два огромных кирзовых сапога. Подняв от земли голову, Михаил увидел направленное на Сыча дуло винтовки со штыком.
– Не отдам, слышь, мой сюсек, уйди, падло, зныкни! – Голос Сыча сорвался хрипотой. Одной рукой он крепко держал Михаила, а другой пытался дотянуться до кармана сползших до сапог галифе, из которого торчала рукоятка нагана.
– Ты, хлопчик, затулы уши и дывысь у зэмлю. – Сапоги двинулись. Раздался противный звук, словно кто-то распорол мешок. Послышался смертный стон Сыча. Когда Михаил, приподняв голову с земли, оглянулся, Сыч в агонии перебирал голыми ногами, а тот, которого называли Сивым, так и держал его пригвозженным к земле, штык прошил горло и воткнулся в землю. – Ось и всэ, одним злодием мэньше. Вставай, хлопче, треба тикаты, поки та сволота рымыгае. Ты мэнэ нэ бийся, я свий. Воны мзнэ сонного взялы. Не вбылы, так и тягають с собою. – Он не договорил. Раздалась команда: «Руки вверх!»
– Ой, лышенько! А вы ж хто? – оторопело спросил Сивый, так и не решив, то ли штык с винтовкой вытаскивать, то ли руки поднимать. А когда команда повторилась, поднял. – Ось и втиклы, хлопче, тут ще ни кущ, то и кат сыдыть – сказал он словно сам себе, и столько в его до смерти уставших глазах было боли, что подхватившийся с земли Михаил хотел крикнуть: «Не бойтесь! Свои! Партизаны!» Но стоявший рядом не знакомый еще Мише партизан посмотрел строго на Михаила и прижал указательный палец к губам.
– Того на тропе тоже ты? – спросил старший группы у Сивого. Но он молчал. Ему уже успели связать руки и вывернуть карманы. На землю упал маленький комочек тряпки, из которой выкатилась звездочка красноармейца.
– Развяжите ему руки и подыми звезду, – сказал командир.
– Я нэ знаю, хто вы и що вам треба. Кажить прямо, я вас не боюсь, – ответил Сивый и заслонил спиной Михаила.
– Терять тебе уже и бояться нечего. У бандитов тебя ждет смерть, перед народом позор, который смывают кровью, – подытожил командир. – Пойдешь к бандитам, они тебя знают, и перевяжешь их, как баранов. Если же они не спят от дедова снотворного, скажешь, чтоб сдавались, или закидаем гранатами.
– Вин мэнэ спросэ, хто мэнэ прислав и кому сдаваться?
– Правосудию советской власти.
Когда командир произнес эти слова, Сивый, будто что-то вспомнив, пристально посмотрел ему в лицо.
– Я милиционер Охрымэнко из Уташив. Нашу часть под Анапой разбили, попал в окружение. С малэнькой группой хотилы пробиться к Новороссийску, к своим. Тут воны, полыцаи, шукають партизан. Воны размовляють по-нашему, я спросоню ны разумил, ще це каты. Уси мои хлопцы втиклы, а менэ повязалы. А главарь цих бандюков мий шурин, теж бандюк с Уташив. Так вин менэ с собою и тягае.
– Долго он рассказывает, командир, могут очухаться и расползутся, как змеи, – прервал Сивого высокий плечистый партизан. В его седых волосах запутался желтый листок береста и чуть дрожал, и Михаилу казалось, что в нем все внутри так же дрожит, как тот желтый листок. Враги убили маму и бабушку, захватили и мучают Сашу, до смерти замучили Веру и Асю. Этот Охрименко убил бандита, партизаны убьют его. Много крови, для чего, почему, зачем так много крови? Ему теперь самому захотелось убивать – стрелять, резать, протыкать штыком. Убить коменданта Методия, Матвеева, румынов, немцев, полицаев. Ему казалось, что если смести с земли всю эту неожиданно нахлынувшую нечисть, то все вернутся – и отец, и мама, и бабушка, и Вера с Асей, и братья Витя с Володей, что с отцом на фронте. А дед придет и погрозит, как всегда, указательным пальцем: «Опять шалил, Михай?» Михаил почувствовал, как прошла дрожь в теле и появилась слепящая глаза ярость, которая буквально кинула его туда, где, пригвожденный к земле штыком, застыл Сыч. Со злостью он рванул на себя винтовку, а когда вытащил окровавленный штык, резко развернулся к командиру и предложил:
– Я пойду! Я знаю, где эти гады!
Столько в крике мальчишки было отчаяния и боли, что заходили желваки на скулах командира, и он, низко наклонив голову, чтоб не видеть глаза Миши, сквозь зубы, с растяжкой приказал:
– Охрименко, иди…
Тот было двинулся, но вдруг остановился. Снял с себя защитного цвета ватник, распорол у рукава подкладку и протянул командиру партбилет:
– Мабуть, я загыну, так хай партия знае, шо вже богато катив вбыв.