banner banner banner
Горечь сердца (сборник)
Горечь сердца (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Горечь сердца (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Ах, господа, оставьте вы эти глупости, – отмахнулся Данилин. Он был согласен со всеми словами Григорьева. Увлечения войной не было. Было сознание служебного долга перед родиной.

Он тихо запел. Голос у него был несильный, но здесь, в полуразрушенном сарае, в дрожащем полумраке, в нескольких шагах от смерти простая мелодия и слова переворачивали душу.

Не для меня придёт весна,
Не для меня песнь разольётся,
И сердце радостно забьётся
В восторге чувств не для меня.
Не для меня в стране родной
Семья вкруг Пасхи соберётся,
«Христос воскрес» – из уст польётся,
День Пасхи, нет, не для меня.
Не для меня дни бытия
Текут алмазными струями,
И дева с чёрными очами
Живёт, увы, не для меня![16 - Песню относят к казачьему романсу. Появился романс в печати на грани XIX–XX веков. Подписан Александром Гадалиным. Существует несколько вариантов.]

От пения Данилина в душе вспыхнула радость, но вспыхнула лишь на мгновение, осчастливив на долю секунды. Следом нахлынуло горькое щемящее чувство утраты, потери, невозврата. «Не для меня!»

Глава девятая

В генералах помпезной Российской империи всё ж не дерзали германцы предположить такое закостенение, такое полное отсутствие смысла в водительстве стотысячных масс!

    Солженицын А. И. Красное колесо. Узел I.
    Август Четырнадцатого. Стр. 137

В ночь на 29 января 1915 года 20-й корпус 10-й армии под командованием генерала от артиллерии Павла Ильича Булгакова, в составе которого находился 108-й пехотный Саратовский полк, стоял непосредственно против Мазурских озёр и готовился совершить отход в восточном направлении на реку Неман, так как противник, заняв Владиславов, навис над правым флангом русских, создавая угрозу выхода им в тыл.

Пошёл снег, началась сильная буря со встречным ветром. В течение часа насыпало огромные сугробы. Дороги занесло снегом. Направление пути отхода было возможно определить только благодаря двум рядам вётел, которыми обсаживались просёлочные дороги в Восточной Пруссии. Орудия и повозки тонули в снегу. Шли всю ночь, увязая по колено. Расстояние в пятнадцать километров полк прошёл за семь часов.

11 февраля полк добрался до намеченной ему позиции и стал откапывать окопы. В этот день после тяжелого марша по занесённой снегом целине полк не получил хлеба. Грызли сухари.

Перед рассветом 13 февраля колонна 108-го полка перешла русскую границу. В шесть часов вечера стали на привал близ опушки небольшого леса. Пришлось расположиться на снегу. Пошёл мелкий дождь. К девяти часам вечера дождь перестал. Стало морозить.

14 февраля день был солнечным. Началась оттепель. Глина стала вязкой. Чтобы преодолеть подъёмы, приходилось их выкладывать хворостом. Пулемёты тащили на руках. Ноги хлюпали в талом снегу. Всё вокруг казалось нереальным, будто действительность – это странный тяжёлый сон, длящийся долгие дни.

Тогда ещё не было известно, что германские войска опередили 20-й корпус и находились уже в тылу его. Пути отхода на восток были отрезаны. Кольцо вокруг корпуса смыкалось. Противник охватывал с запада, севера и востока. Три германских корпуса готовились раздавить один русский – 20-й.

Получив приказ командования уклониться от боя, с рассветом 108-й полк свернул с шоссе в Августовские леса, на узкую, неудобную дорогу. Шли по четыре в ряд. «Шире шаг», – катилось по колонне. По сторонам дороги высокой стеной поднимались вековые двадцатиметровые сосны королевских лесов старой Польши.

При выходе из леса русские были встречены сильным огнём немцев. Продвигаться по открытому снежному пространству, не имея укрытий, было почти невозможно. Но всё же полк ворвался в деревню Серский Ляс. Немцы отступили. Русские бросились вдогонку. Трупы убитых усеяли равнину. Несмотря на эту победу, положение полка оставалось опасным. Надо было спешно, оторвавшись от противника, отходить на юг и юго-восток. Но русские войска целый день бесцельно оставались на месте. Победа была потеряна.

20 февраля утром полк начал наступать на деревню Марковцы. Немцы занимали и держали окопы к юго-западу от деревни.

Эти окопы были вырыты русскими строителями крепости Гродно в качестве передовой позиции. Впереди прочных окопов с козырьками были устроены проволочные заграждения. Стрелковые цепи русских продвигались вперёд очень медленно. Артиллерия не смогла пробить проход в проволочном заборе. На виду у противника солдаты беспомощно топтались перед заграждением, почти висели на нём, стараясь разрезать проволоку простыми ножницами. Проползали на брюхе.

Через три часа наступление 108-го полка остановилось. Пролежали на снегу под огнём противника до вечера, затем отошли к лесу и стали окапываться.

Настроение было подавленным. Полк находился в движении десять дней. Шёл преимущественно ночью. Провёл несколько боев и при этом получал ничтожное довольствие. Порой не было хлеба. Хлебали пустой суп. Людьми овладела сильнейшая усталость, сознание безнадёжности и, как следствие, апатия.

«Командир 108-го полка был так утомлён, что, слушая начальника дивизии, упал головой на стол в бессилии одолеть сон и усталость»[17 - Белолипецкий В. Е. «Зимние действия пехотного полка в Августовских лесах; 1915 год» Стр. 15. ЛитМир – Электронная Библиотека.].

В течении пяти дней истомлённые части 20-го корпуса вели неравные бои с германцами, пытаясь прорвать кольцо окружения. Расстреляв весь запас патронов и снарядов, русские пытались штыками проложить себе дорогу. Попытка безумной атаки не удалась. Не прошли и двухсот шагов, как были встречены в упор страшным близким ружейным и пулемётным огнем. Падали десятками.

«Всё это избиение, которого не знает военная история, разыгралось на площади в две тысячи метров, так что даже простым глазом можно было видеть, как целые кучи людей оставались лежать и как батальон за батальоном был уничтожаем под треск пулемётов»[18 - Успенский А. А. На войне. Глава XI – Бой у Махарце.].

Около десяти часов утра 21 февраля огонь с обеих сторон прекратился. Наступила жуткая тишина. Последние силы корпуса растаяли. Лишь небольшие группы русских воинов затерялись в лесах. Немцы прочёсывали леса, забирая русских в плен.

…Тусклое февральское солнце освещало верхушки сосен. Десяток солдат 108-го пехотного Саратовского полка, шатаясь от физической и душевной усталости, стоял на краю поляны. Потерянные, хмурые, беззащитные. Чувство страха, отчаяния овладело ими. Издёрганные нервы были на пределе. От налетевшей тишины начинала болеть голова. Скверно. Нехорошо. Боже ты мой, какая тишина!

– Чёрт побери, – воскликнул Фетисов, – во всяком случае, для нас война кончилась, – он пытался говорить уверенно, но губы нервно подёргивались, и глаза смотрели как-то всё вкривь, вкривь. – Бросайте винтовки. Сделайте белый флаг.

– Из чего, Ваше высокоблагородие? – глупо и пристыжённо спросил вестовой, размазывая по лицу пот и кровь.

Плен? Нет, это было не для Григорьева. Для него нестерпим был этот позор, это бесчестье. Небритый, чёрный, с глубоко запавшими глазами, Григорьев осведомился презрительно:

– Намерены сдать своих солдат в плен? Потом мемуарчики будете писать. «Почему я поднял белый платочек», – и выдохнул режуще: – Трус! – а хотелось выругаться грубо, по-русски.

– Поручик! – завизжал Фетисов. – Я бы попросил Вас, поручик, не забываться!

Ущемлённое самолюбие на секунду взыграло, но завизжал Фетисов как-то придушенно – всё же немцы вокруг, да и решимости в визге не было. Колыхались обида и готовность к плену. Ему нечего было противопоставить угрюмой и злой силе Григорьева.

Пиня стоял чуть поодаль, прислонившись к дереву. Усталость ломала тело. Перед внутренним взглядом Пини промелькнул образ Фетисова, уже не надменного офицера, а пленного – униженного, понукаемого, подталкиваемого в спину немецким прикладом. Пиня перехватил взгляд Григорьева, и ему показалось, что поручик тоже это видел. И объяснить этого нельзя, однако видел.

Пиня мотнул головой, отгоняя видение, поправил на плече винтовку, шагнул ближе к Григорьеву. Невысокий, щуплый, скорее мальчик, чем муж. Вслед за ним шагнули ещё трое. Остальные с растерянно-опустошёнными лицами затоптались на месте, не зная, на что решиться.

– Мы военные, мы будем пробиваться, пока сил хватит, – голос Григорьева звучал твёрдо, как на плацу.

От уверенного командного голоса Григорьева усталые голодные люди, готовые превратиться в захлёстнутый паникой сброд, словно очнулись. Есть командир, есть дисциплина, есть армия.

Игорь Данилович Григорьев, кадровый офицер, участвовавший в русско-японской войне, не сдался, не опустил руки. В нём не ослабла воля к победе. Натура яркая, отважная, он принял твёрдое решение. Он был способен провести это решение в жизнь.

Все эти страшные дни отступления, блуждания по Августовским лесам Пиня шёл неутомимо, несмотря на свой тщедушный облик. Когда бы Григорьев ни повернул головы, он видел сосредоточенный взгляд своего денщика, не услужливый, но готовный.

Пиня и сам не заметил, когда возникла в нём и выросла несокрушимая вера в Григорьева. Всё, что ни говорил или делал офицер, принималось со странным восторгом и незыблемой верой. Наверное, это называется силой характера. Вот и сейчас дрожь надежды пробежала по измученному телу Пини.

Дождались темноты. Пошли на восток, надеясь выйти к реке Неман в надежде, что русские обязательно будут удерживать восточный берег реки. За ним проходит железнодорожная магистраль, соединяющая Петроград с Варшавой.

Окружающий лес был враждебен. Седые, мрачные ели угрюмы. От каждого шороха заходилось сердце. Каждая минута тянулась мучительно. Иногда раздавался одинокий выстрел или взлетала в небо ракета, после которой темнота казалась особенно густой и чёрной. Смертельно усталые люди изнемогали в борьбе со сном. Покуривали в рукав. Тупо всматривались в темноту, стараясь предугадать свою судьбу.

Пройдя сквозь густой лес, выбрались на поляну, упали без сил. Развести костёр не решились. Поднялся холодный ветер. С неба посыпалась то ли мелкая снежная крупа, то ли мелкий дождь. Люди не знали, куда забраться, как свернуться, чтобы хоть немного согреться. Сворачивались в клубок, втягивали головы в поднятые воротники, но влажная шинель не грела. Курился над лежащими кислый запах намокших шинелей и сапог. Мучительно томил голод.

К вечеру следующего дня остановились у опушки леса. Перед ними лежала деревня. Все окна в домах на главной улице были ярко освещены, манили теплом, отдыхом. Кто в ней? Русские? Немцы?

В разведку отправились двое – Евсей и Пиня. Отделились от стволов деревьев, неслышно поползли по снегу в сторону домов. Нежданно, ненужно выплыла из-под тучи луна. Осветила округу. Часовой, стоящий у крайней избы, выкрикнул по-немецки: «Кто тут? Стой!»

Поспешно отошли назад, вглубь леса. Вновь брели без сил, с трудом передвигая замёрзшими ногами. Когда же конец?!

Большая широкая поляна, окружённая холмами. Почти бежали через открытое пространство. Быстрее, быстрее. От морозного воздуха кололо в груди. Откуда только силы берутся… Вот уже близко спасительные деревья.

Навстречу немецкий патруль. Что за трагичная судьба! Десятки винтовок чёрными дулами уставились на русских – замученных, запыхавшихся, с серо-зелёными лицами.

К Григорьеву подошел немецкий гауптман.

– Ваше высокоблагородие, он требует отдать оружие, – нервничая, низким простуженным голосом сказал Пиня и, глядя сбоку в лицо офицера, уже понимал, что тот не отдаст, что он решился, что не может, никак не может Григорьев принять оскорбительности плена, что предпримет ещё одну отчаянную, безумную попытку. И знал, что бросится следом, что бы Григорьев ни сделал. Знал, что не оторвать его от Григорьева, не оторвать.

Дальше всё произошло быстро. Григорьев медленно вынул револьвер, медленно протянул, и когда рука немца почти коснулась револьвера – выстрелил и, пригнув голову, бросился в тёмную глубину леса. Пиня ринулся следом. Они летели, словно обретя крылья. Вслед сухо затараторили выстрелы. Больше. Чаще. Пули защёлкали по стволам деревьев. Одна догнала Пиню, пробила спину. Он остановился, прислонился к стволу. Григорьев обернулся, рванулся назад.

– Уходите, ваше благо… – изо всех сил крикнул Пиня.

Но крика не было, был шёпот, – даже не шёпот, шевеление губами. Григорьева прожгло щемящей жалостью, ошеломило на мгновение. Вот ведь был рядом человек надёжный, верный…

Пиня упал на колени, завалился назад, неловко подгибая ноги. Тонкая струйка крови ниточкой вытекла изо рта. Глаза умирающего заволокла молочная пелена. Льдинкой сверкнула последняя слезинка в углу глаза.

Через сутки Григорьев с пятью бойцами вышел к своим.

Глава десятая

Стоял март. Таяло. Атака захлебнулась. Занять немецкие позиции не удалось. Отступили. Вернулись в свои окопы, чувствуя, что вскоре придётся оставить и их. Санитары пытались оказывать помощь, выносить раненых с поля. Но было слишком светло. До наступления темноты это было совершенно невозможно. Как только на поле начиналось движение, с немецкой стороны скороговоркой строчил пулемёт. Пулемётчики пристрелялись. Пули ложились ровно и точно. Санитары отползали назад, под прикрытие брустверов. Раненые стонали, кричали, звали.

Чтобы очистить проходы в мелких окопах и дать живым понадёжней укрыться, трупы выбросили за бруствер. И они лежали бесприютно и страшно. Каждый старался не смотреть на них, не видеть, не задумываться.

Согнувшись, Фёдор шнырял по траншеям, разыскивая Ивана. Искал, но не находил. Расспросы ни к чему не приводили. Никто не видел его ни живым, ни мёртвым.

– Брось шлындать. Там он, в леске, – раздражённо сказал санитар. Фёдор долго смотрел в ту сторону, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь среди густых голых сплетённых ветвей. Грыз веточку, наполняя рот горечью. Неожиданно его начала бить дрожь. Перешла в озноб. А на небе чистом, синем – ни облачка. Воробьи бойкие по проталинам скачут. И так захотелось Фёдору подальше от этого места очутиться. И сидеть тихо-тихо. В чаще где-нибудь.

Слюну горькую сквозь зубы протолкнул, полез из окопа, перевалил через бруствер. Прополз сквозь отверстие в заграждении из туго сплетённой колючей проволоки, что тянулась вдоль окопов. Пополз по влажной скользкой мазне, состоящей из снега и земли.

– Куда ты? – приглушённо выдохнул вслед санитар. – Дождись темноты. Эх, подстрелят ведь…

Фёдор с силой втянул в себя воздух, пополз дальше. Местность вокруг была фантастически, пугающе мрачной. Всё вокруг было растоптано и смято. Усеяно изуродованными трупами. Разбросаны, растянуты уже ненужные белые бинты, пропитанные свежей кровью. Повсюду валялись груды гильз, патронов, картечных осколков, цинковых коробок из-под патронов. На кустах висели окровавленные клочья мяса.

Спина Фёдора покрылась потом. Ладони заледенели. Несколько раз, когда начинал строчить пулемёт, он, обмирая от страха, вдавливался лицом в талую грязь. Но пулемётные очереди его не доставали, проходили выше. Перебитые пулями ветви сыпались на спину.

Ивана он нашёл. Тот был уже мёртв. Значит, приполз зря. Помочь уже было нечем. Белое лицо друга было совершенно нетронуто, лишь слегка искривлено гримасой. Голубые глаза безразлично смотрели в небо. Руки, чёрные, выпачканные землёй, судорожно зажимали кровавую рану на животе. Кровь на заскорузлой, забрызганной грязью шинели уже подсохла и побурела.

Грязной рукой Фёдор провёл по лицу Ивана. Закрыл голубые стеклянные глаза. Какая дистанция вырастает сразу между живым и мёртвым, какое отчуждение…

Столько погибших уже прошло перед глазами Фёдора, что воспринималось это почти равнодушно. Не изумляло, не заставляло страдать. Словно огромное число убитых не мог человек вместить в своей душе, не мог осилить. Притуплённые нервы отказывались реагировать. А тут, перед телом Ивана, мысли пошли вразброд, душа захолонула. Захлестнул ужас одиночества.

Сидел, тоскуя, прислонившись спиной к тёмному стволу бука. Скорбные мысли блуждали. Кисло пахло мокрой глиной. Шумно и мерзко каркали жирные вороны. Гулко перекатывались редкие орудийные выстрелы. Откуда-то доносились хриплые стоны умирающего.

Поменявший направление ветер вбил в ноздри тошнотный запах гниения и тлена. Фёдор повернул голову. В нескольких метрах от него лежал раздувшийся труп лошади, а под ним гниющий труп кавалериста. Был ли это русский или немец, Фёдор не видел. Тело кавалериста было скрыто тушей коня. Но лицо его, вернее, то, что от него осталось, было ему хорошо видно. Синее гниющее лицо оскалилось неправдоподобно белыми крупными молодыми зубами. Прикрыть этот оскал уже было нечем. Губ не было. В пустых глазницах копошились трупные черви.

Сквозь подкатившее к горлу отвращение, сквозь удушающий страх Фёдор испытывал какое-то первобытное, властное любопытство к таинству смерти. Глаза как магнитом притягивались к шевелящимся глазницам. Невыносимый смрад распада заполнял лёгкие, ложился на губы, язык. Судорожно вздохнув, передёрнулся, сглотнул комок, стоящий в горле, перевёл взгляд на Ивана и, словно извиняясь перед бывшим другом, поправил ему полу шинели.

Тяжело всплыла мысль. Сколько жизней исчезло сегодня… Зачем? Но где-то внутри вместе с печалью и горечью жила эгоистичная радость, что убит не он, и странная, не обоснованная ничем уверенность, что с ним такое произойти не может.

Он пополз назад, в спасительный окоп. Немцы не умолкая били по окопам из тяжёлых орудий. Наши молчали. Снарядов не было.

Встал, побежал, вот он и окоп. Ещё только шаг, – сквозь прорубленное и ещё не отремонтированное проволочное заграждение. Ему показалось, что его ударило комом земли по правой руке. Не сильно. Но ноги почему-то остановили бег, словно наткнулись на невидимое препятствие. Чуть свернув голову, Фёдор взглянул на ушибленную кисть. Её не было. Вместо неё из комка смятого мяса и скрученных жил струёй била кровь. Фёдор схватил здоровой рукой повреждённую выше запястья. Одномоментно пронеслось в голове: «Ну вот, произошло, и слава Богу. И, кажется, не так это страшно».

В несуществующей ладони родилась жестокая, невыносимая боль. Она помчалась по руке вверх в плечо, сдавила горло, ударила в мозг. В глазах почернело. Фёдор упал как подкошенный.

Очнулся в полевом лазарете. Сквозь серую парусину виделся свет. Резко, навязчиво пахло йодоформом, приторно-кисло – испарениями пота, крови, гнойными бинтами.

Затем был полумрак вокзального зала в Харькове. Поезда с ранеными подходили к вокзалу один за другим. Сотни раненых вплотную лежали на полу, на замаранных тюфяках, набитых соломой. Каждый кусочек грязного пола, каждый уголок был занят. Между ранеными бродили смертельно усталые врач, фельдшер и две сестры милосердия в измятых передниках. Стоны, хрипы, зубовный скрежет. Землисто-серые лица раненых с умоляющими скорбными глазами.

Фёдор сидел на полу у стены. Поддерживал здоровой рукой раненую. Качал, словно ребёнка. Марля влипла в культю. Перед глазами плыл туман. Все казались ему тенями. Таинственными, призрачными. Вот из тумана появился врач. Лицо исхудалое, вытянутое. Огромный лоб с залысинами. Глубокие морщины по углам губ. Потянул руку Фёдора к себе. Фёдор дёрнул головой и провалился в забытьё, как в бездонную пропасть.

Он вынырнул из забытья в серых рассветных сумерках. Обвёл палату недоуменным взглядом. За окном шёл дождь. Фёдор лежал, прислушиваясь к однообразному падению капель. Не заметил, как задремал. Проснулся от криков. Повёл вокруг себя мутным взглядом.

– Это из перевязочной, – объяснил голос с соседней койки. Фёдор замер, прислушиваясь, но не к внешним звукам, а к своим внутренним ощущениям. Вынырнет ли из сна вместе с ним и боль в его несуществующей руке. Но боль была отдалённая, ноющая, и Фёдор почувствовал себя почти счастливым.

– Что молчишь, братец? Говорить не можешь? – вновь раздалось с соседней кровати.

– Да нет, отчего же.

Познакомились. Сергей Михайлов, вольноопределяющийся[19 - Вольноопределяющийся — военнослужащий Российской Императорской армии, поступивший на службу добровольно.], бывший студент.

– Если бы знал всё это – да дня бы единого войной не дышал. Сбёг бы. Дезертиром и то лучше. Оно, конечно, без руки тяжко. Как работу справлять? Но зато жив. И ты не горюй. Подумаешь, одного глаза нет, но второй то есть. Да радоваться мы должны, что с такого ада живыми вырвались.

– Сукин ты сын. Горлодёр необразованный. Нет патриотизма в тебе. Для тебя Россия – звук пустой. Палечник несчастный.

– Шут его знает, что за патриотизма такая. Ну рви пуп, ежли хошь. Муха и та помирать не хочет. Ты на неё замахиваешься, а она удирать. Кто хочет, пусть воюет. И я за деревней на кулачки горазд. Да только ничего мне у немца не надо. Дать бы ему, по-хорошему, широкой лопатой по одному месту, да и домой в деревню. Да и не палечник я вовсе. Палечник-то левую ладонь из окопа высовывает. Авось попадут. А мне правую напрочь оторвало.

Они помолчали, но тоска по человеческому пониманию, участию толкала к душевному разговору. Фёдор продолжил:

– И в атаку страшно, и умирать страшно, и жестокость людская страшна. Не знаешь, что страшнее. Ты мне вот все уши о равенстве продудел, а я случай тебе расскажу. Под Перемышлем это было, солдатня с семьёй жидовской расправилась. Отца, мать убили, а дети остались. Стоят, к стене прислонившись, белые словно смерть. Трое их было. Девочка лет восьми. Мальчонка чуть помладше, и младенец у него на руках. Девочка чистая, кудрявенькая. Схватили да в кусты поволокли, на ходу платье на ней рвут. Пробовал отбить. Да куда там – озверели, зубы мне вышибли. Ещё счастливо отделался. Девочка кричит, как ножом сердце режет, а они, мужики здоровые, все в смех. Девчонка вскоре замолчала. Видать, померла под первым ещё, а может, придушили невзначай. Руки-то здоровущие, а она дитё нежное. Да может, так оно и лучше. Они-то дела свои всё равно закончили. Не глядели, жива ли.

А мальчонка, братик ейный, у стены стоит, трясётся весь. Я ему сдуру кусок хлеба протягиваю, – ну, чтоб успокоить аль отвлечь. Тоже придёт в голову глупость такая… А он как глянет на меня! Глаза огромные, к себе младенца прижимает. Такого ужаса в глазах я никогда более не видел. Да как заверещит – и бежать бросился, да туда, в кусты побег, где сестрёнка была. Ну, штыком его и прикололи. С младенцем вместе. И всё мысли дрянные в башку лезут. От войны они таки сделались али сразу-то зверями родились? Это ты как объяснишь?

Михайлов подтянул повыше подушку, сел, облокотившись о спинку кровати. Заговорил тоном профессора, читающего лекцию, чувствуя, что несёт свет в народные массы:

– Кроме всего плохого, что несёт война, кроме безнравственности, жестокости, уничтожения, смерти, война ещё и меняет человеческую личность. Меняет чудовищно. Человечество мгновенно скатилось к состоянию кровавого варварства. Одичание достигло предела. Сознание безнаказанности опьяняет. Плевать на мораль, совесть…

Фёдор слышал и не слышал. Слишком холодны были слова для его смятенной обожжённой души. Вздохнул несколько раз глубоко, судорожно, словно пытаясь таким способом освободиться, отогнать от себя гнетущие воспоминания, произнёс вялым усталым голосом:

– Ну они-то тоже сегодня живы, а завтра будут трупами разлагаться.

– Пытаешься оправдать. Насилие рождает насилие. Но жители-то в войне невиновны.

– Невиновны, – повторил Фёдор и замолчал, у него подёргивалась щека. Потом вновь вскинулся, заговорил лихорадочно, избавляясь от мучившей его мысли, – невозможно стало её в себе перебаливать:

– У всех дорога от рождения к смерти идёт. Но у каждого разная. И такая у некоторых скорая, что держись. Не успел родиться, свет посмотреть, как уже уходи, и дверь захлопнулась навсегда. А сердце всё щипет и щипет, и дети эти несчастные всё перед глазами стоят…

Глава одиннадцатая

«В первых строках моего письма я кланяюсь дорогим родителям моим – папаше Антипу Дорофеичу и мамаше Ульяне Афанасьевне – от многолюбящего сына. А также шлю поклон моим сестрицам Вассе и Домне. Желаю вам от Господа Бога доброго здоровья. Кланяюсь также всем родным и знакомым, соседям и соседушкам.